Loe raamatut: «Отец и сын», lehekülg 10

Font:

Все понимают, что роженице надо бы отдохнуть, но где можно отдохнуть лучше всего как не дома? И ее – с деньгами, подарками и иными многими милостями отправляют домой, в дорогой ее сердцу Вольфенбюттель. И при этом не ограничивают жестко время отдыха; было сказано, чтобы она помнила: царевич пробудет в Карлсбаде не более полугода.

24

И действительно – через полгода Алексей Петрович возвратился в Санкт-Петербург – посвежевший и пополневший. Примерно в это же время, ну, может быть, чуть-чуть после мужа, в новую столицу русских вернулась и отдохнувшая дома София Шарлотта.

Они повели себя вполне любовно, так что многим казалось, что всем размолвкам конец. Муж и жена встретились снова. Они здоровы, веселы и счастливы. И полны решимости исправить огрех – произвести, наконец, на свет Божий сына.

С мальчиком связывали свои надежды немало людей в России. Внука жаждал Петр; сына страстно ждала София Шарлотта. Алексей, тоже кажется хотел того же. Но мы все-таки допустим, что Алексей не очень хотел. От чего? Полагаем от того, что очень имел основания полагать, что батюшка им не доволен – так сказать по совокупности, ибо сознавал и сам, что к бремени монаршей готовил себя недостаточно энергично. А раз так, то родись сын у Алексея (и внук у Петра), то царь-отец все свои властные надежды на него и возложит, сделает наследником, а чаяния сына похоронит. Это повергало Алексея в отчаяние, которое, между прочим, он никак не должен был показывать. Очевидно, делать это было нелегко. Но Алексей очень старался. Помогали ему в этом некоторые вновь появившиеся обстоятельства или, что вернее, новые люди, или что еще вернее – одна особа, которую он, как Софии намекнули, привез из Карлсбада. Это была совсем не дурная личиком блондиночка с голубыми глазами и очень хорошо сложенная. Шарлотта не сразу ее заметила, но когда заметила, то несмотря на ревность, нашла в себе достаточно благоразумия, чтобы не интересоваться ею у других. Выждав несколько дней, она спросила о ней у мужа. И сразу же пожалела об этом. Потому что Алексис ничего не ответил. Вышел вон из комнаты. И все. К такому с собой обращению жена не совсем еще привыкла и решила, что имеет право не оставлять этого дела, а потребовать у мужа разъяснений.

25

Дотерпев – как могла – до вечера, Шарлотта несколько успокоилась, полагая, что на ночь муж все-таки явится и тогда с ним можно будет поговорить.

Но Алексис не явился.

И тогда, надев поверх ночного туалета теплый плащ, ибо на дворе была уже осень и во дворце топили через день, она пошла в комнаты мужа, благо они были недалеко. Комнат было две. Первая являла собою что-то вроде делового кабинета. В ней стояло бюро для того чтобы стоя читать и писать. А вторая была спальней, причем местом для сна служила очень широкая софа турецкой работы. Со множеством подушек и подушечек и легчайшем, но теплым покрывалом.

Когда Алексис уж очень сильно «перебирал» с вечера пива или вина, и его приволакивал на себе к супружескому ложу известный уже нам Иван Большой, София Шарлотта показывала лакею большим пальцем на стену, и Иван все понимал: кряхтя тащил повелителя своего дальше – на турецкую софу.

Подойдя к двери мужниных комнат, София Шарлотта немедленно убедилась, что дверь заперта. Она повертела дверную ручку и стала стучать: сначала деликатно – пальчиком, потом – погромче, кулачком, а после вовсе сняла туфлю и стала колотить ею. «Пошло оно все к черту! – со злобою думала Шарлотта, колотя в дверь. – Пусть все просыпаются, пусть все увидят и узнают, какое это чудовище – мой русский муж!» И кричала по-немецки:

– Негодяй! Слушай меня! Быстро открывай или я разнесу дверь в щепки! – Она совершенно не представляла того, как именно будет разносить дверь в щепки. Ей нужно было кричать. Так было легче. Она точно знала, что поднятый ею шум слышат все. Но ни один человек на этот шум не вышел. Тишина стояла полная, и за запертой дверью тоже. «Нет, – с горечью решила София Шарлотта. – Он не откроет». Она еще какое-то время постучала. Потом просто так постояла перед дверью. «Нет, не откроет… Надо уходить. Черт бы его взял совсем».

Но как раз в тот момент, когда принцесса Вольфенбюттельская, в сердцах чуть не плюнув, повернулась от двери и хотела было действительно уйти, дверь вдруг отворилась и на пороге ее появился Алексис. Он держал в руках свечу и щурился, словно разбуженный. На голове его топорщился немецкий ночной колпак: некоторые явные достижения цивилизации Алексис использовал с удовольствием.

– Вы? – чуть громче чем нужно было, удивленно спросил Алексис. Голос его, как со сна, был слегка охрипший. А может быть, он и в самом деле… спал?

– Вы – спали?

– Спал, да.

– Впустите меня?

– Пожалуйте.

