Белая вода

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

С балкона он и стал замечать бывшего сослуживца в спортивном костюме, каждое утро в любую погоду изнурявшего себя круговым бегом вокруг пруда, а затем упражнениями с гантелями и какими-то другими сложными гимнастическими приспособлениями, которые он извлекал из огромной сумки. Завершив упражнения с принесённым инвентарём, Люлинич, как вепрь, кидался на тренажёры, не пропуская ни единого. Особенно почему-то ему нравилось висеть, широко разведя ноги, вниз головой на кольцах. Каким-то образом Люлиничу удавалось продевать ноги в кольца, а потом из них выскальзывать. Глядя на Люлинича, Объёмов кощунственно вспоминал святого Андрея – покровителя русского флота, распятого именно так, как висел Люлинич.

Он одновременно завидовал могучей воле идущего по стопам Гарри Гудини Люлинича, но и сомневался в необходимости подобного самоистязания. Стоя на балконе, Объёмов задирал голову вверх и словно видел свесившиеся с небес устало-натруженные руки времени. Этот скульптор мял ходящих внизу людей, как глину, вылепливая из них смешные, но большей частью грустные фигурки. Одних превращал в лысых, пузатых, страдающих одышкой толстяков – «бродячее кладбище бифштексов», как когда-то написал Ремарк. Других – сушил, как хворост, вгонял в непреодолимую худобу. Они ходили – со спины молодые, с лица же – складчато-морщинистые, как «яйца носорога». Это уже определение Хемингуэя, славно поохотившегося в своё время в Африке на львов, антилоп и, надо думать, носорогов.

Руки времени вытворяли, что хотели, руководствуясь одной им понятной логикой. С таким же успехом (для одних) и неуспехом (для других) они могли вообще ничем не руководствоваться. Одни люди не знали, что такое утренняя зарядка и физические упражнения, мощно ели и пили, понятия не имели о холестерине, простатите, аденоме и атеросклерозе, но доживали до глубокой старости в разуме и отменной физической форме. Другие вели исключительно здоровый образ жизни, ходили к врачам, сдавали раз в полгода, а то и чаще на анализ кровь и мочу, мыли по сто раз на дню руки, шарахались от сосисок, чипсов, кока-колы и алкоголя, но почему-то умирали раньше, чем самые отвязные чревоугодники и алкоголики.

Объёмов обнаружил подтверждение этой, раздражающей приверженцев стандартного взгляда на мир – дважды два всегда четыре! – мысли на примере… дров, которые раз в три года привозили ему в деревню на тракторе местные люди. Дрова прибывали в виде толстых чурбаков, колоть которые Объёмов предпочитал сам. Ему нравилось это укрепляющее тело занятие. Где-то он вычитал, что колка дров оптимальна в плане распределения нагрузки на мышцы человека. Потому-то, делал вывод Объёмов, великие люди (даже Ленин в Шушенском!) так любили колоть дровишки. Должно быть, им казалось, что вот так они расхреначивают тупой, опостылевший, не способный к революционному преобразованию мир.

Обычно он не успевал разрубить все чурбаки за один сезон, часть из них оставалась зимовать на участке. Когда он, счистив ржавчину с колуна, приступал к ним следующей весной, одни оказывались внутри с трухой и муравьями, а другие – из той же партии «однодеревцы», точно так же пролежавшие несколько месяцев на мокрой земле – необъяснимым образом окаменевшими, ссохшимися в жёлтый монолит. Колун отскакивал от них, как мячик от асфальта. Из них определённо можно было делать те самые «гвозди», которые поэт предлагал делать из революционеров-ленинцев. Так и прочие люди, делал Объёмов очевидный вывод. Одним – крепкое здоровье до смерти, другим… понятно что, как бы они себя ни изнуряли бегом и упражнениями.

