Вдали от обезумевшей толпы. В краю лесов

Tekst
54
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Экое вранье! – вскричал Габриэль.

– А вы почем знаете, пастух Оук? – смиренно поинтересовался Генери.

– Потому что она сама рассказала мне все как было, – сказал Габриэль с чувством фарисейского превосходства, оттого что в этом случае он был отличен ото всех других работников.

– Ваше полное право верить этому, – сказал Генери не без ехидства, – полное право. Ну а у меня свое суждение есть. Оно конечно, управителем быть особого разуменья не требуется, а все-таки кое-что надо смекать. Что ж, я смотрю на жизнь трезво. Понятно я говорю, добрые люди? Уж, кажется, проще и не скажешь, все ясно, а иному все невдомек!

– Да нет, Генери, мы тебя понимаем.

– Вот так-то, добрые люди, оно и выходит. Швыряют тебя, как старый обносок, тыкают то туда, то сюда, будто ты и впрямь ни на что не годишься. Что ж, годы мои такие, поизносился малость! Однако мозги у меня в исправности; еще как действуют! Насчет этого я хоть сейчас с небезызвестным пастухом потягаться берусь. Ну да что там! Ни к чему, нет, ни к чему.

– Старый обносок, говоришь? – сердито вмешался солодовник. – Не такой уж ты старый, чтобы тебе этим козырять, и вовсе ты не старик! Зубов-то еще сколько во рту! Какой же это старик, ежели еще и зубы держатся. Я уже давно женат был, когда тебя еще на руках носили. Что такое шестьдесят годов, когда другим уже за восемь десятков перевалило, нашел чем хвастаться.

В Уэзербери уже вошло в обычай мигом прекращать все ссоры, когда требовалось унять солодовника.

– Чего уж там хвастать! – тут же подхватил Джан Когген. – Мы, дед-солодовник, все понимаем, какой вы у нас неслыханно долголетний старец, никто против этого спорить не станет.

– Никто! – поддержал Джозеф Пурграс. – На редкость долголетний, и все вас за это почитают.

– То-то! И когда я молодой был, в цвете лет, меня тоже уважали и любили, те, кто меня знал, – не унимался солодовник.

– Ясное дело, любили, как не любить.

В конце концов сгорбленный косматый старик утихомирился, и Генери Фрей, по всей видимости, тоже.

Чтобы закрепить мир, Мэриен попробовала рассмешить всех; смуглая, в грубой заплатанной порыжелой дерюге, она напоминала сейчас мягкой гаммой красок живописную фигуру с какой-нибудь старинной картины маслом, в манере Никола Пуссена.

– Не знает ли кто какого хромого, горбатенького либо так какого недотепу, кто бы меня, горемычную, за себя взял? – запричитала она. – Уж о хорошем-то мне в мои годы думать не приходится. А вот ежели бы хоть какой подвернулся, для меня это было бы слаще эля и хлеба с сыром.

Когген тут же нашелся, что ей ответить. Оук продолжал стричь и не проронил ни слова. Горькое чувство завладело им и отравило его покой. Батшеба, по-видимому, собиралась назначить его управителем, в котором на ферме ощущалась острая необходимость, поэтому она и отличала его перед всеми другими. А его это положение соблазняло не потому, что оно возвышало его на ферме, а потому, что оно приближало его к ней, к его возлюбленной, которая была еще не связана ни с кем другим. Теперь все его представления о ней смешались и спутались. И то, как он поучал ее, казалось ему теперь полнейшей нелепостью. Она вовсе не играла с Болдвудом, а вот его, Оука, она одурачила, притворившись, будто подшутила с этим письмом. В глубине души он был убежден, что эти малограмотные, добродушные работники правы в своих предсказаниях и что Болдвуд сегодня получит согласие мисс Эвердин стать его женой. Габриэль был уже в том возрасте, когда чтение Святого Писания перестает быть неприятной обязанностью, от которой, естественно, уклоняется подросток; он теперь частенько заглядывал в него, и сейчас ему припомнились слова: «Горше смерти для меня женщина, чье сердце подобно тенетам». Это восклицание вырвалось из его сердца, как пена из бурной волны. Что бы там ни было, он все равно боготворил Батшебу.

