Домой возврата нет

Tekst
20
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Но на нем лежала печать порока. Какое-то извращенное, извечно злое начало таилось в самой его натуре, в недрах его души. Оно впиталось в его плоть и кровь. Оно ощущалось в пожатии его худой, слабой руки, когда он с вами здоровался, слышалось в голосе, словно проникнутом смертельной усталостью, сквозило в чертах исхудалого мертвенно-бледного лица, в прямых, тусклых каштановых волосах, а главное, в запавших губах, на которых постоянно дрожала едва уловимая тень улыбки. Да, только тень улыбки, иначе не скажешь, ибо на самом деле то была вовсе не улыбка. Она таилась, точно призрак, в уголках губ. Присмотришься – ее уже нет. И все равно знаешь, она всегда здесь – непристойная, злая, издевательская, противоестественно гнусная, она чем-то сродни юмору висельника, намек на бьющую ключом в тайниках этой темной души неиссякаемую живучесть.

В ранней молодости Судья Бленд женился на красивой, но беспутной женщине и вскоре с нею развелся. Быть может, отчасти этим и объяснялось его циничное отношение к женщинам. С тех пор он жил холостяком, под одной крышей со своей матерью – величественной седовласой особой, которую он неизменно окружал безупречной, изысканнейшей почтительностью и трогательной заботой. Кое-кто подозревал, что к этой сыновней преданности примешивалась толика насмешливой и презрительной покорности, но, безусловно, у старой дамы не было никаких оснований так думать. Она жила в премилом старом доме, у нее было все, чего только можно пожелать, и если она и догадывалась о сомнительных источниках этой роскоши, то сыну ни словом об этом не обмолвилась. Вообще же Судья Бленд безоговорочно делил всех женщин на два разряда – матерей и проституток, – и, если не считать единственного исключения, обитающего у него в доме, интересовался только вторым разрядом.

Слепнуть он начал за несколько лет до отъезда Джорджа из Либия-хилла; тогда он стал носить темные очки, и от этого бледное, худое лицо его с призрачной улыбкой в углах губ сделалось еще более зловещим. Он лечился в больнице Джона Хопкинса в Балтиморе и ездил туда каждые полтора месяца, но видел все хуже и хуже, и доктора уже предупредили его, что надеяться не на что. Недуг, отнимавший у него зрение, был лишь следствием мерзкой болезни, которая, как он откровенно признавался, кинулась на глаза, хотя он-то думал, что давно излечился.

Но, как ни странно, наперекор всему зловещему и отвратительному, что было в Бленде, в его нраве и поведении, он всегда обладал необычайной притягательной силой. Все и каждый с первой встречи, с первой минуты понимали, что он дурной человек. Нет, мало сказать – дурной. Все понимали, что он порочен – глубоко, безмерно порочен, но порочность эта, подобно высшей добродетели, не чужда известного величия. И в самом деле, когда-то было в нем доброе начало, и оно так до конца и не отмерло. Все единодушно утверждали, что за недолгий срок, пока он занимал пост судьи, суд его был скор, но мудр и справедлив. Каким потаенным свойством его души это объяснялось, никто не понимал и понять не мог, но что-то от этого неведомого еще сохранилось. Вот почему людей сразу же, с первой встречи влекло к Рамфорду Бленду, и даже те, кто пытался противиться этому обаянию, не могли перед ним устоять, – странным образом он даже начинал им нравиться. С первой же минуты, ощутив скрытые в нем силы смерти и порока, они ощущали также нечто… назовите это призраком, излучением, погибшей душою великой добродетели. И вместе с тем каждый ощущал, точно удар в сердце, внезапную, ошеломляющую боль. «Какая утрата! Какая жалость!» Но откуда это чувство – никто понять не мог.

