Tasuta

Осенний август

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

40

Ярослав как-то заскочил к Матвею с Артуром. Идти он не хотел.

После истеричной необычности сестер Валевских Ярослав неосознанно начал опасаться подобного.

Как бы между прочим Матвей поведал о беременности жены в своем извечном шутливом тоне. Ярослав замолчал и долго сидел, не шевелясь.

Он подкараулил Веру, возвращающуюся из оперы.

Вера удивилась, как из молчаливой обожательницы стала целью. Не без злорадства она отметила, что сохранила достоинство.

– Не могу поверить, – произнес он вместо приветствий.

Вера не стала делать вид, что не поняла.

– Не стоит так уж удивляться, – в своей излюбленной снисходительно-подтрунивающей манере ответила она. – Такое происходит сплошь и рядом. Ты ведь тоже как-то родился.

– Будешь шутковать? – спросил он грубо.

– Такого раньше не случалось? Может, ты просто не знаешь.

Ярослав взъерошил волосы. Ребенок?.. Какой-то мифический, несуществующий, но уже потенциально опасный. Брать на себя ответственность, что-то менять, решать… Зачем? Почему он должен? Из-за какой-то насмешки судьбы? Тревожить Асю…

Вера крепилась изо всех сил, напуская на себя неискреннюю иронию, хотя ей хотелось кричать и бить его по лицу. Она вообще не могла видеть его. Как так вышло, как можно быть такими безалаберными идиотами?! О ней он никогда не думал – только о своем удовольствии. А она, привыкшая спать с Матвеем без последствий, забыла, даже никогда не знав, какая цена бывает за наслаждение. Даже сама беременность не страшила ее так, как мысль о том, что будет с Матвеем, если он узнает правду. С беременностью она в конце концов сладила и примирилась.

В их отношениях только-только настало потепление, какое-то непривычное затишье, вернувшее вознесение первых лет. Как все оказалось просто – лишь подойти и обнять. Что было холодноватого между ними – и было ли вообще – Вера так и не смогла понять. Ее бесило молчание Матвея и вечный умиротворенный вид, даже когда он орал на кого-то по телефону. Веру привлекали эти несостыковки, противоречия. Привлекало и его извечное жизнелюбие, которое он порой огранял в критику и жалобы на жизнь. Вера осознавала, что и с ней было сложно временами. С ее нежеланием слушать его, длящимся днями и сменяющимся за минуту. С ее воспламеняющимися обидами и слепотой к его бедам.

– Это ребенок не твой. Я от тебя ничего не жду и не хочу. Можешь быть свободен. Я с тобой встреч уж точно не искала, – бодро произнесла она с уколом вины.

Вдогонку она подумала, что сам факт, что она не решилась сделать аборт, отлично ее оправдывает.

– Не мой, – процедил Ярослав. – Думаешь, я не знаю?

– И что же ты знаешь? – с ядовитой улыбкой спросила Вера. Она сама до конца не понимала, почему ей хочется вонзить в него когти.

– Про Матвея, – с таким же, но более грозным выражением ответил Ярослав, навязчиво идя рядом. – Не думаю, что за это время ты спуталась с кем-то еще.

– Ты решил поиграть в благородство, – грозно спросила Вера.

– А я когда-то был низок?

– Оставь меня в покое, пожалуйста, – сказала она и зашла в парадную.

Петербург опутывала серая мгла, отдающая едва различимым фиолетовым отсветом во все пространство неба. Ярослав, стараясь казаться спокойным, мрачно курил, даже не закрыв дверь в неудобную машину с узкими окошками. Вдруг он увидел просвет в непроходимых облаках. Узкая полоска бессовестно апельсинового солнца пронзила Веру, почти такую же нарядную как полчаса назад, выбежавшую из подъезда в не по погоде тоненьких туфлях.

– Все решено, уходи. Иди к жене, с ней у тебя все будет.

Ярослав не шевелился.

Стояла темень, и только фары светили и гудели. Мистично глядели сомкнутые деревья.