Продолжая «топориную» (неологизм Солженицына) тему, одни чурбаки он сравнивал… с женщинами, каких держал на примете и какие были бы очень удивлены, а возможно и оскорблены, узнав о его эротическом планировании. Объёмов загадывал, со скольких ударов та или иная расколется под напором его страсти. Другие чурбаки олицетворяли писательскую славу. Сколько лет должно пройти, зверски обрушивал на деревянные, как если бы они были издателями, критиками и читателями, головы колун Объёмов, прежде чем общество по достоинству оценит его произведения, воздаст автору по заслугам, прольёт на него золотой гонорарный дождь?

Случалось, олицетворявший женщину и казавшийся несокрушимым чурбак раскалывался с одного удара, а следующий (литературная слава) держался, как будто был из стали. Объёмов видел в этом противоречивую правду жизни. С женщинами ещё туда-сюда, с признанием – никак.

Люлиничу, похоже, не хотелось быть глиной в руках времени, он вознамерился самостоятельно определить себя в деревянные «гвозди», сыграть в игру «сам себе скульптор». Однажды, прогуливаясь в сумерках (любимое время) вдоль пруда, Объёмов сказал работавшему на скамейке с тяжёлой ушастой гантелью Люлиничу: «Пожалел бы себя». «Рад, но не могу». – Люлинич тяжело дышал, на красном лице дрожали капли пота, вены на изнуряемой гантелью руке напоминали синие провода. Меньше всего он походил на человека, получающего удовольствие от физических упражнений. Скорее на тянущего из последних сил баржу бурлака. «Что так?» – поинтересовался Объёмов. «Хочу увидеть, чем всё это закончится, – прохрипел на выдохе Люлинич, – как всю эту сволочь поволокут из их дворцов на правёж! Может, – перевёл дух, – и мне, рабу Божьему, выпадет счастье поучаствовать…»

Однако время в подобных играх неизменно выигрывало, потому что у него на руках были непобедимые (тяжелее любых гантелей) козыри. И вообще, оно было хозяином всех заведений. Кто слишком рьяно, как Люлинич, «звенел» в своём заблуждении, тех оно выпроваживало из-за карточного стола (спортивного зала) с угрюмым, как в случае с Троцким и ледорубом, юмором.

«Ваш приятель из третьего подъезда сегодня утром помер, – сообщила в один прекрасный (не для Люлинича) день Объёмову сидевшая на первом этаже в стеклянной выгородке консьержка. – Добегался. Прямо в грузовом лифте. Из сто шестьдесят второй армяне съезжали, а он в лифте упал, голову разбил о дверь. Кровищи как из быка. Армяне не стали трогать. Вытащим, говорят, а потом доказывай… У них две „газели“ у подъезда, половина вещей на улице. Вызвали скорую, потом милицию, извиняюсь, полицию, перекрыли проезд. Полицейские злые приехали, армян мордами вниз на лестничную клетку, пока врач не сказал, что он от сердечной недостаточности… Таксисты с газельщиками внизу подрались: почему вещи на асфальте, где хозяева? В общем…»

«Беда…» – вздохнул Объёмов, соображая, как ему реагировать на смерть Люлинича: интересоваться, сообщили ли родственникам, когда ожидаются похороны, или просто горестно вздохнуть и уйти.

«А вот не скажите, – неожиданно возразила консьержка, – праздник».

Звали её Аллой Петровной Белокрысовой, о чём извещала аккуратная табличка в углу «аквариума», как если бы Алла Петровна была важной личностью и сидела не в подъездном «аквариуме», а на каком-нибудь совещании или симпозиуме.

Она отчасти оправдывала свою фамилию – остролицая, неразборчивого возраста, быстроглазая, с неподтверждённым, как у крысы из сказки Андерсена «Стойкий оловянный солдатик», правом интересоваться паспортами жильцов. Объёмов давно присматривался к этой, с позволения сказать, консьержке, на довольствие которой сдавал каждый месяц триста пятьдесят рублей. У неё было три (из известных Объёмову) занятия: читать книги, от которых активно, как если бы их хранение являлось (мысле?)преступлением, избавлялись обитатели подъезда; поливать тесно стоящие на ненормально высоком подоконнике горшки с растениями и цветами – от них жильцы тоже, хотя и не так бескомпромиссно, как от книг, избавлялись; метить почтовые ящики бумажными ленточками с неприятным словом «задолженность». Когда на улице был ветер, а кто-то открывал дверь в подъезд, ленточки трепетали на ящиках, как на квадратных бескозырках.

