Loe raamatut: «Сказки ложь, да в них…», lehekülg 2
Часть 4 Сказка про баранов
(авторское)
Каждой книгой литература обращается к каждому из нас. Она говорит: «Судьба этого человека могла быть твоей судьбой. Только поняв его (этого человека) и всю меру того, что он испытал, ты поймешь, в каком времени ты живешь и в каком мире, который тебя окружает. И пусть совпадений не будет, но ты должен это знать».
В том и состоит сила подлинного искусства, что, рассказывая правду, показывая жизнь и труд людей, какие они есть на самом деле, – искусство пробуждает в душах людей, не робость, не приниженность, а готовность самим все вынести, если потребуется, всё вытерпеть и одолеть.
Правда воспитывает мужественных людей, а ложь – предателей. Только правда способна возвеличить и подвиги и простоту жизни, Она есть главный герой всего искусства.
Есть рассказы-вымыслы, придуманные байки, но с глубоким намеком на правду нашей жизни, которые очень актуальны, ибо объясняют нам образ жизни нашей на все времена. Один из классиков рассказал нам историю-сказку, чтобы мы немного поняли, как же мы, в сущности, живем:
«Домашние бараны с незапамятных времен живут в порабощении у человека; их настоящие родоначальники неизвестны.» —
Брэм
Были ли когда-нибудь домашние бараны «вольными» – история об этом умалчивает. В самой глубокой древности предки наши уже обладали стадами прирученных баранов, и затем, через все века, баран проходит распространенным по всему лицу земли в качестве животного, как бы нарочно на потребу человека созданного. А человек, в свою очередь, создавал целые особые породы баранов, почти не имеющих между собою ничего общего. Одних воспитывают для мяса, других – для курдючного жира, третьих – ради теплых овчин, четвертых – ради обильной и мягкой шерсти.
Сами домашние бараны, конечно, всего меньше о вольном прародителе своем помнят, а просто знают себя принадлежащими к той породе, в которой застал их момент рождения.
Этот момент рождения составлял исходную точку личной бараньей истории, но даже и он постепенно тускнел и забывался, по мере вступления барана в зрелый возраст. Так что истинно мудрым называется только тот баран, который ничего не помнит и не сознает, кроме травы, сена и комбикорма, предлагаемых ему в пищу.
Однако грех да беда на кого только не приходит. Спал однажды некоторый баран и увидел сон. Должно быть, не один замес комбикорма во сне видел, потому что проснулся тревожный и долго глазами чего-то искал.
Стал он припоминать, что такое случилось; но, хоть убей, ничего вспомнить не мог. Даль какая-то вспоминалась, серебряным светом подернутая, и больше ничего. Только смутное ощущение этой бесформенной серебряной дали и осталось в нем, но никакого определенного очертания, ни одного живого образа…
– Овца! а, овца! что я такое во сне видел? – спросил он лежащую рядом овцу, которая была воистину овца и отроду снов не видала.
– Спи, выдумщик! – сердито отвечала овца, – не для того тебя из-за моря привезли, чтоб сны видеть да модника из себя представлять!
А надо сказать, что Баран был породистый английский меринос. Помещик Иван Сазонович Растаковский шальные деньги за него заплатил и великие на него надежды возлагал. Но, конечно, не для того он его из-за моря вывез, чтоб от него поколение умных баранов пошло, а для того, чтоб он создал для своего хозяина стадо тонкорунных овец.
И в первое время по приезде его на место баран действительно зарекомендовал себя с самой лучшей стороны. Ни о чем он не рассуждал, ничем не интересовался, даже не понимал, куда и зачем его привезли, а просто-напросто жил да поживал, как настоящий баран. Что же касается до вопроса о том, что такое баран и какие его права и обязанности, то баран не только никаких пропаганд по этому предмету не распространял, но едва ли даже подозревал, что подобные вопросы могут бараньи головы волновать. Но это-то именно и помогало ему выполнять баранье дело настолько пунктуально и добросовестно, что Иван Сазонович и сам нарадоваться на него не мог, и соседей любоваться водил: «Смотрите!» – (Вот посмотреть на этот абзац – и можно убедиться, что и в людском сообществе мы имеем такую структуру поведения, – чисто баранью!)
И, вдруг, дался этот сон барану… Что это был за сон, баран решительно не мог сообразить. Он чувствовал только, что в существование его вторглось нечто необычное, какая-то тревога, тоска. И хлев у него, по-видимому, был тот же, и корм был тот же, и то же самое стадо овец, предоставленное ему для усовершенствования, а ему ни до чего как будто бы дела нет. Бродит он по хлеву, как потерянный, и только и дела блеет:
– Что такое я во сне видел? растолкуйте мне, что такое я видел?