– Ты…

– Я не брошу все ради тебя! – резко и четко отрубила Вера.

Впрочем, он и не просил. Он ничего не требовал, вынуждая женщин требовать самим и сходить с ума от того, что нельзя ухватить.

– Что – все?! – грозно спросил Ярослав. – Моего ребенка?!

– Бога ради, – фыркнула Вера.

Ей хотелось думать, что всех можно прочитать, классифицировать и отбросить.

– Не ищи меня больше, слышишь? Никому не смей говорить. Я все буду отрицать. Матвей поверит мне, а не тебе.

– Вера…

Обреченность и облегчение выбора. Они встречались, смеялись одним шуткам, смотрели друг на друга и, если даже что-то думали про себя об общем будущем, оставляли это по другую сторону. Почему нельзя всю жизнь провести в завидной гармонии?

Она зашла в квартиру и долго не решалась включить свет, в оцепенении наблюдая за движением теней по стенам. Прошла через перегородку и стала возле окна – сколько раз они помогали ей своим провожанием в иные миры. Ярослав продолжал стоять там под окнами. Вера, молчаливая, явно не годящаяся на звание души компании, задернула истлевающие шторы. Пройдет. Утрясется. Матвей бы не пережил. Для Ярослава это дело месяца.

Продрогший, Ярослав стоял под ее окном и высматривал темноту стекол. Она понимала его тоску по ребенку, который еще не появился, и это рвало сердце. Тяжело было жить с этой вечной, въевшейся под ногти ложью.

Она не хотела грубеть, судить, жаловаться, разочаровываться. Не хотела быть недовольной всем. Она от этого отбивалась. Но мягкость сохраняют лишь те, кто не встречался с полной стороной жизни.

Одно дело слова о свободе в браке, а другое – чужой ребенок, брезгливость по отношению к ней… Будь она мужчиной, она испытывала именно это, с горечью думала Вера. Матвей хороший, терпеливый, но всему же есть предел. Для Матвея ударом будет даже не столько ее измена, сколько сознание, что он отцом все же быть не может… Сколько гордости было в его глазах! За его пеленой веселости она не переставала высматривать хтоническое отчаяние семьи самоубийц.

Вера считала, что нет детей так нет. А Матвея это, оказывается, грызло. Он узнал случайно, когда она оставила на столе свою медицинскую книжку, и был слишком счастлив для того, чтобы она озвучила правду. Он так смеялся, обнимая ее и гладя по волосам… И она обрадовалась, что выбор снят с нее.

41

Они пришли за ней. Два рослых мужчины в темном. С такими же, как одежда, непроницаемыми безликими глазами. Вера что-то мычала, натыкалась на побелевшее лицо Матвея, взволнованно улыбалась ему, смотрела, как он что-то горячо разъясняет безучастным столбам.

– Она не могла ничего сделать! Она ни в чем не виновата.

– Это решат соответствующие люди.

– Не переживай, – выдавила из себя Вера, хотя внутри что-то предательски сжималось. – Они меня поспрашивают и отпустят. Так часто бывает.

Она вовсе не знала, как бывает и предпочитала не задумываться об этом. Матвей не осилил даже легкую улыбку в ответ. Лишь кивнул.

– Я буду тебя ждать.

На допросах Вера демонстрировала напускное веселье через отчаяние. Сидела, собранная, трогательная, в берете, и ждала, когда ее отпустят. Они хотели, чтобы она призналась в каком-то шпионаже. Сначала Вера смеялась и искренне недоумевала, откуда они взяли это. Потом ей стало не до смеха, когда ее избивали, обливали водой и морили голодом. Сквозь туманную пелену несчастья ее сковывал животный страх, которого она никогда не ведала. Потому что впервые смерть стояла так близко. Спина была вздыблена и мокра. Но с воспаленными глазами она произносила слова на допросах как никогда четко. Постепенно она призналась во всем, что они любезно ей озвучили.