Какая-то эта консьержка была ускользающая, то приветливая и угодливо-прилипчивая, то в упор не замечавшая Объёмова. И неожиданно для своего, хоть и неразборчивого, но определенно не девичьего, возраста шустрая. Однажды она прямо на его глазах, совсем как балерина из всё той же сказки Андерсена, легко влетела, правда, не в открытую печь, где плавился оловянный солдатик, а на высокий подоконник, где теснились спутавшиеся ветками бездомные растения, чтобы открыть форточку.

«Праздник? – опешил Объёмов. – Для кого?»

«Для всех, – пояснила Белокрысова, – а в первую очередь для покойника. Ничего не надо. Тишина. Он свободен. Я думаю, рай – это тишина».

«Тишина и… свобода», – тупо повторил Объёмов. Ему снова вспомнилась бумажная андерсеновская балерина. Он подумал, что надо гнать эту крысу, пока она не подожгла дом, не развинтила газовую трубу, не впустила в подъезд банду террористов. А ещё лучше проверить у неё самой паспорт. Как спастись, ужаснулся он, если лифты встанут, а чёрная лестница наглухо забита разным хламом?

В это время худой, прыщеватый, с забранными в хвостик волосами на затылке юноша в обвисших, как поруганное знамя, шортах (в молодёжных сетевых сообществах таких называют задротами) с грохотом втащил в подъезд велосипед. Консьержка поинтересовалась, чистые ли у велосипеда колёса, но «задрот», буркнув: «Отвянь, мать!», проигнорировал вопрос.

«Разве это правильно?» – осведомилась Белокрысова у Объёмова, когда «задрот», шевеля челюстью и перебирая ногами в ссадинах и синяках, как паук загрузился со стонущим велосипедом (железным кузнечиком) в лифт.

«Что правильно?» – Вопрос показался Объёмову по аналогии с собственной фамилией чрезмерно объёмным.

«Что такие живут», – просто объяснила Белокрысова.

«Не торопятся на праздник?» – уточнил Объёмов.

«Лучше пусть бы ваш приятель жил, он хоть… сами знаете, – со значением произнесла консьержка, – чем этот…»

Худой, как велосипед, «задрот» не вызывал у Объёмова ни малейших симпатий, но так резко ставить вопрос он был не готов. А она это… ещё ничего, гадко, но отстранённо, как будто и не он вовсе, а какой-нибудь (типа Свидригайлова или Ставрогина) герой Достоевского, подумал Объёмов, худенькая, а грудь… Личико, правда… Он понял, что это реакция сознания на непривычную для него, сознания (в плане развития темы), ситуацию. Не сказать, чтобы сознание в данном случае проявляло себя с лучшей стороны. Так ветер, усиливаясь, первым делом поднимает с асфальта мусор.

 

«Что-что?» – Объёмов, на мгновение как будто потерял равновесие, утратил координацию внутри собственной личности, явственно ощутил внезапную и необъяснимую власть Белокрысовой над собой. Похожим образом цыганки, мелькнула мысль, выманивают у доверчивых граждан деньги, а те потом не понимают, как это могло произойти. И… не только цыганки. Дальше думать на эту тему не хотелось.

«Посмотрите вокруг, – между тем продолжила Белокрысова, – посмотрите на себя, на меня. Как мы живём? У нас отняли жизнь. Ваш приятель понимал… Так что ещё неизвестно, кому больше повезло – кто уже на празднике или кто… – вдруг заговорщически подмигнула Объёмову, – только собирается».