– Мы, работнички, будем сегодня пировать по-барски, – прервал его размышления Кэйни Болл, – Я нынче утром видел, как они месили громадные пудинги в ведрах – куски жира там были, мистер Оук, ну прямо с ваш большой палец. Я в жизни своей не видывал таких громадных кусков – раньше, бывало, клали кусочки с горошину. А на очаге стоял большой черный котел на ножках, только я не знаю, что в нем такое.

– И два бушеля яблок нарезали для яблочных пирогов, – добавила Мэриен.

– Надеюсь, я сумею всему этому воздать должное, – сказал Джозеф Пурграс и аппетитно причмокнул в предвкушении. – Д-да, еда и питье – отрада человека, они придают бодрость духа малодушному, ежели вы позволите так сказать. Пища – это слово Божье для поддержания плоти, мы без нее, прямо сказать, тут же погибли бы.

Глава XXIII
Вечером. Второе объяснение

Стол для ужина, который полагалось устраивать для стригачей по завершении стрижки овец, был накрыт на лужайке перед домом; конец стола перекинули через подоконник большого окна гостиной, так что он фута на полтора вошел в комнату. Здесь, у самого окна, в комнате сидела мисс Эвердин. Таким образом, она была во главе стола, но отделена от работников.

Батшеба в этот вечер была необыкновенно оживлена. Непокорные пряди пышных темных волос живописно оттеняли ее пылающие румянцем щеки и алые губы. Она, по-видимому, ждала кого-то, и по ее просьбе место на нижнем конце стола оставалось незанятым, пока не начали ужинать. Тогда она попросила Габриэля сесть туда и взять на себя обязанности хозяина на том конце, что он тут же и сделал с большой готовностью.

В эту минуту у калитки показался мистер Болдвуд, он прошел через лужайку к окну, где сидела Батшеба, и извинился за то, что задержался: по-видимому, у них было уговорено, что он придет.

– Габриэль, – сказала Батшеба, – пересядьте, пожалуйста, а туда сядет мистер Болдвуд.

Оук молча пересел на свое прежнее место.

Джентльмен-фермер был одет по-праздничному, в новеньком сюртуке и белом жилете, что сразу бросалось в глаза, так как совсем не походило на его обычный строгий серый костюм. И на душе у него был тоже праздник, что проявлялось в неожиданной для него разговорчивости. И Батшеба тоже разговорилась с его появлением, хотя присутствие незваного Пенниуэйса, бывшего управителя, которого она прогнала за воровство, на некоторое время вывело ее из себя.

Когда кончили ужинать, Когген по собственному почину, не дожидаясь, чтобы его попросили, затянул песню:

 
Потерял я милушку, и ну ее,
Потерял я милушку, и ну ее,
Найду себе другую,
Подружку дорогую,
Потерял я милушку, и ну ее!
 

Сидящие за столом выслушали этот романс молча, уставившись на певца задумчиво-одобрительным взглядом, свидетельствующим о том, что эта излюбленная песня в хорошо знакомом исполнении всегда пользуется успехом у слушателей и, подобно книгам всеми признанных авторов, не нуждающихся в газетной рекламе, не требует никаких похвал.

– А теперь, мистер Пурграс, вашу песню! – сказал Когген.

– Боюсь, я захмелел… да и нет у меня таких талантов, – стараясь остаться незамеченным, отнекивался Джозеф.

– Глупости! Ну можно ли быть таким неблагодарным? Вот уж никогда бы о вас не подумал, – укоризненно вскричал Когген, прикидываясь, что он оскорблен в своих лучших чувствах. – А хозяйка-то как глядит на вас, будто хочет сказать: «Спойте сейчас же, Джозеф Пурграс!»

– И верно, глядит; похоже, теперь не отделаешься. А ну-ка, гляньте на меня, люди добрые, никак меня опять в краску вогнало?

– Ничего, Джозеф, краснота ваша в самый раз, – успокоил его Когген.

– Уж как я всегда стараюсь не краснеть под взглядом красоток, – конфузливо признался Джозеф, – но так уж оно само собой получается, ничего не поделаешь.