Стало быстро, почти уже по-осеннему смеркаться, и поезд, мчась на юг, приближался к Виргинии. Джордж сидел у окна, смотрел, как неясными тенями проносятся мимо деревья, и воскрешал в памяти все, что было ему известно про Рамфорда Бленда. Судья всегда был ему и отвратителен и страшен, и чем-то непонятно привлекал, а сейчас все эти чувства овладели Джорджем с такой силой, что он просто не мог больше оставаться в одиночестве. Посреди вагона собрались шумной компанией прочие жители Либия-хилла. Джарвис Ригз, мэр Кеннеди и Сол Айзекс сидели, кто развалясь, кто опершись на ручку кресла, а Пастор Флэк стоял в проходе, взявшись за спинки двух кресел, замыкающих этот кружок, и, в азарте наклонясь, о чем-то толковал.

Средоточием этого круга, привлекавшим общее внимание, оказался Небраска Крейн. Они перехватили его на полпути и поймали, как в ловушку.

Джордж поднялся, направился к этому сборищу и невольно опять поглядел на Судью Бленда. Тот был одет со старомодной изысканностью, совсем как в прежние времена: свободно сидящий костюм из плотной черной материи, крахмальная белая рубашка, низкий воротничок, узкий черный галстук, широкополая панама, которую он так и не снял. Из-под полей безжизненно свисали пряди некогда каштановых, а теперь совсем белых, мертвых волос.

Волосы да незрячие глаза – только это в нем и переменилось. А в остальном он был с виду точно такой же, как пятнадцать лет назад. За все время в вагоне он не шелохнулся. Сидел очень прямо, слегка опираясь на трость, устремив куда-то вперед, в одну точку невидящий взгляд, и мертвенно-бледное худое лицо его напряженно застыло, будто весь он обратился в слух.

Когда Джордж подошел к собравшимся в середине вагона, все они оживленно обсуждали цены на недвижимость, – вернее, все, кроме Небраски Крейна.

Пастор Флэк, азартно подавшись вперед, обнажая в улыбке крупные зубы, рассказывал о какой-то недавней сделке, о каком-то проданном земельном участке:

– …прямо тут, на Чарлз-стрит, ты когда-то жил там поблизости, Брас!

На все эти поразительные новости у бейсболиста был один ответ.

– Ах ты, черт меня подери! – изумленно повторял он. – Ну что ты скажешь!

Банкир наклонился и доверительно похлопал Небраску по колену. Самым убедительным тоном, будто мудрый заботливый друг, он уговаривал Небраску вложить свои сбережения в земельные участки, купля и продажа которых разгорелась сейчас в Либия-хилле. Он пустил в ход тяжелую артиллерию логики и математических расчетов и с карандашом и записной книжкой в руках стал объяснять, сколько можно выручить, если столько-то денег с умом вложить в ту или иную недвижимость, а потом, в подходящую минуту, ее продать.

– Тут не прогадаешь! – с некоторым даже волнением говорил Джарвис Ригз.

– Город непременно будет расти. Да что там, у нашего Либия-хилла все впереди. Верни свои деньги в родные места, мальчик, и они на тебя поработают! Вот увидишь!

Разговор продолжался в том же духе. Но, как ни наседали на Небраску, он оставался верен себе. Вежливый и добродушный, он был слегка недоверчив и непоколебимо упрям.

– Я уже обзавелся фермой в Зибулоне, – сказал он и широко улыбнулся. – И за нее все как есть уплачено! Вот покончу с бейсболом, засяду на своей земле и стану хозяйничать. У меня там триста акров, и земли пойменные, отличные, вы таких и не видывали. А больше мне и не надо. Ни к чему.

Небраска говорил все это, по своему обыкновению, просто, безыскусственно, и чувствовалось, что он – действительно человек от земли, который спокойно смотрит в будущее: независимый, упорный, он знает, чего хочет, твердо стоит на ногах, нашел свое место в жизни, и ему не страшны нужда и напасти. Его ничуть не затронула лихорадка тех дней, хотя она охватила не только захолустный городишко, что помешался на спекуляциях, но и всю огромную страну. Все кругом только и говорили что о земле, но Джордж видел – Небраска Крейн тут единственный, кто еще понимает, что значит жить на земле и возделывать ее, и не мыслит себе иной жизни.