Кто посадил сюда эту ведьму, ужаснулся Объёмов, надо переговорить с участковым, со старшей по подъезду… Однако, вспомнив участкового, кажется, его фамилия была Гасанов (пару месяцев назад он, с трудом подбирая русские слова, показывал жильцам размытую серую фотографию бородатого, в глубоко натянутой на уши вязаной шапочке человека), вспомнив старшую – восторженную идиотку в пелерине, на шпильках, с тремя путающимися в поводках, нервно тявкающими пуделями, отказался от этой мысли. Но всё же сделал неуверенный шаг к «аквариуму». Белокрысова слегка сместилась в своём кресле на колёсиках, и Объёмов увидел чёрную резиновую дубинку, лежащую на тумбочке как раз под правой рукой консьержки. В девяностые годы такими дубинками, их тогда называли «демократизаторами», омоновцы избивали демонстрантов, протестующих против антинародной политики Ельцина. А ещё Объёмов разглядел на стене в закутке то ли фотографию, то ли репродукцию в рамке под стеклом, на которой, к немалому своему изумлению, узнал… Гитлера. Фюрер – молодой и стройный – в стильном чёрном кожаном пальто с поднятым воротником пронзительно смотрел в глаза замордованным Версальским мирным договором соотечественникам. Ну да, никто не помнит, как он выглядел в молодости, подумал Объёмов, поэтому она и повесила. Кто догадается?

«Рахманинов, – отследила его взгляд Белокрысова. – Середина двадцатых. Редкая литография. Дочь купила в Буэнос-Айресе на блошином рынке».

«Великий композитор», – с трудом отклеил взгляд от литографии Объёмов.

«Он ещё сыграет свой ноктюрн, – сказала ему в спину Белокрысова. А когда Объёмов шагнул в лифт, добавила: – С большим симфоническим оркестром».

3

Глядя из окна на освещённую (она напоминала огромный зубчато-башенный шоколадный торт) крепость, на ночное, цвета вяленой рыбы, озеро, на несущиеся по небу, как если бы эти самые вяленые рыбы вдруг стали летучими, облака, Объёмов подумал, что у Люлинича не было шансов преуспеть в своей борьбе. Тело одержало полную и окончательную победу, смахнув с доски второго игрока. Люлинич обманчиво полагал, что (теоретически) тело можно наладить в обратный путь – от старости к молодости, от увядания к цветению, но не учёл, что, дойдя до определённой, известной только ему, телу, точки, оно срывается, как стрела с натянутой тетивы, катапультируется в небытие. Поэтому, сделал несложный вывод Объёмов, не следует насильно навязывать телу свою борьбу. Как и народу, невольно продолжил мысль, ту или иную идеологию. Не факт, что они (тело и народ) обретут радость через силу. Записав это в блокнот как возможный тезис для выступления на конференции, Объёмов странным образом успокоился. Настроение улучшилось. Неправильные мысли вносят в сознание разлад, лишают человека покоя и уверенности, подумал он, ведут к психическим и вегетативным расстройствам. Правильные же, пусть даже чисто умозрительные, обезволенные, они… как бальзам, как влажный компресс на больную голову.

Но сознание (больная голова) в силу непонятных, точнее понятных, но (по умолчанию) оставляемых за скобками причин, упорно, как алкоголик к спиртному, тянулось к неправильным мыслям. Объёмов объяснял это тем, что неправильные мысли несли в себе заряд удручающей ясности относительно природы человека и общества в целом, были чем-то вроде негатива божественной истины о них. Той самой, от которой человек бежал, как «заяц от орла». В тёмных линиях и перекрестьях этого негатива многие люди искали (и самое удивительное, находили!) смысл, уродливую красоту и оправдание собственного существования. Их сознание смещалось с божественного «кремнистого пути» с говорящими в небесах звёздами на нехоженые тропы, где отсутствовали правила движения. Эти тропы вели никуда, неизвестно куда, куда угодно, но только не туда, куда надо. Хотя случались исключения. Божественный ветер, а может, божественная птица перенесли с нехоженых троп на общечеловеческое поле избранные зёрна: Иисуса Христа, Мухаммеда, Будду, апостолов, святителей, пророков, страстотерпцев и прочих отличников божественно-политической подготовки. В колючем огненном кусте на нехоженой тропе вблизи поля, в неопалимой купине скрывался и грозный Б-г иудеев. В этот куст могла сунуться только (неизвестно, божественная или нет) огнестойкая птица феникс. Но это, похоже, пока не входило в её планы. Избранная истина, таким образом, прорастала на свет из (огненной?) тьмы, оставляя во тьме тьму низких (не избранных), испепеляющих мир и людей истин. Собственно, в пространстве между тьмой низких (повседневных) и – единственной избранной – истинами и существовал Божий мiр.

