Tasuta

Студент Иконников

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Доктор был занят, и его пришлось подождать. В соседней комнате происходил осмотр, который производился фельдшером. Он то и дело появлялся в дверях и кричал повелительно и резко:

– Следующая!.. Ну!

И вот, в один из таких выходов его внимание привлекла Роза.

Она стояла около дверей, смущенная и растерявшаяся в непривычной обстановке.

И фельдшер сказал ей с нетерпением:

– Ну, чего на меня глаза-то вытаращила? Марш на осмотр!

Роза уже окончательно растерялась и забыла о письме к доктору. Мысль о том, что ее сейчас будут обнажать и осматривать мужчины, каленым железом прорезала ее мозг, а слова фельдшера заставили остановиться сердце. Но она нашла в себе силы крикнуть ему, дрожа от ужаса:

– Меня осматривать не нужно!.. Я вовсе…

– Как не нужно? – перебил ее, багровея, фельдшер. – Так зачем же ты сюда пришла! Иди, и не разговаривай!

Грубый окрик привлек любопытных. Розу с фельдшером окружили проститутки, и она не знает, чем бы это кончилось, если бы в эту минуту не подошел доктор, – пожилой, благообразного вида человек с добрыми серыми глазами, смотревшими из-под золотых очков. Он сразу догадался, что тут что-то неладное и пригласил Розу в кабинет. Там она передала ему письмо и, рыдая, рассказала свою драму. Доктор прочел письмо и долго и грустно качал головой. Затем сказал ей голосом, в котором дрожали слезы:

– Не волнуйтесь! Мы вас осматривать не будем!

С тех пор Роза Самойловна еженедельно, аккуратно, ходит на осмотр, и тот же самый фельдшер молча и сумрачно ставит ей в книжку штемпель «здорова». А потом ласково жмет ей руку и конфузливо улыбается.

Самовар давно ужо заглох, и налитый стакан чая остыл. Роза Самойловна налила себе свежего и начала пить маленькими глотками. Спать ей не хотелось: впереди была еще целая ночь, написать родителям она еще успеет, а заниматься анатомией желание уже прошло. И хотелось посидеть совершенно одной около столика с самоваром и подумать. Так просидела она довольно долго, а затем встала и принесла с комода почтовую бумагу, конверт и села писать.

«Дорогие родители, – писала курсистка, – вот сейчас, осталась одна и спешу унестись мыслью к вам… милым, хорошим, светлым. Жду не дождусь этого лета, чтобы побывать в Екатеринославе и пожить месяц-другой со всеми вами. Ведь я вас так давно не видела. Получили ли вы деньги, которые я выслала на прошлой неделе? Я, слава Богу, живу и не нуждаюсь, получила еще один урок. Так что вы, пожалуйста, эти деньги тратьте и не думайте, что я себя обижаю».

Тут приходилось писать неправду: Роза Самойловна отказывала себе решительно во всем и каждый лишний грош отсылала родителям. Правда, у нее был обеспечен обед у тетки и даже та предлагала курсистке неоднократно деньги, но каждый раз, под каким-нибудь предлогом, Роза от денег отказывалась. Было у нее три урока, которые давали ей пятьдесят рублей в месяц. Из этих денег – на двадцать пять она жила, а остальные отсылала домой.

«…как здоровье маленького Мойны? – писала дальше Роза. – Вы в прошлом письме говорили, что ему нужны дорогие лекарства… Пожалуйста, не стеснялось и покупайте ему все, что только будет нужно. И папаша пусть покупает себе сигары, я ведь знаю, что он их любит курить по субботам… Денег я в этом месяце еще пришлю. Живется мне очень хорошо: пью и ем много. Веселюсь».

Затем она написала, что в виду университетских событий, она, вероятно, к их, еврейской пасхе, будет уже дома. Приписала поклон от тетки. Встала, порылась и комоде и вынула для маленьких сестренок три картинки, вложила их в письмо, заклеила конверт. И ровным, немного мужским почерком, написала: «Самуилу Михайловичу Шайкевич. Екатеринослав, Старо-Дворянская, дом Хаймович».

Странный, белесоватый света начал заползать в комнату… Роза Самойловна оглянулась и посмотрела на окно: в него пробивался рассвет, – смутный и бледный.

Номер курсистки был в третьем этаже, а дом стоял немного на горе. И когда Роза подошла к окну, – впереди было серое, в обрывках, небо, а несколько ниже – ряд однообразных и скучных домов… Город еще спал, но из труб уже вылетал дым и вился тонкими струйками, вонзаясь в одетое в лохмотья небо.