Но овцы не выказывали ни малейшего сочувствия к его тревогам и даже не без ядовитости называли его умником и филозофом, что, как известно, на овечьем языке имеет значение худшее, нежели «моветон» или «придурок».
С тех пор, как он, Баран, начал сны видеть, овцы с горечью вспоминали о простом, шлёнской породы, баране, который перед тем четыре года сряду ими помыкал, но под конец, за выслугу лет, был определен на кухню и там без вести пропал (видели только, как его из кухни на блюде, с триумфом, в господский дом пронесли). То-то был настоящий служилый баран! Никогда никаких снов он не видел, никаких тревог не ощущал, а делал свое дело по точному разуму бараньего устава – и больше ничего знать не хотел. И что же! его, старого и испытанного слугу, уволили, а на его место определили какого-то празднолюбца, мечтателя, который с утра до вечера неведомо о чем блеет, а они, овцы, между тем ходят яловые!
– Совсем нас этот аглецкой олух не совершенствует! – жаловались овцы овчару Никите, – как бы нам за него, за фофана, перед Иваном Сазоновичем в ответе не быть?
– Успокойтесь, милые! – обнадежил их Никита, – завтра мы его выстрижем, а потом крапивой высечем – шелковый будет!
Однако расчеты Никиты не оправдались. Барана выстригли, высекли, а он в ту же ночь опять сон увидел.
С этих пор сны не покидали его. Не успеет он ноги под себя подогнуть, как дрема уже сторожит его, не разбирая, день или ночь на дворе.
И как только он закроет глаза, то весь словно преобразится, и лицо у него словно не баранье сделается, а серьезное, строгое, как у старого, благомысленного мужичка из тех, что в старинные годы «министрами» называли. Так что всякий, кто ни пройдет мимо, непременно скажет: «Не на скотном дворе этому барану место – ему бы бурмистром следовало быть!»
Тем не менее, сколько он ни подстерегал себя, чтобы восстановить в памяти только что виденный сон, усилия его по-прежнему оставались напрасными.
Он помнил, что во сне перед ним проходили живые образы и, даже целые картины, созерцание которых приводило его в восторженное состояние; но как только бодрственное состояние возвращалось, и образы и картины исчезали неведомо куда, и он опять становился заурядным бараном. Вся разница заключалась лишь в том, что прежде он бодро шел навстречу своему бараньему делу, а теперь ходил ошеломленный, чего-то сдуру искал, а чего именно – сам себе объяснить не мог… Баран, да еще меланхолик – что, кроме ножа, может ожидать его в будущем?!
Но, кроме перспективы ножа, положение барана и само по себе было мучительно. Нет боли горшей ноши, нежели та, которую приносят за собой бессильные порывания от тьмы к свету встревоженной бессознательности. Пристигнутое внезапной жаждой бесформенных чаяний, бедное, подавленное существо мечется и изнемогает, не умея определить ни характера этих чаяний, ни источника их. Оно чувствует, что сердце его объято пламенем, и не знает, ради чего это пламя зажглось; оно смутно чует, что мир не оканчивается стенами хлева, что за этими стенами открываются светлые, радужные перспективы, и не умеет наметить даже признаки этих перспектив; оно предчувствует свет, простор, свободу – и не может дать ответа на вопрос, что такое свет, простор, свобода… – (Так же, – и рвется и мечется и дух человеческий в сплошных исканиях мира несуществующего!)
По мере учащения снов, волнение барана все больше и больше росло. Ниоткуда не видел он ни сочувствия, ни ответа. Овцы с испугу жались друг к другу при его приближении. А овчар Никита, пожилой и давно работающий, хотя, по-видимому, и знал нечто, но упорно молчал. Это был умный мужик, который до тонкости проник баранье дело и признавал для баранов только одну обязательную аксиому:
– Коли ты в бараньем сословии уродился, – говорил он солидно, – в ём, значит, и живи!
(Вот значит и наши пожилые мудрецы так и думают – раз «не жили богато – нечего и начинать»).
Но именно этого-то баран и не мог выполнить. Именно «сословие» -то его и мучило, не потому, что ему худо было жить, а потому, что с тех пор, как он стал сны видеть, ему постоянно чуялось какое-то совсем другое «сословие».