Объёмов не уставал восхищаться совершенством системы противопожарной безопасности, мощью сдерживающих тьму безумия редутов, возведенных Господом в дурных человеческих головах. Чем-то это напоминало необъяснимое неприменение ядерного оружия в давно готовом, если не страстно желающем пустить его в дело мире.

Входя в метро, он всякий раз радовался спокойствию и отрешённости разновозрастных и разноплемённых пассажиров в вагоне. Все сидели, уткнувшись в смартфоны, никто не рычал, не ревел, не бросался, ощерив зубы, на соседей… И в то же самое время Объёмов явственно ощущал иллюзорность многонационального смартфонного покоя, как если бы под тихой речной гладью невидимо рвал воду в клочья острыми, как серпы, плавниками глубинный монстр. Смартфонные люди как будто не в метро ехали, а плыли в надувных лодочках по той реке… Господь, делал странный вывод Объёмов, удерживал равновесие в мире посредством… смартфонов, айфонов и прочих… гаджетов (отвратительное, враждебное русскому языку двукоренное – гад и ад – слово!). Пространство между истинами вынуждало человека делать выбор в пользу одной из них. Пространство вне истины избавляло от этого. Гаджеты, таким образом, являлись средством перемещения в виртуальный мир вне истины, мир без выбора. В некую резервацию, отстойник определил Господь возлюбленных чад своих, чтобы принять окончательное решение относительно их судьбы. Объёмов верил в бесконечную милость Господа, но у него не было никаких иллюзий насчёт того, каким будет это решение.

…А потом он, похоже, задремал на неразобранной кровати под дробь дождя по подоконнику и душевные белорусские песни из приёмника, потому что вдруг обнаружил себя… двадцатилетним студентом-практикантом в редакции журнала «Пионер» на одиннадцатом этаже газетно-журнального корпуса издательства «Правда» в Бумажном проезде напротив Савёловского вокзала.

Будущего журналиста Васю Объёмова определили на два летних месяца в отдел писем детского журнала, посадили за жёлтый с выдвижными, через один запертыми ящиками стол, выдали специальную электрическую машинку для вскрытия запечатанных конвертов. Машинка напоминала железную ладонь. На эту ладонь следовало положить письмо и слегка подтолкнуть его в сторону ворчливо крутящегося в глубине машинки круглого лезвия. Оно как по линейке срезало с конверта тонкую полоску, после чего письмо легко, как худая нога из просторной штанины, извлекалось из конверта. Но этой операцией дело не ограничивалось. На письменном столе Васи Объёмова лежала стопа разграфлённых фиолетовых картонных карточек. В них следовало вписать: имя и фамилию отправителя; его почтовый адрес с индексом; а также краткую информацию о содержании письма. Конверты и извлечённые из них письма прикреплялись к карточке скрепкой. Это называлось регистрацией поступившей почты. Каждое утро с распределительного почтового узла издательства «Правда» в редакцию журнала «Пионер» поступал прошитый верёвкой бумажный мешок с сотней, а то и больше писем от юных, взрослых, пожилых, а иногда и выживших из ума читателей.