Наконец Небраска отвязался от этой компании, заявив, что пойдет покурить. Джордж двинулся следом. Он шел за другом по проходу и уже поравнялся с последней скамьей, как вдруг тихий бесцветный голос произнес:

– Добрый вечер, Уэббер.

Джордж круто обернулся. Перед ним сидел слепой. А он-то совсем про него забыл. Слепой не пошевелился при этих словах. Он все так же слегка опирался на трость, обратив бледное худое лицо к чему-то впереди, словно прислушивался. И снова, как бывало всегда, Джордж ощутил завораживающую силу едва заметной недоброй улыбки, затаившейся в углах губ этого человека. Чуть помедлив, он сказал:

– Судья Бленд.

– Садись, сынок. – И Джордж послушно сел, точно ребенок, околдованный дудочкой гамельнского крысолова. – Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, а ты посиди со слепцами.

Он говорил ровным, негромким голосом, но слова эти жестоким, убийственным презрением, как вызов, пронзили весь вагон. Люди замолчали и обернулись, будто прошитые электрическим током. Джордж не знал, что сказать; от растерянности он выпалил:

– Я… я… тут едет много наших, либия-хиллских. Я… я говорил с ними… с мэром Кеннеди и…

Слепой не шевельнулся; прежним устрашающе безжизненным, ровным голосом, который слышали все, он перебил:

– Да, я знаю. Отменная шайка сукиных сынов, столько не часто встретишь в одном-единственном мягком вагоне.

Весь вагон слушал в подавленном молчании. Те, что сидели посередине, испуганно переглянулись и через минуту с лихорадочным оживлением возобновили разговор.

– Я слышал, ты в прошлом году опять ездил во Францию, – вновь раздался безжизненный голос. – И как по-твоему, французские шлюхи чем-нибудь отличаются от наших, доморощенных?

Вызывающие слова, произнесенные зловещим ровным голосом, хлестнули по вагону, и весь вагон оцепенел в ужасе. Все смолкло. Ошеломленные пассажиры застыли недвижимо.

– Особой разницы нет, – тем же тоном невозмутимо заметил Судья Бленд. – Перед сифилисом все на свете равны. И если ты хочешь ослепнуть, в нашей великой демократической стране этого можно достигнуть с таким же успехом, как в любой другой.

В вагоне стояла мертвая тишина. Чуть погодя люди с ошеломленными лицами повернулись друг к другу и стали украдкой перешептываться.

А меж тем выражение худого бледного лица ничуть не изменилось, лишь тень все той же призрачной улыбки дрожала на губах. Но теперь Судья негромко, небрежно сказал Джорджу:

 

– Как живешь, сынок? Я рад тебя видеть.

Лицо его оставалось неподвижным, но простые слова эти в устах слепого отдавали дьявольской насмешкой.

– Вы… вы ездили в Балтимор, Судья Бленд?

– Да, я изредка еще езжу в больницу Хопкинса. Толку, разумеется, никакого. Понимаешь, сынок, – теперь Бленд говорил тихо, дружески, – с тех пор как мы с тобой виделись, я совершенно ослеп.

– Я не знал. Неужели совсем…

– Совсем! Да-да, совсем! – подтвердил Судья и вдруг запрокинул незрячее лицо и громко, ехидно захохотал, выставляя почерневшие зубы, словно не мог не поделиться развеселой шуточкой. – Уверяю тебя, мой милый, я совсем ослеп. Даже не могу за два шага разглядеть одного из наших самых видных мерзавцев. Эй, Джарвис! – укоризненно бросил он в сторону злополучного Ригза, который уже снова в полный голос разглагольствовал о ценах на землю. – Ты же и сам знаешь, что это неправда! Чего там, приятель, я по глазам твоим вижу, что ты все врешь. – Судья вновь закинул голову и затрясся в приступе дьявольского беззвучного смеха. – Извини, что я тебя перебил, сынок, – продолжал он. – Мы с тобой как будто рассуждали о мерзавцах. Можешь себе представить, – он слегка наклонился вперед, длинные пальцы его ласково поглаживали ребристую полированную трость, – во всем, что касается мерзавцев, я теперь совершенно не могу доверять своим глазам. Полагаюсь только на нюх. И этого довольно. – Впервые лицо его искривила гримаса усталости и отвращения. – Тут вполне достаточно острого нюха. – И, круто меняя тему, спросил: – Как твои родные?

