Loe raamatut: «Глина. Стихотворения»
Font:
«Пёрышко чьё-то прилипло к порогу…»
Пёрышко чьё-то прилипло к порогу —
это с большого крыла.
Сад облетевший упал на дорогу,
всё, что осталось, – метла.
Будет сподручно и ветру и Богу
осень смахнуть со стола…
Время ворует себя понемногу —
так, чтобы вечность была.
«Лицо прекрасное, лицо беды…»
Лицо прекрасное, лицо беды.
Вплывает в засуху стакан воды
на златоусте лермонтовской сабли.
Не пролилось ни капли.
Ещё во сне лицо твоё. Во сне,
который снится Лермонтову. Не
сопротивляется красавица беда.
Клинок отточенный, гранёная вода.
Клинок отточенный. Гранёная вода.
«Не с горя, нет, не с перепугу…»
1
Не с горя, нет, не с перепугу
ночь белоглазая бледна —
вдоль неба ливень гнал округу
и выпивал её до дна.
Там вечность слуху не помеха —
и влаги шум, и кровь твоя.
И выворачивалось эхо
в именованье бытия.
Когда ты шёл, не зная броду.
Когда вода упала в воду
с недвижной скоростью сверла.
Когда Елена умерла.
2
И снова Бог заплачет надо мной
я смерть свою к моей любви ревную
и высота срастётся с глубиной
в отчётливую линию прямую
и ливня повсеместная метла
густеет и растёт из водостока
и ангелу с метлою одиноко
Елена умерла.
«Не над бочкой, а прямо над бездной…»
Не над бочкой, а прямо над бездной
без беды, без любви, без труда
между небом и плёнкой небесной
белый трепет расплющит вода.
Это бабочка. Это распятье.
Растяжение влаги. Стекло.
Это выдоха светлое платье
на холодную воду легло.
Это взгляда распах и суженье,
и сетчатки разрыв, и звезда,
упираясь в своё отраженье,
остаётся во мне навсегда.
«Детское мужество, взрослые страхи…»
Детское мужество, взрослые страхи
на голубом закипают глазу.
Выкрутишь из пропотевшей рубахи
боль неизбывную, Божью слезу.
Мутная – освобождает ресницы,
чудо вытягивая из беды,
чтобы нагнуться, прозреть и напиться
здесь, на земле, у последней воды.
Смотришь в неё с голубым полыханьем
льда или пекла из сердца земли,
будто хрусталь с потускневшим дыханьем
близко, как бездну, к глазам поднесли.
«В прошлом году, вчера…»
О. Седаковой
1
В прошлом году, вчера,
я наловил плотвы —
чистого серебра,
истовой синевы —
и в чешуе персты
подлинной высоты
даже впотьмах видны
прямо из глубины.
2
Слух оторвать от звука,
зрение – от огня:
произнесёт разлука
истину сквозь меня:
ты полетай немного —
вымети облака,
чтоб доросла до Бога
лесенка мотылька.
«Кто мне веки горькие поднимет…»
Кто мне веки горькие поднимет,
разлепив разлуки мёртвый мёд…
Дождь тебя, как дерево, обнимет,
ознобит, осиной назовёт.
Мёртвый дрозд – откуда он, откуда
утром, ниже неба, на крыльце…
Сколько в нём и ужаса, и чуда.
Сколько смерти в этом мертвеце.
Всю забрал, большую, на рассвете.
И теперь в округе благодать.
У, какая горечь в сигарете,
то есть в жизни, я хотел сказать.
«И после смерти я умру…»
И после смерти я умру
ещё не раз, перелетая
от чернозёма к серебру.
И вдруг – заминка золотая,
щербинка, вмятинка. С какой
печалью тянется по свету
пространство, нежностью, тоской
и болью сжатое в планету.
Недооплаканная, ты
глядишь из всех разбитых стёкол,
которые из немоты
я прошлой кровью недотрогал.
«Я к вам ненадолго – я в гости…»
Я к вам ненадолго – я в гости,
послушать, как уточка вдоль камыша
из воздуха ржавые гвозди
вытаскивает неспеша.
А значит, я к первому небу успею,
уже начинается взгляд.
Пять ласточек, в Кассиопею
построившись, в небе стоят.
«Близорукий туман, дальнозоркая тьма…»
Близорукий туман, дальнозоркая тьма
уводили меня молодого с ума,
как с холма, мимо бездны, в долину
к винограду, влюблённому в глину,
где дарует кувшину гончарная печь
гул и клёкот толкучий над чашами – речь,
поднебесную нёбную сушу —
не звучанье, а самую душу.