Роза Самойловна открыла форточку. В лицо ей пахнули убегающая ночь, сырость последнего снега и холодок предрассветного ветерка. Где-то прокричал далекий паровоз. И был этот крик жалок и беспомощен, как крик брошенного ребенка. А его сменил шум запоздалого автомобиля – дерзкий, напомнивший беспощадный, холодный город…

VI

Несколько дней спустя после знакомства Иконникова с Розой Самойловной, к нему в номер зашел Филатов. Он был чем-то расстроен, и Иконников сразу это заметил.

И, когда Филатов присел на диван и начал рассеянно вертеть в пальцах бахрому салфетки, Иконников спросил:

– Что это у тебя такой вид сегодня? Совсем не весенний.

Филатов сделал гримасу и процедил сквозь зубы:

– Нет, ничего. Просто меня этот художник расстроил!

– Какой художник?

– Спириденко! Ах, да, ведь ты с ним незнаком! – спохватился Филатов. – Тут, видишь ли, к Рудзевичу заходит один художник, пропойца, из бывших людей. Когда-то он был хорошим иллюстратором. Говорят, много зарабатывал. И вот, постепенно, дошел до дна.

– Чем же он мог тебя расстроить?

– Своими разговорами. Сидит он у нас сейчас в номере. И ужасно скверная у него привычка: куда бы ни пришел – всюду заводит разговоры о самоубийстве.

Филатов помолчал, а затем поднялся.

– Хочешь, пройди, послушай его?

Иконников сегодня был не в духе, и ему разговоры на эту тему не улыбались. Но Спириденко заинтересовал его, и он пошел к Рудзевичу. В номере была обычная обстановка: самовар, водка, колбаса и ходящий по номеру с заложенными за спину руками Рудзевич. И рябой студент был тут же, а рядом с ним, около стола, сидел средних лет штатский, одетый бедно. Когда-то красивое лицо его было теперь испито и обрюзгло, а большие мешки под глазами, небритые щеки и подбородок, делали, его похожим на старика. И только глаза были молоды, большие, черные, с опухшими от бессонных ночей веками и длинными ресницами. Он пришел, очевидно, без пальто, в одном пиджаке с поднятым воротником, который он все время конфузливо поправлял, прикрывая им выглядывавшую ночную сорочку. Рукава его пиджака были коротки и обнажали худые руки, красные от холода, с грязными ногтями на длинных, тонких пальцах.

Когда Иконников вошел, он развязно поднялся и первый протянул студенту руку:

– Художник Спириденко! Бывший иллюстратор и карикатурист!

– Почему бывший? – спросил Иконников, присаживаясь.

Сел и Спириденко, опрокинулся на спинку стула и сказал мягко, как бы щадя Иконникова:

– По многим соображениям! Во-первых, спился и потерял способность творить, быть же ремесленником и не хочу, да и не могу.

Он протянул Иконникову дрожащие руки…

– Видите? Все время мессинское землетрясение! Разве на этой зыби карандаш удержится? Затем – костюм у меня такой, что ни в одну порядочную редакцию не пустят. А в-третьих, плевать я на всех хочу, ибо талант никогда не должен унижаться!

Он обернулся к Рудзевичу.

– Так продолжим наш разговор! Вот ты, Казимир, говорил, что самоубийство есть трусость? А чем ты это докажешь?

– И доказывать нечего! Эка невидаль пустить себе пулю в лоб, или повеситься! Один момент – и все кончено! А ты вот попробуй-ка, поживи, да покувыркайся в этом грязном болоте – в жизни! Тот же, кто бежит от жизни – трус! Ясно, как соленый огурец!

– Конечно, коллега прав, – поддержал Иконников. – Только трусы кончают самоубийством, или ненормальные люди! Для борьбы с жизнью нужны храбрость, сила воли и ясный ум. А для самоубийства этого ничего не нужно.

Спириденко вдруг привскочил на стуле и ударил кулаком по столу.

– Врете вы все!.. Вот вы-то именно и есть трусы, ибо согласитесь лучше ползать на брюхе перед давящей вас пятой, чем поднять мятеж духа и заглянуть неустрашимо в лицо смерти.

– Так почему же вы сами не покончите самоубийством? – вырвалось невольно у Иконникова.

Спириденко пристально на него посмотрел:

– Не беспокойтесь, я это сделаю! Вы не думайте, я не провокатор.

– Я этого вовсе и не думал! – сконфузился Иконников – Это был просто вопрос, подсказанный логикой.

Спириденко помолчал немного, закурил папиросу и продолжал:

– Я не хочу кончать сейчас с собой только потому, чтобы не подумали, что Спириденко испугался нужды, испугался того дна, на которое опустился. Я покончу с собой только тогда, когда буду в лучших условиях, чем теперь. А это, весьма возможно, в скором времени и будет.

– Тогда приходи за мной! – вдруг сказал Рудзевич, и было непонятно: говорит ли он серьезно, или шутит.