– Да вот… тетя Мэй умерла. Я… я еду на похороны.

– Значит, умерла?

Только и всего. Никаких сочувственных фраз, никакого соболезнования из вежливости, два слова – и только. И минуту спустя:

– Стало быть, едешь ее хоронить. – Он произнес это задумчиво, как вывод, над которым еще стоит поразмыслить; потом прибавил: – Так, по-твоему, ты можешь вернуться домой?

Джордж удивился, переспросил озадаченно:

– То есть… я что-то не пойму. Вы это о чем, Судья Бленд?

Новая вспышка затаенного зловещего смеха.

– О том самом! По-твоему, ты и вправду можешь вернуться домой? – И резко, холодно, властно: – Ну же, отвечай! Можешь?

– А… а почему нет? – Джордж был растерян, чуть ли не испуган. – Послушайте, Судья, – заговорил он горячо, умоляюще. – Я же ничего худого не сделал, честное слово!

Снова тихий, дьявольский смешок:

– Ты в этом уверен?

На Джорджа вновь, как в детстве, нахлынул неистовый страх перед этим человеком.

– Ну… ну конечно, уверен! Господи, Судья Бленд, да что я такого сделал? – Он лихорадочно перебрал в мыслях с десяток диких, невероятных догадок, его захлестнуло тошнотворное, гнетущее сознание вины, а в чем он виноват – неизвестно. Подумалось: «Может, Судья прослышал о моей книге? Может, он знает, что я написал о нашем городе? Об этом он, что ли, говорит?»

Слепой тихонько, про себя усмехнулся, эта злая игра в кошки-мышки для него была слаще меда.

– На воре шапка горит – не так ли, сынок?

Уже не в силах скрыть смятения:

– Какой… какой же я вор! – В сердцах: – Да я же ни в чем не виноват, черт возьми! – И горячо, яростно: – Мне не за что краснеть! Ни перед кем! Я всему свету могу смотреть в глаза, черт подери! Мне не в чем каяться…

Все та же призрачная ядовитая улыбка затрепетала в уголках губ слепого, и Джордж умолк на полуслове. «Он ведь болен! – мелькнула мысль. – Может быть, болезнь поразила не только глаза… может быть… ну да, Конечно… он сошел с ума!» И он сказал медленно, спокойно:

– Судья Бленд, – он встал, – до свиданья, Судья Бленд.

Улыбка все не сходила с губ слепого, но в голосе его прозвучала добрая нотка:

– До свиданья, сынок. – Мимолетная, почти неуловимая пауза. – Но не забудь, я пытался тебя предостеречь.

Джордж быстро пошел прочь, сердце его неистово колотилось, ноги и руки дрожали. Что же хотел Судья Бленд сказать этими словами: «По-твоему, ты можешь вернуться домой?»? И что значил этот недобрый, беззвучный, ехидный смешок? Что он прослышал, Судья? Что он знает? А все эти, остальные, – они тоже знают?

Очень быстро он понял, что не его одного – всех в вагоне присутствие слепого повергло в безмерный, безотчетный ужас. Даже те пассажиры, которые никогда прежде не видели Судью Бленда и только что впервые услышали его бесстыдно вызывающие, жестокие слова, теперь смотрели на него со страхом.