Три тумана сошло с побледневшей реки,
и на глине безводной стоят рыбаки,
упираются в донное темя,
тычут вёслами в чистое время.
«Кто-то вскрикнул: “Баба Настя!”…»
В. Бабенко
Кто-то вскрикнул: «Баба Настя!» —
где-то в небе, высоко.
Сыплет смутное ненастье
вкось сухое молоко.
Вязнет солнышко на хлебе.
Дождик к горлу подошёл…
Лишь бы тот, который в небе,
бабу Настю не нашёл.
«Но кто-то за спиной…»
Но кто-то за спиной —
как женский крик ночной,
безрукий, рукопашный —
невидимый, но страшный —
не ходит, не стоит,
он явлен ниоткуда
последний смертный стыд,
преображённый в чудо.
Ну, здравствуй, тень моя
из ужаса и дыма.
Ты – имя бытия,
но ты неуловима.
«То шмель пинается. То муха…»
То шмель пинается. То муха
Гомера вытянет из тьмы.
То тишина. То гибель слуха
в грядущем шорохе зимы.
Из леса, брошенная всеми,
осина вышла. И окрест
она стоит одна, как время.
Как крест пылающий. Как крест.
«Сивый, больной, поддатый…»
Сивый, больной, поддатый,
жизни на три копейки —
вот деревенский Данте
в валенках, в телогрейке,
в думах, в своей простуде,
вечно в обнимку с твердью:
ангелы – это люди,
переболевшие смертью.
«Прошла гроза, хорошая гроза…»
Прошла гроза, хорошая гроза,
стремительно, как в радости – страданье,
переливая страшные глаза
из мирозданья в мирозданье.
Могучая таинственная связь
моей земли, эфира и озона —
как будто пашня в небо поднялась,
и облака – как призрак чернозёма.
И в небесах увидишь мужика,
склонившегося над хрустальным плугом.
Сейчас он перепашет облака
и поперёк, и вдоль, и полукругом.
И станет тесно между двух зеркал:
в одном – душа, в другом – душа и тело.
В одном я к жизни новой привыкал,
в другом она цвела и зеленела.
Гроза идет, хорошая гроза,
и за руку сквозь свет ведёт рябину,
переливая синие глаза
из глины в глину.
«Всё перед снегом пахнет солью…»
Всё перед снегом пахнет солью.
Сидим, чужие, у огня:
вот небо с головною болью,
из неба пущенной в меня.
Вот, насосавшись смерти, пчёлы
почти рассыпались, как свет,
как переходные глаголы,
переходящие в предмет.
Запахло снегом и Гомером,
и деревенским Данте. Да,
и осенью, где водомером
не исцарапана вода.
«Шаги, шаги, шаги, а человека нету…»
Шаги, шаги, шаги, а человека нету.
Но чувствую, сейчас попросит сигарету.
И спички… И ещё… Ну, в общем, огонька,
чтоб от него в горсти – прозрачная рука.
И видно сквозь ладонь Вселенную в горсти —
как сердце на весу – и глаз не отвести.
Ты весь теперь глаза – и глаз не отведёшь.
Вселенная в горсти, малиновая дрожь.
«Чертополоху-чуду…»
Чертополоху-чуду
хочется только взгляда.
Бог обитает всюду,
не выходя из сада,
в общем-то, из любого,
лишь бы была рябина,
чтобы большое слово
губы твои любило,
чтобы в стихотворенье
высветилась слеза:
это, конечно, время
щиплет тебе глаза.
«Уже сентябрь. Светлеет только в семь…»
Уже сентябрь. Светлеет только в семь.
Жизнь – это сон, который снится всем,
когда в стекло оконное синица
себя саму, бессмертную, клюёт:
смерть – это жизнь, которая приснится,
но кто её, проснувшись, проживёт?..
«На расстоянье вытянутой – здесь…»
На расстоянье вытянутой – здесь —
руки, разлуки, памяти я весь
почти исчез. Так в дальнем разговоре
не слышно слов, но что-то шепчет море.
Как хорошо, что жизнь всего одна.
Большой реке в наклонном русле тесно:
отняв себя от глиняного дна,
она встаёт, как вечный дождь, отвесно
и льётся вверх, в мерцающую тьму,
навстречу возвращенью своему.
Tasuta katkend on lõppenud.
Žanrid ja sildid
Vanusepiirang:
0+Ilmumiskuupäev Litres'is:
28 august 2018Objętość:
34 lk 1 illustratsioonISBN:
978-5-91627-144-7Õiguste omanik:
НП «Центр современной литературы»