Помимо Васи, «учётчиками писем», так называлась эта (нижайшая в редакционной иерархии) должность, были ещё две девушки – Света (от неё постоянно пахло потом) и Марина – жена офицера-подводника, она благоухала терпкими с горчинкой духами. Была ещё и третья (ушедшая в декрет учётчица), за чьим столом и расположился временно Вася. Сунувшись однажды в незапертый ящик стола в поисках стержня для шариковой ручки (карточки высасывали их, как фиолетовая пустыня), он обнаружил под аккуратно вырезанными из иностранных журналов фотографиями стройных дам в красивых платьях и неряшливо выдранными из советского журнала «Работница» пересохшими выкройками длинную (пулемётную) ленту «изделия № 2» Баковского завода резиновых изделий. Ну да, успел подумать Вася, перестала использовать и… сразу в декрет. Он покраснел, явственно ощутив знакомый запах этого, оставляющего на руках белую пыль, изделия, хотя наглухо запечатанные мятые квадратики с рельефным колечком по центру не могли его издавать. Это был фантомный, психический, тревожный запах. К двадцати годам Вася приобрёл некоторый сексуальный опыт, неотъемлемой частицей которого была неуверенность в надёжности отечественного (индийские тогда ещё не появились) изделия. Были, были в Васиной практике случаи, когда, контрольно опустив глаза долу, он обнаруживал вместо изделия одно лишь плотно прикипевшее белое резиновое кольцо в юбочке лохмотьев. И девушки, делившие с ним радость любви, даже если изделие по окончании любовной радости внешне выглядело молодцом, часто отправляли Васю в ванную для его проверки. И Вася стоял у зеркала над раковиной, тупо разглядывая наполненный водой пузырь с плавающими белыми головастиками, а заодно и собственную противно-самодовольную физиономию.

Впрочем, только первую неделю Вася смущался, перелетая в кабинете, как бабочка или пчела, от запаха горячего девичьего пота к запаху разогретых девичьим телом духов с горчинкой и – фантомному запаху изделия № 2 Баковского завода. Вскоре они слились в единственный упоительный запах б…вольницы, креативно (тогда это слово ещё не родилось) преобразивший и наполнивший (философы называли это дело эросом) унылые крысино-канцелярские будни замещающего временно вакантную должность учётчика писем студента.

А как могло быть иначе в женском коллективе, гимном которого была сомнительная, неизвестного происхождения песня:

 
По аллеям тенистого парка
с пионером гуляла вдова.
Пионера вдове стало жалко,
и вдова пионеру дала.
Почему же вдова пионеру дала
в эту тёмную ночь при луне?
Потому что сейчас
каждый молод у нас
в вечно юной Советской стране!
 

Вася и оказался таким вот несознательным «пионером» в перегретом разновозрастными женскими телами тенистом парке. Он даже взял на себя смелость изменить одну из строчек гимна: «Пионеру с вдовой стало жарко, и вдова пионеру дала». Лето в тот далёкий год и впрямь выдалось жарким и дымным – под Москвой горели леса и торфяники.

А ещё он припомнил (во сне), что этажом ниже располагался отдел писем самого многотиражного (кажется, более десяти миллионов экземпляров) журнала в СССР «Здоровье», где трудилась рота, никак не меньше, девушек-письмоводительниц. Тенистый парк воистину не знал границ, и были эти границы отнюдь не на замке. Никогда больше в своей жизни писатель Василий Объёмов не попадал в столь сладостные кущи под сенью девушек в цвету. Так назывался роман популярного в то время в СССР французского писателя Марселя Пруста. Даже в редакции журнала «Пионер» слышали о нём. На чёрном рынке этот непростой для понимания простого советского человека роман стоил в десять раз больше вытисненной на обложке цены. Но простой советский человек хотел его читать и был готов переплачивать. Это была одна из странностей или загадок социализма. Казалось бы, что за дело советской учительнице или советскому геологу до какого-то эстетствующего Свана, жившего сто лет назад в Париже?

Ну почему, почему, вертелся сверлом, спустя годы, в одинокой холодной постели писатель Василий Объёмов, я был так труслив и сдержан в тенистом парке под сенью девушек в цвету? Почему не прочесал его вдоль и поперёк широким бреднем? Но (опять же во сне) как лёгкий ветерок сквозило понимание, что потому-то и распахнулись приветливо перед ним ворота парка, что был он там временным, если не случайным гостем, с которого, как говорится, взятки гладки. Оттрубил практику, и гуд-бай!