А жителей Либия-хилла страх поразил с удвоенной силой, обостренный всем, что они знали об этом человеке. Долгие годы он жил среди них дерзко, вызывающе, напоказ. Хоть он и прикрывался маской почтенного человека, это были всего лишь внешние приметы – о нем шла самая дурная слава, но суд сограждан он встречал ледяным ядовитым презрением, которое всем и каждому внушало своего рода уважительный трепет. Что же до Пастора Флэка, Джарвиса Ригза и мэра Кеннеди, этих Судья Бленд страшил потому, что его незрячие глаза видели их насквозь. Его внезапное появление в вагоне, где никто не ждал его встретить, пробудило у каждого в тайниках души неодолимый ужас.

Джордж распахнул дверь уборной – и наткнулся на мэра, тот чистил над умывальником вставные зубы. Пухлая физиономия, которая на памяти Джорджа неизменно изображала наигранную бодренькую благожелательность, сейчас совсем увяла. Услыхав, что кто-то вошел, мэр круто обернулся. И на секунду в подслеповатых карих глазах его отразился немой испуг. Он бессвязно, бессмысленно что-то залопотал, вставная челюсть дрожала в его трясущихся пальцах. Он безотчетно размахивал ею, точно помешанный, бог весть что должны были выразить эти нелепые и жуткие знаки, но в них явно были и ужас, и отчаяние. Потом он вставил зубы на место, слабо улыбнулся и забормотал с потугами на свою всегдашнюю веселость:

– Хо-хо, сынок! Вот когда ты меня застукал! Без зубов, понимаешь, разговаривать трудновато!

Да, всюду бросалось в глаза одно и то же. Джордж замечал это во взглядах, в движениях рук, и то же чувство выдавали, казалось бы, самые спокойные черты. Сол Айзекс, торговец, отвел Джорджа в сторону и зашептал:

– Ты слышал, что говорят про наш банк? – Он осекся, торопливо оглянулся, точно испуганный тем, как воровато прозвучал его голос. – Да нет, все хорошо! Конечно, хорошо. Просто наши тут немножко переусердствовали. Сейчас у нас, в общем-то, затишье, но скоро все оживится!

И все они толковали об одном, повторяли то, что Джордж уже слышал.

«Дело того стоит! – с жаром говорили они друг другу. – Через год можно будет получить двойную цену». Они ловили его на ходу и с величайшей дружеской заботливостью уговаривали вернуться и прочно осесть в родном Либия-хилле: «Ты пойми, лучше места нет на свете!» И, по обыкновению, самоуверенно изрекали свои суждения о делах финансовых, банковских, о колебаниях рынка и ценах на недвижимость. Но теперь Джордж ощущал скрытый за всем этим безмерный, дикий, неистовый страх – страх, владеющий людьми, которые понимают, что погибли, но даже самим себе не смеют в этом сознаться.

Было уже за полночь, и могучий поезд в лунном свете мчался через Виргинию на юг. Жители захолустных городишек сквозь сон слышали заунывный свисток, потом короткий грохот, когда состав проносился мимо, и беспокойно ворочались в своих постелях и грезили о прекрасных и далеких больших городах.

В спальном вагоне К19 пассажиры разошлись по своим местам. Небраска Крейн лег рано, но Джордж еще не ложился, так же как и три его земляка – мэр, банкир и политический воротила. Все трое – черствые, прожженные деляги, немало повидавшие на своем веку, бескрылые души, и, однако, в каждом еще жило что-то от мальчишки, которого слишком будоражит дорога и неохота в поезде ложиться спать вовремя, каждого тянуло на люди, и они сошлись в прокуренном туалете. Пошли нескончаемые мужские разговоры, голоса за зеленой портьерой то возвышались, то спадали до полушепота.

Негромко, воровато, с ехидным удовольствием они вспоминали все новые скверные анекдоты из прежней жизни этого бесстыжего грешника – Судьи Рамфорда Бленда, и каждый рассказ завершался неудержимым взрывом грубого смеха.