– Ну, Джозеф, спойте нам, пожалуйста, вашу песню, – раздался из окна голос Батшебы.

– Да, право же, мэм, – сказал Джозеф, явно сдаваясь, – уж не знаю, что и сказать. У меня только и есть одна простая боллада собственного сочинения.

– Просим, просим! – закричали хором за столом.

Осмелев от всеобщего поощрения, Пурграс запел срывающимся голосом какую-то чувствительную песню про пламенную и вместе с тем высокодобродетельную любовь – мотив ее сводился к двум нотам, и певец особенно налегал на вторую. Пение имело такой успех, что Джозеф, не переводя духа, перешел ко второму куплету, но, споткнувшись на первой же ноте, несколько раз начинал снова первую строфу.

 
Я сеее-ял,
Я се-еял лю…
Я се-еял любви семена,
Когда наступала весна,
В апреле и в мае, в июньские дни,
Когда пта-ашки пели пе-е-сни свои.
 

– Здорово закручено, – сказал Когген после второго куплета, – и как ладно звучит «пе-е-сни свои». И еще вот это место про «семена любви» – такую руладу закатил, а ведь про любовь петь тоже надо уметь, надтреснутой глоткой не вытянешь. А ну, следующий куплет, мистер Пурграс!

Но во время исполнения следующего куплета с юным Бобом Коггеном приключился конфуз, обычная история с подростками – всегда с ними что-нибудь случается, когда взрослые настроены особенно торжественно: он изо всех сил старался удержаться от хохота и с этой целью запихал себе в рот угол столовой скатерти, но это помогло ненадолго, смех, заткнутый герметически со стороны рта, вырвался носом. Джозеф, весь вспыхнув от негодования, сразу оборвал пение. Когген тут же оттаскал Боба за уши.

– Продолжайте, Джозеф, продолжайте, не обращайте внимания на сорванца. Такая замечательная боллада, а ну-ка следующий куплет. Я вам буду подтягивать в дишкантовых нотах, ежели вы от натуги выдохнетесь.

 
Ах, ива зеленая ветвями сплелась,
Ива кудрявой листвой завилась…
 

Но певца так и не удалось уговорить. Боба Коггена за плохое поведение отправили домой, и за столом снова воцарились мир и благодушие с помощью Джекоба Смолбери, который затянул одну из бесконечных, изобилующих подробностями баллад, какими при подобных обстоятельствах достославный пьяница Силен услаждал слух юных пастухов Хромиса, Мназила и прочих повес того времени.

 

Вечер еще сиял огненно-золотым светом, но сумрак уже стелился украдкой по земле; закатные лучи, едва касаясь поверхности земли, не протягивались по ней и не освещали уснувших равнин. Словно в последний раз собравшись с силами перед смертью, солнце выползло из-за дерева и начало опускаться. Сгущающаяся мгла окутала сидящих за столом снизу до пояса, а их головы и плечи все еще нежились в дневном свете, залитые ровным золотым сиянием, которое, казалось, не поступало извне, а источалось из них самих.

Солнце скрылось в охряной пелене, а они сидели, беседовали и пировали, словно Гомеровы боги. Батшеба по-прежнему восседала во главе стола у окна, в руках у нее было вязанье, от которого она время от времени отрывалась и поглядывала в меркнущую даль. Медленно подкрадывающийся сумрак разливался все шире и наконец поглотил и сидящих за столом, а они все еще не собирались расходиться.

Габриэль вдруг обнаружил, что фермер Болдвуд исчез со своего места в конце стола. Оук не заметил, когда он скрылся, но решил, что он, должно быть, пошел бродить по саду. Только Габриэль успел подумать об этом, как Лидди принесла свечи в комнату, и веселые язычки пламени брызнули ярким светом, который выхватил из темноты стол, фигуры сидящих и затонул в темной зеленой гуще, сомкнувшейся сзади.

Фигура Батшебы, сидевшей на прежнем месте, снова отчетливо выступила в окне между огнями свечей, и главам сидящих за столом в саду и в освещенной комнате стало видно, что и Болдвуд сидит там рядом с ней.

Тут все подумали, не пора ли кончать вечер. А не споет ли им мисс Эвердин, прежде чем разойтись по домам, ту песню, которую она так чудесно поет, – «На берегах Аллен-реки».