 

Он привередничал, пренебрёг по эстетическим соображениям похожей одновременно на милого зайчишку и добрую сказочную лягушку девушкой с широко расставленными глазами из журнала «Здоровье». Не попадая своими глазами в её, утыкаясь в белый шлагбаум лба, Вася вспоминал строчку Игоря Северянина: «На серебряной ложке протянутых глаз я прочёл разрешенье войти», изумлялся размеру этой самой даже не ложки, а… поварёшки. Девушку все звали Зямой. Вася как-то не удосужился узнать её имя и фамилию, Зяма и Зяма. Однажды в обеденное время они стояли в очереди в столовой, и она рассказала ему, что вступила в переписку с маркшейдером из Сыктывкара, написавшим в «Здоровье» о постельных неладах с женой. Зяма в ответном послании на бланке редакции привела слова Антуана де Сент-Экзюпери о том, что любить означает смотреть в одном направлении, посоветовала ему быть выше презренной физиологии. Но маркшейдер не внял, прислал ей заказным с уведомлением письмом… сперму в полиэтиленовом контейнере с просьбой исследовать её в (секретной?) космической лаборатории на наличие неведомых, отрицательно заряженных (чем?) спермо-ионов. Маркшейдер утверждал, что таинственные спермо-ионы угрожают существованию человечества как биологического вида. С их помощью инопланетные пришельцы по своей программе трансформируют геном человека. Получив дозу, баба становится невменяемой, рожает скрытого мутанта, а ничего не подозревающие мужики заражаются этой дрянью через… изделие № 2! Глядя на Васю широко расставленными стрекозьими глазами, Зяма поведала, что вечером в Доме культуры «Правды» будут показывать фильм «Точка, точка, запятая…», она пойдёт, потому что живёт через два дома на улице Правды, мать уехала на дачу, а ей скучно. Но Вася лишь неопределённо пожал плечами. Название фильма почему-то навело его на мысли о наполненном водой резиновом пузыре, где плавали белые точки, точки и запятые, вполне возможно, отравленные инопланетными спермо-ионами. Круг замкнулся. Вот так глупо он поставил точку в отношениях с Зямой, пронёс мимо рта длинную серебряную поварёшку.

А с опытной замужней красавицей Мариной – любительницей терпких духов с горчинкой – он лениво встречался в подвальной мастерской иллюстрировавшего тексты журнала художника на Башиловской улице, иногда даже не предупреждая её, что не придёт. Марина, нервно теребя рукава красивого белого свитера, ждала его среди подрамников и неоконченных рисунков, откуда на неё задорно смотрели салютующие пионеры в красных галстуках. Потом, наверное, находившись по пятнистому, как шкура гиены, дощатому полу, сидела на низкой раздолбанной тахте (художник называл её спермодромом), грустно глядя на чёрную гроздь висящего на стене допотопного (из Смольного, шутил художник) телефона. Утром в редакции Вася только разводил руками в ответ на упрёки Марины: не получилось, звонил – не дозвонился, потом уже было поздно. И она прощала его, и он, идиот, думал, что так будет всегда…

Только потом, переместившись из тенистого влажного парка в сухую и скупую (на ответное женское внимание) лесостепь, а может, и полупустыню, писатель Василий Объёмов понял, что период наибольшего благоприятствования со стороны женщин предоставляется мужчине на короткий срок и в исключительных обстоятельствах. Как выигрыш в лотерею, как ипотека, проценты за которую превышают лихо истраченный кредит. Формула «тело – товар – любовь» сезонна, пока тело молодо и… глуповато. Потом товарная востребованность тела растворяется во времени и пространстве, её не вернуть физическими упражнениями, какими, например, занимался… Люлинич. Почему он его вспомнил… во сне?