Он не был в состоянии воспроизвести свои сны, но инстинкты его были настолько возбуждены, что, несмотря на неясность внутренней тревоги, поднявшейся в его существе, он уже не мог справиться с нею.
Тем не менее, с течением времени, тревоги его начали утихать, и он как будто даже остепенел. Но успокоение это не было последствием трезвого решения вступить на прежнюю баранью колею, а, напротив, скорее свидетельствовало об общем обессилении бараньего организма. Поэтому и пользы от него не вышло никакой.
Баран, – очевидно, с предвзятым намерением, – с утра до вечера спал, как будто искал обрести во сне те сладостные ощущения, в восстановлении которых отказывала ему бодрственная действительность…
В то же время он с каждым днем все больше и больше чах и хирел, и наконец сделался до того поразительно худ, что глупые овцы, завидев его, начинали чихать и насмешливо между собой перешептываться. И по мере того, как неразгаданный недуг овладевал им, лицо его становилось осмысленнее и осмысленнее. Овчары все до единого жалели о нем. Все знали, что он честный и добрый баран, и что ежели он не оправдал хозяйских надежд, то не по своей вине, а единственно потому, что его постигло какое-то глубокое несчастье, вовсе баранам не свойственное, но в то же время, – как многие инстинктивно догадывались, – делающее ему лично великую честь. – (Вероятно, умных баранов чествуют, так и у нас в людском «сословии», чествуют особо одаренных и умных, но по советам умных людей никто не поступает, а все советы умных людей перековеркают и употребят не по назначению).
Сам Иван Сазонович сочувственно относился к страданиям барана. Не раз овчар Никита намекал, что самая лучшая развязка в таком загадочном деле – нож, но Растаковский упорно отклонял это предложение.
– Плакали мои денежки, – говорил он, – но не затем я их платил, чтобы шкурой его воспользоваться. Пускай своей смертью умрет!
И вот вожделенный момент просияния наступил. Над полями мерцала теплая, облитая лунным светом, июньская ночь; тишина стояла кругом непробудная; не только люди притаились, но и вся природа как бы застыла в волшебном оцепенении.
В бараньем загоне все спало. Овцы, понурив головы, дремали около изгороди. Баран лежал одиноко, посередке загона. Вдруг он быстро и тревожно вскочил. Выпрямил ноги, вытянул шею, поднял голову кверху и всем телом дрогнул. В этом выжидающем положении, как бы прислушиваясь и всматриваясь, простоял он несколько минут, и затем сильное, потрясающее блеянье вырвалось из его груди…
Заслышав эти торжественно-агонизирующие звуки, овцы в испуге повскакали со своих мест и шарахнулись в сторону. Сторожевой пес тоже проснулся и с лаем бросился приводить в порядок всполошившееся стадо. Но баран уже не обращал внимания на происшедший переполох: он весь ушел в созерцание.
Перед тускнеющим его взором воочию развернулась сладостная тайна его снов…
Еще минута – и он дрогнул в последний раз. Засим ноги сами собой подогнулись под ним, и он мертвый рухнул на землю.
Иван Сазонович был очень смертью его огорчен.
– И что за причина такая? – сетовал он вслух, – все был баран как баран, и вдруг, словно его осенило… Никита! ты пятьдесят лет в овчарах состоишь, стало быть, должен дурью эту породу знать: скажи, отчего над ним такая беда стряслась?
– Стало быть, «вольного барана» во сне увидел, – ответил Никита, – увидать-то во сне увидал, а сообразить настоящим манером не мог… Вот он сначала затосковал, а со временем и издох. Все равно, как из нашего брата бывает…
Но Иван Сазонович от дальнейшего объяснения уклонился.
– Сие да послужит нам уроком! – похвалил он Никиту, – в другом месте из этого барана, может быть, козел бы вышел, а по нашему месту такое правило: ежели ты баран, так и оставайся бараном без дальних затей. И хозяину будет хорошо, и тебе хорошо, и государству приятно. И всего у тебя будет довольно: и травы, и сена, и комбикорма. И овцы к тебе будут ласковы… Так ли, Никита?
– Это так точно, Иван Сазонович! – отозвался Никита.
Вот и сказочке конец, а кто слушал – молодец! – такая присказка бывает после рассказанной байки. Но присказка присказкой, а выводы делать нам.
Велики были наши классики, так что надо читать Классическую литературу и набираться мудрости. Кто написал сказочку эту, вы, может, и не догадаетесь, а я могу вам ответить, если спросите.