Батшеба, немножко подумав, согласилась и поманила к себе Габриэля, который только о том и мечтал, чтобы очутиться поближе к ней.

– У вас с собой ваша флейта? – шепотом спросила она.

– Да, мисс.

– Так вот, я буду петь, а вы аккомпанируйте мне.

Батшеба стала в нише окна, лицом к людям, освещенная горевшими сзади свечами, Габриэль – справа от нее снаружи, у самого окна. Болдвуд – в комнате, по левую ее руку. Она начала тихим, дрожащим голосом, но скоро распелась, и звуки полились ясные, чистые, звонкие. Одну из строф этой песни, в связи с разыгравшимися вскоре событиями, вспоминали потом многие из собравшихся здесь, и она надолго сохранилась у них в памяти.

 
Солдат сулил на ней жениться,
Речами свел ее с ума.
На берегах реки Аллен
Она пригожей всех была.
 

Мягким звукам Габриэлевой флейты Болдвуд вторил густым басом так низко и тихо, что это отнюдь не походило на дуэт, а создавало некий своеобразный мелодический фон, который только оттенял голос Батшебы. Стригачи, привалившись друг к другу, сидели тесным кругом плечо к плечу, как когда-то, сотни лет тому назад, сиживали за трапезой наши предки; они слушали как завороженные, и все так притихли, что иногда, казалось, слышно было дыхание Батшебы. А когда баллада кончилась и последний томительно долгий звук незаметно замер, послышался восхищенный шепот, а это и есть самое лестное одобрение.

Стоит ли говорить, что поведение фермера по отношению к хозяйке дома не могло не привлечь внимания Габриэля. Сказать по правде, ничего особенного в его поведении не было, кроме того, что оно не совпадало во времени с поведением других. Он смотрел на Батшебу только тогда, когда на нее не смотрел никто другой; когда глаза всех были устремлены на нее, взгляд его блуждал по сторонам; когда все другие громко благодарили ее или рассыпались в похвалах, он сидел молча, а когда они, заговорившись, не обращали на нее внимания, он благодарил ее шепотом. И вот это расхождение со всеми и придавало особое значение каждому его слову и жесту, хотя ничего особенного и значительного в них не было; но ревность, которой не могут избежать влюбленные, не позволяла Оуку пренебречь этими знаками.

Наконец Батшеба пожелала всем спокойной ночи и скрылась в глубине комнаты. Болдвуд закрыл окно, опустил ставни и остался с Батшебой в гостиной. Оук пошел по тропинке и скоро исчез в безмолвной, насыщенной благоуханием роще деревьев. Стригачи, очнувшись от приятного оцепенения, в которое их погрузило пение Батшебы, стали один за другим подниматься, чтобы идти домой. Когген, отодвигая скамью и намереваясь выйти из-за стола, повернулся к Пенниуэйсу и уставился на почтенного вора с таким видом, словно перед ним было какое-то редкостное произведение искусства.

– Приятно похвалить человека, коли есть за что, – наконец выговорил он, – позвольте воздать вам должное.

– А я, прямо сказать, гляжу и глазам не верю, пока мы все в точности не сосчитали, – прерываясь на каждом слове от икоты, вмешался Джозеф Пурграс, – все до единой кружки и парадные ножи и вилки, все пустые бутылки, все, как было, так и осталось целехонько, ничего не украдено.

– Ну я, пожалуй, не заслуживаю и половины ваших похвал, – мрачно ответствовал добродетельный вор.

– А вот уж что правда надо сказать к чести Пенниуэйса, – добавил Когген, – так это вот: коли уж он в самом деле задумает поступить по-хорошему, чтобы все было честно да благородно, – а так оно с ним нынче и было, я это по его лицу видел, когда он за стол садился, – уж тут он себя выдержит. Я, люди добрые, с радостью могу подтвердить, он нынче в самом деле ничего не украл.

– Стало быть, он поступил честно, наше вам за это спасибо, Пенниуэйс, – сказал Джозеф, и все остальные единодушно поддержали его.