Она едва не рассталась с беременностью и преждевременно родила крошечную бордовую девочку. Она просто не верила, что это происходило с ней в такой антисанитарии, в неволе… В каких-то холодных обшарпанных стенах, отделяющих ее от всего, что было раньше. Дочь у нее отняли сразу же и не хотели возвращать. Сквозь это Вера не замечала ни непрекращающегося кровотечения, которое стало для нее новостью и которое сперва она не без надежды восприняла как сигнал собственной погибели.

– Не смей высовываться, на тебе ребенок, – прошептала Матвею изнуренная женщина с посеревшей кожей и бездонными кругами под глазами, которая не могла быть его искрометной красавицей – женой. – Стать тише воды, исчезни из столиц, но подними ее.

Она поежилась от молочной лихорадки.

– Отрекись от меня, объяви сумасшедшей, не ее матерью, сделай что угодно, чтобы это на ней не отразилось! – закричала под конец того – последнего – свидания Вера, судорожно цепляясь за его воротник. Матвей в какой-то пелене неверия в происходящее ничего не мог ответить.

Теперь и речи не могло быть о том, чтобы раскрыть ему правду. Он был единственным спасением для Лиды. Бесконечный страх за судьбу девочки отодвинул ужас происходящего.

– Ты лучшая женщина, которая только могла встретиться мне. Ты моя сестра, – все, что он смог вынуть из себя, но сокровенные слова прозвучали тускло в ужасе окружающего.

– Рано прощаться, – смиренно ответила Вера, хотя руки ее не слушались. – Меня нет! – закричала она через секунду. – А я так хочу быть!

– Как жаль терять эту красоту… – добавила она и прикрыла опустевшие глаза.

Мечтать о девочке и не провести с ней ни дня. Отдать, чтобы спасти от тюремного обитания. Не видеть, как она взрослеет, как ее глаза наполняются смыслом и жаждой познания.

Эпилог

И что есть, было и будет небо над головой и земля под ногами.

Ариадна Эфрон

1

Брела Вера в грубых терзающих ноги сапогах по колено, закутанная в жесткий серый платок. И думала, что могла бы пережить все это даже стойко, похоронив в себе прошлую лихорадку существования, если бы точно знала, что когда-нибудь это кончится. И жизнь, свободная, чистая – прошлая – возобладает. Осталось в памяти лишь оно – смытое счастье, распластанное меж скоротечности ослепляющих летних дней. Не было больше одиночества – была общность несчастья и несвободы.

Вера вспоминала луга, цветы и размах муз ее молодости, безумного, страшного и великолепного двадцатого века. Ежедневно она представляла, какой стала ее Лидия. Как важно было сохранить силы для надежды. Потому что надежда сохраняла остатки ее самой. Больше не было ничего – какие-то скользящие серые дни, однообразные до рвоты. Они, вероятно, казались одинаковыми, эти женщины с переломанной чужеродным вторжением судьбой. Не было ничего до этих беспросветных дней. И не будет ничего дальше. Запоминать было нечего, да и не хотелось. Она словно перенеслась в дурной роман, который не хотела читать. И с досадой перелистывала страницы. А из будущего периодически обваливался страх, что страницы скоро кончатся в этом отчаявшемся отупении.

 

Грязный сплин – плохой брат прошлой светлой грусти.

Перебрасывали ее из лагеря в лагерь, с работы на работу. Иногда давали премии провизией. Ради свиданий нужно было преодолеть столько инстанций, что Матвей так и не смог приехать. За оградой цвела весна или опадала осень… А время просачивалось мимо. Но все же осознание глубины и чуда жизни не отступали даже здесь. Вера не негодовала на обстоятельства, заточившие ее. Это уже не имело значения.

Норильск, кубометры снега. Плавящие брови костры, которые они разжигали в мерзлоте, чтобы расчистить место под фундамент будущему заводу. Металлургический дворец, который они сначала строили, а затем развивали. Медаль за труд, которую ей чуть не пожаловали, да вспомнили, что она преступница, красовалась теперь на ком-то более везучем.