И вот они хохочут, хлопают себя по бедрам, потом стихают – и Пастор Флэк уже рвется поведать новую завлекательную историю. Он начинает приглушенно, таинственно, прямо как заговорщик:

– А помните, как он…

Тут портьера откинулась, все подняли головы, и вошел Судья Бленд.

– Ну-ну, Пастор, – ворчливо спросил он, – что «помните»?

Под ледяным взглядом незрячих глаз, неподвижных на иссохшем лице, все трое не находили слов. И смотрели на вошедшего с чувством, которое мало назвать страхом.

– Так что же вы тут помните? – повторил Судья порезче. Он стоял перед этими троими, прямой и хрупкий, сложив руки на набалдашнике трости, которой он уперся в пол перед собой. Потом повернулся к Джарвису Ригзу: – Помнишь, как ты основал банк – и хвастал, что «во всем штате нет другого банка, где капитал растет так быстро»; а за счет чего растет, вопрос другой, тут ты был не очень-то разборчив? – Судья вновь обернулся к Пастору Флэку. – Помнишь, как один из «наших мальчиков», – ты их называл мальчиками, ты ведь вообще любитель мальчиков, верно, Пастор? – помнишь, один такой «мальчик» занял денег в этом самом «быстро растущем» банке и купил двести акров земли на холме за рекой (теперь он повернулся к мэру) и продал эту землю городу под новое кладбище?.. Хотя (он опять обращался к Пастору Флэку), право, не понимаю, чего ради мертвым так уж стараться хоронить своих мертвецов.

Он выдержал внушительную паузу, точно провинциальный адвокат перед заключительным обращением к присяжным.

– Что еще вы помните? – Он вдруг заговорил громко и резко, в полный голос. – А я, думаешь, не помню, как ты, Пастор, все эти годы заправлял нашим городом? Думаешь, не помню, сколько выгоды ты извлек из этой самой политики? Ты же никогда не стремился занять высокий общественный пост, не так ли, Пастор? Нет, нет, ты же сама скромность! Но ты умеешь выбирать патриотически мыслящих граждан, которые весьма к этому стремятся, в своем великодушии они прямо-таки жаждут служить своим собратьям! О да. Недурное дельце, приятно им заниматься на досуге, не так ли, Пастор? И все «мальчики» – участники и акционеры, каждый получает солидную долю барыша, – ведь так это делается, а, Пастор?.. Еще что вы тут помните? – снова выкрикнул он. – А вот я, может быть, помню, что город развалился на части, и в страхе ждет разорения, и только и помышляет, как бы отодвинуть час неминуемой гибели? Да-да, Пастор, я прекрасно помню все эти дела. А между прочим, я-то в них не участвовал, я человек маленький. Ну да, – он укоризненно покивал, – прижмешь иной раз какого-нибудь черномазого, извлечешь толику дохода из черного квартала, даешь кой-какие незаконные ссуды, потихоньку-полегоньку занимаешься ростовщичеством… однако же потребностей у меня всегда было немного и вкусы самые неприхотливые. С меня всегда хватало, ну, скажем, скромных пяти процентов в неделю. Так что мои капиталы невелики, Пастор. Я много чего помню, но теперь мне ясно, что я растранжирил силы и здоровье, растратил все свои таланты на беспутную жизнь, а вот благочестивые пуритане добродетельно предавали свой город и служили не за страх, а за совесть погибели и разорению своих сограждан.

Опять минута зловещего молчания – и когда Судья снова заговорил, негромко, почти небрежно, в ровном голосе его звучала насмешка:

– Боюсь, прожил я свою жизнь в лучшем случае пустоплясом, Пастор, и на старости лет придется мне вспоминать одни пустяки: разных веселых вдовиц, которые приезжали к нам в Либия-хилл, да покер, да скаковых лошадей, карты и кости, да виски всех сортов… короче сказать, всяческую скверну, Пастор, о которой ваш брат праведник, кто аккуратно каждую неделю ходит в церковь, и понятия не имеет. Так что, надо думать, я стану в старости утешаться воспоминаниями о своих грехах – и под конец меня, как всех добрых людей, похоронят среди прочих благодетелей общества на дорогостоящем кладбище у нас на холме… Но я помню и еще всякое разное, Пастор. И ты тоже можешь припомнить. И, может быть, моей скромной деятельностью я тоже послужил некой цели – надо же кому-то быть паршивой овцой в столь достойном стаде.