А тем временем в гостиной, откуда через закрытые ставни пробивалась наружу лишь узенькая полоска мягкого света, разыгрывалась бурная сцена.

Мисс Эвердин и Болдвуд были одни. Она сознавала, что в жизни ее наступил серьезный момент, пышущий здоровьем румянец сбежал с ее щек, но глаза сверкали торжеством, радостным чувством победы не столько желанной, сколько заранее задуманной.

Она стояла за спинкой низкого кресла, с которого только что вскочила, а он на коленях в кресле, перегнувшись к ней, держал ее руку в обеих своих. Он весь дрожал от того, что Китс так тонко называет переизбытком сладостного счастья. И то, что этот человек, у которого чувство собственного достоинства было его отличительной чертой, вдруг предстал перед ней лишенный своего главного качества – до такой степени его умалила любовь, – было так неожиданно, что это тягостное своей нелепостью зрелище несколько отравляло ее горделивую радость от сознания, что ее боготворят.

– Я постараюсь полюбить вас, – говорила она дрожащим голосом, совсем непохожим на ее обычный самоуверенный тон, – и если только я почувствую хотя бы некоторую уверенность в том, что я буду вам хорошей женой, я охотно выйду за вас замуж. Но в таком серьезном деле, мистер Болдвуд, колебания женщины нужно уважать, и я не хочу ничего обещать вам сегодня. Я хочу попросить вас подождать несколько недель, чтобы я могла хорошенько разобраться в моих чувствах.

– Но вы думаете, что к тому времени…

– Я очень надеюсь, что через месяц или полтора, считая от сегодняшнего дня до сбора урожая, – а вы говорили, что будете в отъезде это время, – я смогу обещать вам стать вашей женой, – закончила она твердо. – Но запомните хорошенько, сейчас я еще не обещаю.

– С меня этого достаточно. Большего я сейчас не буду просить. Я могу ждать, положившись на эти милые моему сердцу слова. А пока до свиданья, доброй ночи, мисс Эвердин.

– Доброй ночи, – мягко, почти нежно ответила она, и Болдвуд удалился с блаженной улыбкой на губах.

Батшеба теперь лучше знала его; он открыл ей всю свою душу, не утаив ничего, не подозревая, что он много потерял в ее глазах, уподобившись этакой большой горделивой птице, которая, лишившись своего пышного оперенья, утратила всю свою величавость. Батшеба теперь содрогалась, вспоминая свою дерзкую выходку, и всячески старалась загладить ее, не задумываясь над тем, заслуживает ли ее проступок той кары, которой она собиралась себя подвергнуть. Ее охватывал ужас при мысли, что она натворила, но в то же время в этом было что-то захватывающее. Удивительно, как легко даже самую робкую женщину может привлечь страшное, когда к этому примешивается некоторое чувство торжества.

Глава XXIV
В тот же вечер. Еловая роща

Среди многочисленных обязанностей, которые взяла на себя Батшеба, отказавшись держать управителя, был обход владенья перед сном, чтобы потом спокойно лечь спать, зная, что на ночь все остается в полном порядке. Габриэль почти каждый вечер неуклонно совершал до нее этот обход, опекая ее хозяйство с не меньшей рачительностью, чем любой специально нанятый для этого досмотрщик, но эта заботливая преданность в большинстве случаев оставалась неведомой для его хозяйки, а то, что до нее доходило, принималось как должное, без особой благодарности. Женщины вечно жалуются на мужское непостоянство, а к постоянству они относятся пренебрежительно.

Поскольку обходить дозором лучше, оставаясь невидимой, Батшеба обычно брала с собой потайной фонарь и время от времени, поднимая заслон, заглядывала во все тупики и закоулки, с хладнокровием столичного полисмена. Такое хладнокровие свидетельствовало не столько о ее бесстрашии перед лицом опасности, сколько о полном отсутствии подозрения, что ей может что-то грозить; самое худшее, на что она могла наткнуться, – это оставленная без соломы лошадь, курица, которая не попала в курятник, или непритворенная дверь.