И сквозь ледяную степь все мерещилась их усадьба… Дивный прохладный дом, распластанный посреди зелени и желтизны. вышитыми руками Марии и маленькой Веры картинами, фамильными портретами, книгами с пометками карандашом и покоцаными уголками, хаотично торчащими из многочисленных шкафов. Дневники, фотографии, тонко расписанные сервизы, из которых они по утрам потягивали кофе. И сундуки с добром, которые по-свойски, ворча и причитая, укладывала их ключница… Мелочи жизни, свидетельствующие, что она вообще была. Страшно было потерять дом как свидетеля той, лучшей эпохи… Еще страшнее упустить людей, которые когда-то воспринимались как нечто должное. Словно отречься от самой памяти. Как все они были счастливы отсутствием видимых страданий, даже мать, даже Поля. И как за вечной ерундой этого не понимали…

Вещи прошлого века – так нужные человеку истоки, ответ, откуда он пришел и как все было перед ним. Бархатные альбомы с молодыми, неестественно натянутыми перед камерой бабушками, их свадебные фотографии, перемежающиеся с засушенными цветами и наивными стишками… Даже незначительное обрастало таинством сквозь время.

Прежде Вера тосковала не по своей жизни, а по чужой, по той, которую и не начинала проживать, но которая каким-то образом проросла в ней из чужих воспоминаний и писем. Теперь же эти изысканности осыпались до тоски по базовому.

Только благодаря мечтам Вера вынесла это заточение в невыносимом здесь и сейчас. Порой от отчаяния, что она никогда не увидит малышку и Матвея, Вера всерьез думала о повешении. Но упрямство не давало ей закончить все это. Она твердо решила, что впереди ее еще ждет просвет. Как прежде после страшной бездонной зимы все же наступало весеннее отпущение.

2

Вера затуманенным взором, полным слез, уставилась на Лиду, бестелесно проводя пальцами по ее гладким щекам.

– Моя девочка… моя красавица… Какая же ты у меня красавица…

Ей хотелось безудержно рыдать, но она должна была держаться перед этой стройной серьезной девушкой, странно смотрящей на нее с… испугом?

Ей было всего сорок шесть лет, а приходилось начинать с нуля.

Ее амнистировали после победы в войне, отголоски которой останутся с ее страной еще не одно десятилетие. Не должны были, потому что Веру осудили больше, чем на три года, да посодействовала жена начальника тюрьмы, с которой она сдружилась. Вере даже позволили посетить Ленинград, а затем осесть в какой-нибудь Рязани, не доживая свой век в тайге в деревянном доме без водопровода.

Кули с конфетами и вареньем, которые Вера привезла дочери, выпросив денег у Артура, едва ли заменили последней обнимающие ее ладони. Ее девочка, натерпевшаяся сиротства и голода блокады, вывезенная по дороге Жизни… Уже и ее впечатлений хватило бы с лихвой на половину жизни, а было ей шестнадцать лет… Воспоминания, не обличенные в слова или не оставленные на бумаге, не так ранили, растворяясь в суете бытового и повседневного. Того, что всегда так раздражало Веру, но казалось теперь спасительно заглушающим.

Ей удивительным образом удалось не озлобиться. Остался только один человек, на которого Вера мечтала обрушить всю мощь своей застоявшейся нежности, уже не опасаясь быть оскорбленной отказом. Что говорить – лишения революции и суровые русские зимы неплохо выдрессировали Веру на аскетизм.

Порой она забывала о Лидии – на час или два – но грезы, какой та стала, не покидали Веру. Главным страхом ее существа оказалось то, что дочь не захочет ее знать, потому что не мать была рядом в самые важные годы крепнущей жизни. Вера верила в исключительную природу связи матери с детьми и прошла страшнейшее для себя – после всех страхов беременности за жизнь ребенка, безумную на нем сосредоточенность, когда она даже боялась дышать – этого ребенка не стало. Дочь абстрактно существовала, а рядом ее не было. И Вера не знала, что с ней.