До свидания.
Время разнообразно
Проходит наша жизнь…. Время стирает нашу память – такую медную доску с выгравированными на ней письменами. Письмена сглаживаются, оставляя поначалу отдельные слова, образы и мы помним только частички из прошлых событий; а потом совсем стираются все надписи на медной памяти табличке и мы что-то такое похожее вспоминаем: отдельные буквы от слов, образов, но уже не в силах восстановить события ушедшего прошлого.
Нет ничего продолжительнее Времени, – так как время это мерило вечности. И в тот же момент, нет ничего короче его, – так как всегда его недостаточно для наших проектов и начинаний…. Все люди, по опыту, пренебрегают временем, не смотрят на него и его не замечают, когда увлечены новым делом, начиная новое дело. А потом все люди сожалеют, что утратили время, которого так не хватает вдруг.
Мы приходим и уходим, и каждый миг приносит на Землю тысячи нас и уносит тысячи. Земля – она как пристань, пристанище для странников, – блуждающая в бесконечном Космосе планета, на которой останавливаются и с которой улетают миллионами души, как караваны перелетных птиц.
Потеря времени тяжелей всего кажется для того, кто много знает. А порядок, расстановка-распределение дел – учит время сберегать. Дисциплина – мать победы, по словам Суворова.
Как в море льются воды,
Так в вечность льются дни и годы.
…Моих врагов червь кости сгложет
А я пиит – я не умру (быть может)
В могиле буду я, но буду говорить.
Так говорил поэт Державин в свое время. Если время самая драгоценная вещь, то растрата его является самым большим мотовством, поддержал его писатель.
Ничто не ново под луною:
Что есть, то было, будет ввек.
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек…
Сказал пессимистично Карамзин. «Солнце течет и ныне по тем же законам, по которым текло до явления Христа-Спасителя: так и гражданские общества не переменили своих уставов; все осталось, как было на Земле и как иначе быть не может» – так он, Карамзин, пояснил свой пессимизм.
Люди никогда не довольны настоящим (мечталось же о лучшем) и, по опыту, имея мало надежд на будущее, украшают невозвратимое прошлое всеми цветами своего воображения, разукрашивая воспоминания свои.
Что было, то не будет вновь! Любовь не может повториться. Что пройдено, то будет мило…, – провозгласил известный Пушкин, не подтверждая пессимизм Карамзина.
Какое горе не уносит время, какая страсть уцелеет в неравной борьбе с ним? Проходит и любовь и горести и печали, новое время несет новое и всё другое. Старое забывается напрочь. Из всех критиков самый великий, самый гениальный и самый непогрешимый – Время. Гибнет в потоке времени всё то, что лишено зерна жизни и что, следовательно, – не достойно жить.
Глазами Мышки
Мы наделяем животных своими человеческими чувствами.
Лиса у нас – хитрая, как все знают, она съела колобка, она и волка обманула, когда предложила ловить рыбку в проруби хвостом, а хвост волка примерз во льду. Обманула и старика, – притворилась мертвой, и старик положил её в телегу с рыбой, а она рыбу выкинула по дороге и сама убежала. Приехал старик домой – и ни лисы, ни рыбы. Лиса обманула ворону с сыром: та каркнула, сыр выпал, с ним была «плутовка» такова!
Заяц у нас – трусливый. Говорят, он боится каждого шороха и быстро убегает, он шустрый, все время выкручивается и убегает от волка в мультике «Ну, погоди».
Медведь, наоборот, медленный, неповоротливый, «увалень» – косолапый.
А мышка? Она – «норушка», в норке живет. Вот мышка, – она и умная, на разные хитрости способная. Чтобы молоко из банки достать, мышки друг друга за хвостики держат, а еще они залазят на самые высокие полки, друг на друга по плечам, строя «пирамиды». Мышка бегает везде и не вовремя: бежала-бежала, хвостиком махнула и яичко столкнула со стола, так что оно упало и разбилось.
Время у нас – это такая неопределенная штука. Одному кажется долгим. Другому наоборот. Время идет медленно, когда за ним следишь…. Оно чувствует слежку. Но оно наделяет нас рассеянностью, когда спешим, мы забываем то одно, то другое, а время убегает, так что его не вернуть. Возможно даже, что существует два времени: то, за которым мы следим, и то, которое нас преобразует. Со временем все меняется, меняемся мы сами, меняется природа….