В этот вечер она, как всегда, обошла все дворовые службы и пошла на пастбище осмотреть загон. Здесь тишину нарушало только мерное чавканье множества ртов и шумное дыханье, вырывавшееся из невидимых ноздрей; эти звуки вдруг прерывались храпом и пыхтеньем, похожим на шум медленно раздуваемых мехов. Затем чавканье возобновлялось, и при некоторой живости воображения можно было различить там и сям розовато-белые ноздри, похожие на входы в пещеры, влажные, липкие и для непривычного человека малоприятные, если их коснуться рукой; губы под ними так и норовили ухватить какой-нибудь краешек одежды Батшебы, оказавшейся в пределах досягаемости их языка. Чуть повыше, при особенно остром зрении, можно было разглядеть темно-бурый лоб и два вытаращенных, но отнюдь не сердитых глаза, а еще выше – два белесоватых рога, изогнутых серпом, словно два ободка только родившихся месяцев; раздающееся время от времени степенное «мму-у» не оставляло ни тени сомнения, что все эти атрибуты представляют собой характерные и неотъемлемые черты почтенных особ Дэзи, Белоножки, Красотки, Резвухи, Пеструшки, Кареглазки и прочих достойных представительниц девонской породы, являющихся собственностью Батшебы.

Обратно, домой, Батшеба возвращалась тропинкой через рощу островерхих елок: их посадили здесь несколько лет тому назад для защиты от северного ветра; ветви их так густо переплелись вверху, что в самый ясный полдень здесь царил полумрак, на исходе дня – густой сумрак, в сумерки – мгла, как в полночь, а в полночь – сущая тьма египетская. Чтобы получить представление об этой роще, вообразите себе просторный, с низкими сводами зал, созданный самой природой; ветвистый потолок покоится на стройной колоннаде деревьев, а пол устлан мягким, коричневым ковром сухой хвои, побуревших от сырости шишек и пробивающихся кое-где пучков травы.

Когда Батшеба, возвращаясь из своего обхода, вступала в эту рощу, ей всегда становилось немножко жутко, но поскольку, выходя из дому, она не испытывала никаких особенных опасений, она не считала нужным брать кого-нибудь в провожатые. Двигаясь бесшумно и незримо, словно время, Батшеба вдруг насторожилась – ей послышалось, что кто-то идет ей навстречу, с другого конца тропинки. Да, совершенно ясно – шаги. Ее собственные сразу затихли, стали совсем беззвучны, как падающие хлопья снега. Вспомнив, что здесь через рощу ходят все, она успокоилась и решила, что это, наверно, кто-нибудь из поселян возвращается домой, но все-таки ей было неприятно, что они столкнутся в таком месте, в самой чаще, хотя всего в нескольких шагах от дома.

Шаги приближались, вот они уже совсем рядом, какая-то фигура поравнялась с ней и уже почти шагнула мимо, как вдруг что-то рвануло Батшебу за подол и точно пригвоздило ее к земле. Она пошатнулась и едва удержалась на ногах от этого внезапного рывка. Невольно раскинув руки, чтобы обрести равновесие, она уткнулась ладонью и суконную одежду с пуговицами.

– Что за чертовщина! – произнес чей-то мужской голос высоко над ее головой. – Ушиб я вас, что ли, дружище?

– Нет, – отвечала Батшеба, пытаясь шагнуть в сторону.

– Похоже, мы чем-то зацепились друг за друга?

– Да.

– Да это, кажется, женщина?

– Да.

– По-видимому, из местных дам, леди, я бы сказал.

 

– Это не имеет значения.

– Но я-то мужчина.

– Ах! – Батшеба снова сделала попытку шагнуть, но безо всякого успеха.

– У вас, кажется, потайной фонарь в руке, если я не ошибаюсь? – спросил мужчина.

– Да.

– Разрешите, я открою дверцу и отцеплю вас.

Рука незнакомца схватила фонарь, дверца откинулась, луч света вырвался из плена, и Батшеба с изумлением увидела, в какой она очутилась западне. Мужчина, с которым ее что-то сцепило, был военный. Он весь сверкал медью и пурпуром. Это видение среди полной тьмы было подобно трубному гласу, пронзающему мертвую тишину. Мрак, неизменно царивший здесь как genius loci[1] во все времена, был сейчас побежден полностью не столько светом фонаря, сколько тем, что озарил этот свет. Это видение настолько отличалось от того, что она ожидала увидеть – ей представлялась какая-то зловещая фигура в темном, – что этот разительный контраст подействовал на нее, словно какое-то волшебное превращение. При свете фонаря сразу выяснилось, что шпора военного зацепилась за кружевную оборку ее платья. Он успел кинуть взгляд на ее лицо.