3

Вера пугалась, когда перечитывала свои старые записи. Пугалась былому огню и никчемности, которой стала. Нет, в ссылке были и дружба, и тепло, и смех, и крошечные радости.

Теперь она жаждала спокойно сидеть с книгой под жарящей лампочкой в потертом кресле, видавшем виды, и знать, что за стеной Лидия делает уроки или спит. После долгих лет, когда она почти не могла остаться в одиночестве, когда повсюду кружили люди, это было исцелением. Просто сидеть в какой-нибудь комнате на окраине и взирать на подернутые ночью поля, покрытые неказистыми низенькими домиками. Это здорово способствовало мыслительной деятельности, сладости, наконец, вернуть себя. Как ни странно, она успокоилась. И смирилась.

Ее самой пока не было. Не было ни Матвея, ни Полины, ни мамы, ни Ярослава… А особенно не было Лидии. Она являлась для кого-то еще, но не для Веры. И теперь было страшно подходить к ней с разговорами. Лидия, похоже, пошла в нее и так же сторонилась любого травмирующего тонкие стебельки себя разговоры…

Вера хотела поскорее начать работать. Заставить свой предательский мозг соображать, запоминать… Надо было снова научиться помнить, ведь столько вычеркнутых лет она намеренно забывала…

Сорок шестой год… Жизнь, которую Вере пришлось начинать вместе со всеми с новой страницы. После блокадный Ленинград, помнящий слишком много того, что лучше было бы забыть. Дотла выжженная земля и до фундамента разрушенные шедевры архитектуры. И полчища призраков, о которых сохранена будет талая боль поколений.

4

– Бедная моя девочка… – провыла Вера.

– Ты тоже пережила немало в юности. Да и все мы.

– Это не обесценивает ее переживаний.

– Но может сделать их понятнее.

Артур, полысевший, поредевший, даже какой-то опухший, грустно посмотрел на нее. Пытался он по молодости веселиться, искать связи, разносить сплетни… Да было в нем что-то, что роднило его с Верой – скрытое понимание суеты и смехотворности повседневности, в которой он, тем не менее, и строил свое существование.

– Кто погубил Матвея? – Вера отняла от глаз ладони и воззрилась на Артура.

Его опухшие глаза потемнели.

– Я точно не знаю… – сбивчиво начал он, стараясь не смотреть ей в глаза. Ему почему-то было до ужаса стыдно и неловко смотреть на такую Веру. Прежде она олицетворяла какую-то манкую и близкую недоступность, секрет цвета ее кожи.

Вера в свою очередь не находила в друге своих голодных и лучших лет прежнего воодушевления. С трудом она припоминала затоптанные дороги на дачу, замирающие на несколько часов в пухнущем потоке сознания. Они опасались говорить о том, что каждый делал эти долгие шестнадцать лет – обоим было, о чем молчать.

– Этот человек, с которым он сблизился…

– Какой человек?

– Игорь, кажется… Они знакомы были давно. Они определенно вели какую-то политическую деятельность, но я не знаю подробности.

Вера издала протяжный вой.

– И что же произошло?

– У Матвея был не лучший период после твоего ареста. В то время все наложилось. Он разочаровался в работе, в политике.

– Он разочаровывался во всем каждый месяц, таков уж был его характер.

– Нет, здесь все было глубже.

– Он писал об этом…

… «прежде смеясь или критикуя, ты с удивительной легкостью развевала мои сомнения. А теперь я понятия не имею, как жить без твоего запаха».

– Он втянулся во что-то темное, начал набирать нежелательную популярность, общаться со странными людьми. Так продолжалось несколько лет. Мы, признаться, мало общались. Он… У него еще появилась женщина. Он долго ждал тебя…

– Умоляю. Он понятия не имел, отпустят ли меня завтра или никогда.

Вера осталась сидеть в той же позе, а Артур, больше не в силах сдерживаться, повествовал уже не умолкая.

– Меня они тогда, помнишь, помучили и отпустили – отделался испугом. А за него взялись конкретно. Да и я просто канцелярская крыса всю жизнь. Эта женщина… Недобрая. Ярослав ее знал тоже… Он и Игоря знал.