Человек живет недолго. А животные еще меньше. Например, мышки живут 2 (два) года. Когда наши 70 – 80 лет, в глазах мышки, проходят быстро, за два года, тогда месяц проходит – за 3 дня. А наш день, для мышки, проходит за 12 минут. Это если два года разделить на 80.
Всё, конечно, не так, и всё гораздо сложнее и проще, в то же время. И сердечко у мыши бьется быстрее, быстрее происходит обмен веществ в организме. Все события кажутся, становятся такими большими и важными….
Во-первых, весь мир состоит из запахов. И он большой, потому что запахов в нем очень много. Это не только те запахи, что были в раннем детстве, когда мышка родилась еще слепая и в норке (дома) были все «родные» знакомые запахи: земля вокруг, трава-подстилка, по которой мышата ползали, и запах Мамы, большой мыши. Запахи мира разные и опасные, пугающие.
Уже через месяц мышка вышла в тот мир, который доносил свои запахи из выхода норки. Вокруг были листья, упавшие с деревьев, (довелось же ей родиться под самую зиму, глубокой осенью), и корни дерева, под которым и была мышиная нора.
Дерево стояло на опушке, перед большим полем, на котором росла пшеница, именно её запах был «вкусный», пшеничные зерна приносила им Мама-мышь. Зерна были даже в колосьях, которые надо шелушить, грызть и отрывать лепестки шелухи, чтобы добраться до самого зерна, всё детство они к этому приучались – «грызть». Они бегали с Мамой недалеко и всегда возвращались в норку ночевать. Но случилось, что инстинкт позвал Мышку идти и исследовать дальние просторы мира. Так случилось, что она ушла очень далеко и осталась одна.
И вот первую ночь свою Мышка провела в страхе и в холоде далеко от своей норки (от дома). Она бегала в сгущающихся сумерках взад и вперед по ровной полоске между рядов колосьев без верхушек, стоящих как столбы, и беспокойно оглядывалась по сторонам. Изредка она останавливалась и, плача, приподнимала то одну озябшую лапку, то другую, (уже начинались «заморозки на почве»), она старалась дать себе отчет: как это могло случиться, что она заблудилась.
Она отлично помнила, как она провела день и как, в конце концов, попала на этот далекий противоположный край поля.
День начинался с того, что её Мама-мышь вышла из норки и умывалась у входа, за ней вышли и уже крупные мышки-подростки. Некоторые, большинство, пошли в лес, там вдалеке рос дуб (знала Мышка и бывала там не раз с Мамой) и на осыпавшихся осенних листьях было много желудей и их можно было грызть и есть. Но Мама-мышь пошла на поле, где уже давно скосили и убрали пшеницу, но повсюду были просыпанные зерна, а то и колоски, набитые зернами, можно было найти.
Ориентируясь по запаху, Мама-мышь отыскивала зернышки и засыпанные землей. Мышка помнила, что они не раз пересекали землю уплотненную колесами больших шумевших машин-комбайнов, звуки которых всё детство их пугали. Сейчас солнечным осенним днем (в период «бабьего лета») Мышка-«Пикса» (как звала её Мама) помнила, что по дороге вела себя крайне беспечно и самостоятельно. Она прыгала от радости сытости желудка, когда ей удалось найти зрелый колосок, в котором еще нашлось штук 5 зернышек. А вокруг было много «страшного». Летали большие черные птицы, отбрасывая зловещие тени, вороны или галки. Приходилось, замерев, пережидать опасность. Мама-мышь, поначалу, то и дело следила за Пиксой, кричала ей громким писком об опасности. Но в последний раз Пикса слышала от Мамы далёкую и неразборчивую ругань: типа, – «Чтобы… ты… иди… куда хочешь!» Одним словом, Мышка-Пикса обрела самостоятельность: и бежала, и бежала…, пересекая ряды столбиков колосьев, колеи стоптанной машинами земли, всё дальше и дальше, пока широкое поле не закончилось. Тут запахи были совсем другие, не как на лесной опушке. Пиксу испугали и звуки огромных плохо пахнущих, гремящих машин, мчащихся по дороге. Она попала на откос асфальтовой дороги, на которую вылезти Пикса не решилась. Но широкое поле откоса, отделявшее дорогу от пшеничного поля, было приятно тем, что в траве можно было легко укрываться. И тут же нашлась большая кочка, бугорок, с которого свисала пожухшая уже трава. Под ней была ямка, – вот и норка, уже почти готовая! Когда небо совсем уже стемнело, Пикса успела свою норку новую «благоустроить»: она углубила ее, как смогла выкопать, наносила мягкой и «теплой» травы. Вот с этого началась её самостоятельная жизнь.