– Я сейчас отцеплю, мисс, сию секунду, – сказал он сразу изменившимся учтивым тоном.

– Ах нет, я сама, благодарю вас, – поспешно ответила она и присела, чтобы отцепить подол.

Но отцепить его было не так-то просто. Колесико шпоры за несколько секунд так обвилось крученым шелком гипюра, что надо было изрядно повозиться, прежде чем выпутать его.

Он тоже присел, а луч света из открытой дверцы фонаря, стоявшего меж ними на земле, скользил среди еловых игл, в густой траве, наподобие большого светляка. Он освещал их лица снизу и отбрасывал чуть ли не до половины рощи громадные тени мужчины и женщины; падая на стволы деревьев, тени искажались, принимая чудовищно уродливые формы, а дальше постепенно сливались с темнотой и исчезали.

Он посмотрел ей прямо в глаза, когда она на секунду подняла их, но Батшеба тут же опустила взгляд, потому что не могла состязаться с этим пристально-настойчивым взглядом. Все же мельком она успела заметить, что он молод и строен и что у него три нашивки на рукаве.

Она снова потянула свой подол.

– Вы в плену, мисс, не приходится закрывать на это глаза, – насмешливо сказал он. – Я вынужден буду отсечь этот кусок подола, если вы уж так торопитесь.

– Да, пожалуйста, – беспомощно воскликнула она.

– Но в этом нет необходимости, если вы способны минутку потерпеть. – И он раскрутил и снял с колесика одну шелковую петельку. Батшеба убрала руку, чтобы не мешать ему, но он все же нечаянно или умышленно успел коснуться ее. Батшеба была возмущена, а почему – она сама не знала.

Он продолжал распутывать, но конца этому не было видно. Она снова подняла на него глаза.

– Благодарю вас за то, что вы даете мне возможность любоваться таким прелестным личиком, – бесцеремонно сказал молодой сержант.

Батшеба вспыхнула от смущения.

– Эта возможность предоставляется вам против моей воли, – сухо процедила она, стараясь сохранить чувство собственного достоинства, что плохо удавалось ей в ее пригвожденном положении.

– Вы нравитесь мне еще больше за такую отповедь, мисс, – отвечал он.

– А мне бы еще больше понравилось… я бы хотела, чтобы вы никогда не попадались мне на глаза и не ходили здесь. – Она дернула платье, и кружевная оборка на ее подоле затрещала, как ружья лилипутов.

– Я заслуживаю кару, которой вы подвергаете меня вашими словами. Но с чего бы это у такой красивой и воспитанной девушки такое отвращение к полу ее отца?

– Идите, пожалуйста, своей дорогой.

– Ого, красавица моя! И потащить вас за собой! Вы только взгляните. В жизни своей не видывал такой путаницы.

– И вам не стыдно! Вы нарочно запутали еще больше, чтобы задержать меня здесь! Да, нарочно!

– Да нет, право же, нет, – отвечал сержант с лукавой усмешкой.

– А я вам говорю, что да! – вскричала, разозлившись, Батшеба. – Я требую, чтобы вы распутали сейчас же. Ну-ка, пустите, я сама.

– Пожалуйста, мисс, конечно, разве я могу противиться. – И он вздохнул с таким явным притворством, какое надо ухитриться выразить вздохом. – Я благодарен за возможность смотреть на красивое личико, даже когда эту возможность швыряют мне, как собаке кость. Этим мгновеньям, увы, так быстро наступит конец.

Она решительно сжала губы и упорно молчала.

У нее мелькнула мысль, а что, если она рванет изо всех сил, удастся ли ей вырваться, хотя бы с риском оставить здесь кусок своего подола? Но как это ужасно! Платье, в которое она нарядилась для этого ужина, было украшением ее гардероба; из всех ее нарядов ни один так не шел к ней. Какая женщина на месте Батшебы, отнюдь не робкой от природы, а тем более когда до дома было рукой подать – стоило ей только крикнуть, сюда сбежались бы ее слуги, – пошла бы на такую жертву, чтобы избавиться от дерзкого военного.