– Все мы в змеином клубке.

– Они пытались представить его смерть как самоубийство. Но я не верю в это.

– Не веришь?

– Нет.

– Что ты знаешь?

– Марина… Была тогда с ним. И ее допрашивали пять минут. В тот день я видел ее. Она говорила, что они ссорились, она выбежала из комнаты и услышала выстрел на улице. Никто не видел, как она выходила из комнаты. Я много думал об этом. Выходила ли она вообще из комнаты или видела, как он направляет на себя пистолет? На себя ли? Не на нее, не она на него?

– Погоди… Это так самая Марина, любовница Ярослава?!

– Ты знала ее?

– Да…

Артур столько раз раздражал Веру своей излишней болтливостью, но к концу беседы всякий раз вызывал интерес.

Игорь, вездесущий Игорь… Злой гений их семьи, созданный непутевым отцом.

– Мы до сих пор ничего не понимаем, даже спустя годы. А тогда не понимали и подавно.

– Она там была, Вера. С ним в одной комнате в тот момент. Не возвращалась потом. Я в этом уверен. А допросили ее через пень-колоду, потому что она чей-то приказ выполняла.

Вера вспоминала, всегда жалела Матвея, насмешливого, экспрессивного, едкого и остроумного борца за правду.

Вера устало повела головой.

– Что уж теперь говорить.

– Ты не хочешь узнать, как умер Матвей?

– А сколько так же сгинуло, а убийцы их покрываемы разведкой? И что ты от меня ждешь, что я, зэчка, у которой обрубили веру в справедливость, докопаюсь до истины? Да меня на порог не пустят. Знаешь, почему христианство учит прощать? Чтобы человек не свихнулся от бессилия перед злом.

– Тебе не любопытно?

– Любопытно может быть в познании. А не в ворошении ящика Пандоры.

Артур смолк, морщась. Вера смотрела на него с откровенной жалостью. Открытый и отзывчивый, он так и не завел семью. Вместе с робостью перед тем, как легко он сходится с людьми и ко всем может найти подход, Вера немного жалела его и теперь вспомнила это. В итоге все оказались равны – и отшельники, и весельчаки.

– Не думал, что когда-то услышу от тебя одобрение христианства.

– Это не одобрение. Так больная птица молча смотрит на лису, которая к ней подкрадывается.

– Ты даже не ропщешь… – произнес Артур, словно не веря.

Вера молчала.

– Роптать мне надо было раньше. Мигрировать с отцом… Но мать не могла, Поля ушла, Матвей был на фронте…

Теперь неловко замолчал Артур.

– Кто же все-таки обрек тебя на это?

Глаза Веры стали стеклянными.

– Мало ли какие высказывания я себе опрометчиво позволяла… А соседи уже тогда начинали выполнять свой гражданский долг.

– Но тогда бы и Матвея сцапали.

– Не знаю я… Правда не знаю. Тяжело так жить… В такой несправедливости и нищете повсюду.

– Как тебе удалось избежать фронта?

– Здоровье мое… не сгодилось даже туда, – ответил он, отведя глаза.

– А дальше что? После войны-то? Вот все мы кричали, что, только кончится она, заживем… Заживем… В нищете тотальной? С перебитыми мужчинами? С ними плохо, а без них еще хуже. Даже без алиментов – гуляйте, хлопцы. Женщинам-то есть не надо. Только по карточкам еду в обрез получать, да пятьдесят рублей за нагулянного ребенка. Мужская война закончилась. А наша продолжается веками. История до ужаса циклична, особенно если власть намеренно делает скот из своих подданных.

Как прежде зимой нельзя было впадать в меланхолию, иначе она надолго бы утянула в свои черные берега… Нужно было из последних сил цепляться за робкие солнечные лучи.

 

– Хотя бы дочь после него осталась… – потерянно заметил он погодя.

– Это дочь Ярослава, милый, – тихо сказала Вера с какой-то жалостью.