Ночью, вдруг, неслышно пошел снег и укрыл белым покрывалом всю землю. И когда Пикса обнюхала утром воздух «улицы» высунув носик у входа в свою новую норку, – запахов не было, или их было настолько мало, что едва различались. Только потом, после шума проехавшей машины, недалеко, по дороге, разнесся странный запах дыма и резины, и теперь все тонкие запахи мешались с остро химической вонью, так что ничего нельзя было разобрать. Пикса побежала в утренней темноте на огромное белое поле, за которым темнел, далеко-далеко, её родной лес.
Было холодно, зябко, – Пиксой овладели и отчаяние и ужас: вокруг не было земли, никак под снегом невозможно было отыскать, что себе покушать. Она побежала к какому-то большому бугорку на краю поля и раскопала под снегом вкусно пахнущую кучу соломы, в которую и залезла, поскорее спрятавшись от утреннего холодного ветерка. Она прижалась к холодному у самой земли сену и стала горько плакать. Это утреннее путешествие по краю снежного поля уже утомило её. Ушки и лапки её озябли и к тому же еще, она была ужасно голодна. За все утро ей пришлось грызть только два раза: она нашла наклоненный «колос» полыни полный маленьких черных семечек и еще погрызла сухую травку от сильной охоты поесть. Если бы она была человеком, то, наверное, подумала бы:
«Кризис! Настает Зима-холод, кушать нечего. Я умру – умру от холода и голода!»
Но Мышка, не человек. Она свернулась в глубине сена клубочком и уснула: сон это важная часть дня, восстанавливает силы. Немного поспав и согревшись, Пикса проснулась бодрой. Она учуяла, что среди этой кучи сена должны быть колоски, а в них зерна. Пришлось проделать в куче ходы, расталкивая колоски в стороны. И точно, – нашлось много отличного зерна, так что в середине кучи образовалась норка. Всякий раз, найдя колосок, Пикса приносила его в одно и то же место в центр кучи сена. Так она растолкала и головой и спиной колосья, что устроилась довольно большое «помещение», сюда же она принесла и мягкую траву и птичьи перышки, которые нашлись в сторонке на земле. В куче сена построено было гнездышко, в котором можно было поспать, отдохнуть.
Так у Пиксы появилось новое занятие. Она бегала уже смело по всему краю поля. А надо сказать что «насорили» уборщики урожая пшеницы достаточно, на краю поля тут и там валялись кучки и кучки скошенной пшеницы. Снег, конечно, растаял, потом снова появился, до зимы еще не раз открывалась земля. К тому времени, когда снег плотно лег на землю толстым ровным слоем, покрывая поле – у Пиксы была целая цепь ходов и множество лежанок-гнездышек в разных местах. Зима была снежной. И под слоем снега было тепло, а в кучах соломы находилось для нее много корма. И не только зерна пшеницы служили пищей, но и шишки куста чертополоха, что рос вдалеке под обочиной у края поля, в них были, и семена и попадались червячки, личинки моли. Так и проживала Пикса эту первую свою зиму легко и беззаботно. Она большую часть времени спала и отдыхала в своих многочисленных гнездах, устроенных по всему краю поля и в середине его, куда нередко выбиралась на разведку в поисках пищи.
Основная норка все-таки была в земле, на обочине дороги. Хотя там днем было шумно, и земля даже содрогалась, когда по дороге проезжала большегрузная машина, но это было первое место, в которое она пришла из дома. Тут она вспоминала о мышиной колонии в лесу под дубом. Набегавшуюся за день Пиксу, утомление и теплота, глубокой и выстеленной перышками птиц и мягкой травой норки, клонили в сон.
Сон. —
Она засыпала, и в её воображении бегали мышки по листьям лесного ковра около дуба. Не очень вкусные, но все ели желуди. За Пиксой погнался другой большой мышенок, с умненькой мордочкой и с большими усиками… они бежали вместе к полю, на котором колосилась желтая пшеница с тяжелыми колосьями набитыми большими зернами…. И тут Пикса оказалась около своей норки, на обочине, а большой мышонок стоял напротив её и добродушно они понюхали носы друг друга….
Весна давала себя знать и в поле появились проталины с сырой землей. Открылись и вылезли на солнце и кучи запрелой соломы, все гнезда в них устроенные были мокрые. Вот тогда предприняла Пикса поход в далекий и родной свой лесок.
Tasuta katkend on lõppenud.