Иконников с удивлением на него посмотрел: Рудзевич был серьезен. Спириденко же принял это, как должное.

– Хорошо! Я тогда за тобой приду!

Наступила большая, тяжелая пауза. Монотонно ходил из угла в угол Рудзевич, сумрачно сидел на диване Филатов, и было слышно, как тяжело дышит Прохоров. Скверно себя чувствовал и Иконников. Будто одно, общее горе заползало в эту комнату и спаяло сердца присутствующих одной скорбью.

– Странные иногда бывают на свете случаи! – заговорил опять Спириденко. – Вот сегодня хоронят одну молодую девушку, которая третьего дня отравилась. Она жила в том же доме, где я, и потому я всю эту историю знаю. Была она дочерью купцов, людей довольно состоятельных и почтенных. Но мещане они были и по рождению и по духу. И в семье атмосфера была невозможная. Бедную девочку держали в ежовых рукавицах. И вот, наконец, просватали. В это воскресенье должна была состояться ее свадьба.

Иконников вздрогнул и насторожился. Что-то знакомое было для него в рассказе художника.

– Ну! – чуть не крикнул он. – Что же дальше?

– А дальше, стряслась над девицей беда. Собственно не беда, а так… Я даже не знаю: как это назвать. По-моему, просто девчонка пошалила. Перенес ее где-то через лужу студент. И нужно же было случиться, что в это время по этой улице ехал жених и…

 

Иконников вскочил со стула, бледный, как полотно. И казалось ему, что он летит в какую-то бездну, и словно откуда-то издалека долетают до него слова Спириденко:

– Жених приехал к ее родителям и, говорят, отказался жениться. Да что с вами, – вдруг привстал художник, – вам… дурно?

К Иконникову подбежали товарищи и усадили его на диван. А он смотрел на них блуждающими глазами и бормотал, как во сне:

– Нет… нет… я ничего! Право же ничего! Боже мой, как все это ужасно!

– Дай ему воды, Филатов! – крикнул Рудзевич.

Но Иконников уже пришел в себе.

– Не надо, – сказал он, откидывая дрожащей рукой со лба волосы. – Меня просто взволновала вся эта история. Уже прошло!

Он встал, оправил тужурку и спросил Спириденко, стараясь придать своему голосу спокойный тон:

– Вы говорите ее сегодня хоронят? Где?

– Отпевают в церкви Рождества, что в Палашевском переулке. А где будут хоронить, не знаю.

– Я пойду, немного пройдусь, – сказал Иконников. – У меня ужасно начала болеть голова, может, улица меня освежит.

– Пойдем вместе, – поднялся Филатов.

Иконников подумал.

– Пойдем, пожалуй!

Студенты вышли.

– Что это с ним? – спросил Спириденко. – Уж не он ли, чего доброго, переносил ее?

– Все может быть! – ответил Рудзевич. – А, впрочем, какое нам дело!

Минут через пять Спириденко ушел, заняв у Рудзевича двугривенный. Ушел вскоре и Прохоров, и Рудзевич остался один. Походил немного по номеру, потом подошел к окну и стал кормить, через форточку, крошками голубей. И не слышал, как в номер кто-то вошел.

– Казимир Францевич!

Рудзевич оглянулся и увидел Розу Самойловну. Она стояла около стола и улыбалась.

– Чем это вы занимаетесь?

– Да вот, кормлю птичек божьих! Присаживайтесь!

Курсистка присела.

– Так вы раздевайтесь! Снимайте шляпку, кофточку.

– Нет, нет… я ненадолго! Я зашла попросить у вас последний альманах. У вас, кажется, был.

– К сожалению, его вчера взял Прохоров. Но как только принесет – я вам дам.

Она поглядела на стол и укоризненно покачала головой.

– А вы… все пьете?

Рудзевич ходил по комнате.

– Как видите!

– И бросить не можете?

– Не могу!

– Вот как? А если бы, – по лицу курсистки пробежала судорога. – Если бы я вас попросила бросить?

– Не получилось бы никакого результата!

Она вспыхнула.

– Ну… а если бы вас попросила об этом… любимая вами девушка?

– У меня такой нет!

Рудзевич отвечал резко, словно откалывая топором фразы. Очевидно, ему был неприятен этот разговор.

На глаза курсистки набежали слезы. Она незаметно смахнула их и поднялась.

– До свиданья! Так, пожалуйста, когда Прохоров принесет альманах – я первая кандидатка.

Рудзевич подошел к ней.

– Обязательно! Так куда же вы спешите? Посидите.

– Нет, мне пора! Ведь я только на минуточку!

Она пожала ему руку и вышла. Рудзевич сделал стремительное движение, к двери, словно желая воротить курсистку, но остановился, а затем опять зашагал по номеру.