Каждое утро срезанные машинкой с почтовых конвертов полоски, как бумажная вермишель, наполняли мусорную корзину. Стопки писем, увенчанные фиолетовыми карточками, раскладывались по папкам. Стихи к стихам, рассказы к рассказам, рисунки к рисункам. Некоторые сообщения – о конфликтах и интригах в пионерских отрядах и октябрятских звёздочках (были и такие!) передавались в отдел пионерской жизни, где их внимательно изучали сотрудницы. Если затронутые в письме вопросы представлялись важными, в журнале появлялась установочная статья, разъясняющая подрастающему поколению, что делать, кто виноват и как надо жить.

Когда папки наполнялись, за письмами наведывались литконсультанты.

Детские рассказы забирала тонкая, как удочка, седая прокуренная дама со следами былой, но какой-то измученной красоты. «Боже, опять про войну и Павлика Морозова, – помнится, вздохнула она, быстро перебирая письма, когда Вася увидел её в первый раз. – А вот ещё про… вожатого. Он… что? Съел… ежа? Каким образом? Хотя… я как-то отведала рагу из ежа с запаренной хвоей на гарнир. Под Благовещенском, в тайге на лесоповале в посёлке „Свободный“ в новогоднюю ночь. У меня начиналась цинга. В „Свободном“ не было ни одного свободного человека. Даже у конвойных были сроки. Мне тогда было столько же, сколько вам сейчас, – посмотрела сквозь табачный дым, как сквозь колышущуюся сиреневую пелену (времени?), на Васю. – Меня, кстати, после этого праздничного ужина собирались расстрелять за издевательство над несгибаемым сталинским наркомом товарищем Ежовым. К счастью, его вскоре сняли с должности, и мне добавили всего лишь пять лет за хулиганство. Вам не приходило в голову, молодой человек, – внезапно сменила тему седая дама, – что ёж – это скрытый символ социализма, его – по Карлу Густаву Юнгу – архетип? Наш народ сидит на нём голой жопой, а ёжик-то, как в детском анекдоте, давно сдох и воняет…» Вася сразу вспомнил этот – как бабушка прятала внучка от трамвайных контролёров под юбкой – детский анекдот и несколько смутился, живо и гадко представив себе благородную седую даму в образе той самой народной бабушки. А себя… неужели в образе внучка? Он хотел возразить, что на бабушкин век точно, да, пожалуй, и на его тоже советского ёжика (в рукавицах или, как сейчас, в мягких варежках) хватит, но заметил, что Марина за спиной узницы сталинских лагерей выразительно крутит пальцем у виска. «Интересно, как этот… вожатый снимал с ежа шкурку? Не так-то просто её стащить…» – между тем продолжила седая дама, закурив новую сигарету, и Вася понял, что Марина права.

Рисунки оценивала другая, столь же почтенного возраста особа, но широкая в кости, с тяжёлым громким шагом, как будто вместо ног у неё были гири, и ледяным, пронизывающим собеседника взглядом. Когда её знакомили с Васей, тот сразу вспомнил, как наврал редакционной кадровичке про то, сколько раз в неделю должен являться на работу. Вася закосил один библиотечный день, которого не существовало в природе. Он подумал, что окажись на месте легковерной кадровички эта тётя с заиндевевшими глазами, номер у него бы не прошёл. Перед ней робел даже главный редактор. Заслышав чугунную поступь в коридоре, он выходил из кабинета, чтобы почтительно поздороваться. «Смотрю, угрелся ты тут с бабьём, – заметила угрюмая особа Васе, когда они остались в кабинете одни, – следи за ширинкой!» «В каком смысле?» – растерялся Вася, только полчаса назад уединявшийся с Мариной в подсобном помещении среди швабр, синих рабочих халатов, горнов, барабанов, коробок с пионерскими пилотками и знамён. Самое большое и мягкое, бордовое рытого бархата с золотыми буквами (должно быть, переходящее) знамя у них перешло на списанный письменный стол. «В прямом», – ответила суровая бабушка, указав пальцем на Васину ширинку, которая и впрямь, к его ужасу, оказалась расстёгнутой. Нечего и говорить, что детский анекдот про ёжика применительно к ней показался ему совершенно неуместным и даже кощунственным.