Те трое молчали как рыбы, не в силах отвести от него виноватых, испуганных глаз, и каждому казалось, что холодный, невидящий взгляд пронизывает его насквозь. Еще минуту Судья Бленд молча стоял перед ними – и вот, хотя ни один мускул не дрогнул в его застывшем лице, в углах запавшего рта вновь медленно заиграла все та же призрачная, неуловимая улыбка.

– Доброй ночи, джентльмены, – сказал он, повернулся, подцепил тростью портьеру и отодвинул в сторону. – Еще увидимся.

Всю ночь Джордж лежал в темноте и смотрел на скользящую за окном, в полном тревожных снов лунном безмолвии, древнюю землю Виргинии. Поля, и холмы, и ущелья, и реки, и вновь леса, вечная земля, бескрайняя земля Америки все скользила и скользила мимо в необъятном лунном безмолвии.

 

В этой потусторонней тишине неустанно гремел поезд, оглашал безмолвную землю мощным грохотом, слитым из тысяч звуков, будивших в Джордже давние-давние воспоминания: песни из прошлого, лица из прошлого, память о прошлом, все то странное, безымянное и невысказанное, чем живут люди, что они знают и чувствуют, но не в силах высказать, ибо нет у них для этого слов – предания утонувших во мраке времен, горестная мимолетность отмеренных каждому дней, непостижимое и вечно тревожащее чудо жизни.

Вновь, как когда-то, все свои детские годы, слышал он грохот колес, звон колокола, заунывный паровозный свисток, и ему вспоминалось, как долетали до него эти звуки с берега реки, с окраины захолустного городка, и всякий раз тревожили его мальчишескую душу, без слов пророчили буйные и таинственные радости, щедро сулили новые страны, утро и далекий сияющий город. А сейчас одинокий вопль могучего поезда тем же неведомым языком говорил ему о возвращении. Ибо он возвращался домой.

Затаенный ужас, с каким он в этот вечер лег спать, печальное предчувствие перемен, что ждут его в родном городе, и мрачная тень предстоящих назавтра похорон, – все словно сговорилось против него, и ему уже страшно возвращаться домой, а ведь за годы, проведенные в дальних краях, он так часто с надеждой и с восторгом мечтал вернуться. Но вышло совсем, совсем по-другому. Он все еще пока безвестный преподаватель в одном из нью-йоркских институтов, книга его пока что не увидела света, и ни по каким меркам, принятым в его родном городе, «удачливым» и «преуспевающим» его не назовешь. При этой мысли Джордж вдруг понял, что для него едва ли не самое страшное – безжалостный оценивающий взгляд и строгий суд этого крохотного городка.

Ему приходили на ум долгие годы, проведенные вдали от дома, годы скитаний по многим городам и странам. Вспоминалось, как часто он думал о доме, думал так страстно, так самозабвенно, что стоило закрыть глаза – и перед ним вставали каждая улица, и каждый дом, и лица людей, без счету всплывали в памяти их слова и рассказы и все хитросплетения человеческих судеб. Завтра он увидит все это снова – и, кажется, лучше бы ему не приезжать. Запросто можно было бы отговориться работой, неотложными делами. Да и глупо в конце концов так волноваться из-за этого городишки.

Но почему же его всегда так неодолимо тянуло домой, почему он так много думал о родном городе и помнил его с такой ослепительной яркостью до мельчайшей черточки, если это все не важно? Не оттого ли, что этот городок в кольце вечных гор – единственный родной ему уголок на земле? Он и сам не знал. Знал только, что годы текут, как река, и наступает день, когда человек возвращается домой.

А поезд все мчался по залитой лунным светом земле.