– На все нужно время. Я вижу, вы скоро распутаете, – продолжал хладнокровно ее товарищ по несчастью.

– Ваши шутки возмущают и…

– Зачем же так жестоко!

– И оскорбляют меня!

– Я позволил себе пошутить только затем, чтобы иметь удовольствие попросить прощения у такой очаровательной женщины, что я готов сделать сию же минуту со всем смирением и почтительностью, мадам.

На это Батшеба просто не знала, что сказать.

– Много я женщин видел на своем веку, – теперь уже мечтательно, шепотом продолжал молодой человек, глядя оценивающим взглядом на ее опущенную головку, – но такой красивой, как вы, я еще не видал. Верите вы мне или нет, приятно вам это или неприятно – мне все равно.

– А кто вы такой, что можете позволить себе пренебречь мнением других?

– Я не чужой здесь. Сержант Трой к вашим услугам. Живу здесь неподалеку. А! Наконец-то распуталось, вот видите. Ваши легкие пальчики оказались проворнее моих. Ах, лучше бы это был такой мертвый узел, чтобы его никак невозможно было распутать.

Что он только позволяет себе! Она вскочила, и он тоже. Теперь у нее была только одна мысль: как бы уйти так, чтобы это выглядело благопристойно. Держа фонарь в руке, она незаметно отступала от него боком, пока не перестала видеть красный мундир.

– Прощайте, красавица, – сказал он.

Она не ответила и, отойдя на двадцать – тридцать шагов, повернулась и опрометью кинулась в калитку.

Лидди только что пошла спать. Поднимаясь к себе, Батшеба приоткрыла ее дверь и задыхающимся голосом спросила:

– Лидди, есть у нас какой-нибудь военный в поселке, сержант… или нет, не знаю, слишком у него джентльменский вид для сержанта, и собой недурен, в красном мундире с синей выпушкой?

– Нет, мисс… Нет, что я говорю, может быть, это сержант Трой в отпуск приехал, только я не видела его. Он как-то приезжал сюда, когда его полк стоял в Кэстербридже.

– Да, так он и назвался. Усы у него, а бороды и бакенбардов нет?

– Да, да.

– Что это за человек?

– Ах, мисс, стыдно сказать, – беспутный он человек. Знаю, что способный, смышленый и тысячное состояние мог бы нажить не хуже иного сквайра. Такой образованный, джентльмен. Докторским сыном числится – фамилию его носит, кажется, чего больше надо; а родом-то он – графский сын.

– А вот это куда больше. Подумать только! Да правда ли это?

– Правда. И воспитывали его как нельзя лучше, сколько лет в кэстербриджской школе учился. Все языки там изучил, говорят, будто даже по-китайски мог понимать, читал и писал; ну про это я, конечно, не знаю, много чего рассказывают. Только он свою судьбу сам загубил, записался в солдаты; правда, он и там быстро в гору пошел, не успел оглянуться – уже стал сержантом. Великое это счастье в благородной семье родиться. Будь ты хоть солдатом в строю, все равно тебя отличат. А это верно, мисс, что он домой вернулся?

– По-моему, да. Спокойной ночи, Лидди.

В конце концов, может ли беспечная юная особа в юбке долго обижаться на мужчину? Нередки случаи, когда молодая девушка склада Батшебы охотно прощает некоторую вольность в обращении; чаще всего это бывает, когда ей хочется, чтобы ее хвалили, а еще, когда она жаждет, чтобы ее покорили, – это тоже бывает, и, наконец, когда она хочет не пустого флирта, а чего-то большего, но это уже редкий случай.

Из этих трех ощущений в Батшебе сейчас сильнее всего говорило первое, второе только примешивалось слегка. Но сверх того – был ли это просто случай или, может статься, козни лукавого, но виновник происшествия, оказавшись красивым незнакомцем, явно знавшим лучшие дни, уже успел пробудить в ней интерес.

1Местный дух (лат.).
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?