Но она войти не поторопилась. Сначала просто остановилась на пороге, повела глазами и сразу поняла, что в первой комнате никого нет. Тогда она быстро прошла до двери в спальню и хотела было ее открыть. Но… Так и есть. Заперто.

– Я так и думала. – сказала София Шарлотта. И спросила:

– Она – там?

– Кто? – чуть более удивленно, чем это было нужно, спросил Алексис.

– Жалкий комедиант! Таких бездарных актеров как Вы, в Неаполе забрасывают гнилыми помидорами, слушали?

– Я не понимаю, о чем вы. Что вы хотите?

– Что я хочу?.. Я хочу знать, где эта Ваша тварь, эта голубоглазая фурия… Она кто? Немка?

– Ах, вот оно что… Нет, она не немка.

– Она что, была с вами в Карлсбаде?

– Была. А что, лучше ли было бы, если бы мне ловили шлюх на улице?

– Где она сейчас?

– Не знаю.

– Не врите. Знаете. И я – тоже знаю!

– Ну и где же она – по вашему?

– Там! – твердо сказала София Шарлотта и показала пальчиком на дверь в спальню.

– Да? – весело спросил Алексей Петрович, и, подойдя к двери, тронул ее рукой. И дверь открылась. Шарлотта все также встала на пороге и осмотрелась. Сделать это ей было легко, потому что спальня была хорошо освещена. Но турецкая тахта была пуста. Правда, следы пребывания на ней человека были, и, притом, красноречивые. Мудрено было только верно ответить на вопрос – сколько людей на ней обреталось какие то минуты назад – один или больше.

Неожиданно для мужа, и даже наверное, для самой себя, София осторожно вошла в спальню присела на край тахты и попросила тихо:

– Давайте, поговорим.

–Извольте, ответил Алексис и присел рядом.

– Почему вы меня избегаете?

– Необходимо Вас беречь. Так батюшка приказал…

– Непонятно, почему… Потому что беременность началась, да?

– Да.

– Но вы меня, по крайней мере любите?

Тут Алексей Петрович заметно приободрился. Потому что твердо знал, что должен сказать в ответ.

26

– Мы с вами – не бюргеры и даже не какие-нибудь простые дворяне, у которых есть фольварк и тысяча моргов земли. Это они, да еще те, кто пониже могут рожать и растить детей по любви. А мы должны понимать, что брак наш не простой, а августейший. Любим мы друг друга или не любим, это никому не интересно. Это все чепуха. Поэтому я не могу ответить на ваш вопрос. А вы на мой.

– Это неправда, – явственно всхлипнула София Шарлотта в ответ. – Я вас люблю. Очень люблю.

– А я на этот счет не обманываюсь. И прошу Вас не обманываться. Нельзя любить человека, за которого выходишь по чужой воле.

– Нет, я хочу сказать что сначала я вас не любила, а потом полюбила. Верьте мне. Я Вас не обманываю…

– Сомневаюсь. Очень и очень сомневаюсь. Может быть, наоборот… Сначала вы очень рассчитывали на счастье со мною и готовы были полюбить… Как и я, грешный. А потом все полетело к чертям…

– Что полетело? Переспросила София Шарлотта.

– Боже мой, ну неужели вы еще не понимаете что сегодня я наследник только по крайней нужде? Отец… Не очень хочет передавать мне трон.

– А чего он хочет.

– Не ясно пока. Но я уже кое- что решил.

– И что же Вы решили? – Слезы в глазах жены – настоящие немецкие сентиментальные слезы высохли. София Шарлотта почувствовала опасность. И приготовилась к обороне.

– У русских есть такая поговорка «Насильно мил не будешь»…

– Что она значит?

– Она значит… Она значит, что нельзя любить того с кем спишь не по своей воле.

Шарлотта в ответ сначала молчала потом вдруг опять заплакала, стала говорить шмыгая носом и комкая платок.

– Да, для Вас, для моего мужа эта русская народная мудрость очень удобна.

Теперь настала очередь проявиться подозрениям Алексея Петровича.

– Да? И чем же эта поговорка мне удобна?

– Все очень просто Ваше Высочество. Ведь я – уродлива. И если бы не Вы, вернее, если бы не ваш отец, я бы, возможно, так никогда и не вышла за муж… Кто на меня посмотрел бы, н а т а к у ю… Конечно, если бы мой дорогой отец был побогаче, кто-нибудь и соблазнился приданным. Но ведь у нас ничего нет. Один титул и все. Теперь я должна быть всю свою жизнь благодарна.

– Кому?

– Вам. И Вашему отцу.

– Ну, я тут ни при чем. Меня ведь тоже никто не спрашивал…

– Это ужасно.

– Ужасно.

– Теперь у нас на двоих остается одна надежда.

– Да, я знаю.

– Да, именно. Что бы родился мальчик. Тогда мать будущего царя все сразу будут любить.

– Что Вы говорите!

– Ну хорошо. Пусть не любить. Но хотя бы относиться ко мне вы лучше будете?

– А я и сейчас к вам очень хорошо отношусь.

– Правда? – Глаза Шарлотты ярко вспыхнули, но тут же погасли. – А зачем вы эту… девку с собой привезли?

– Ну вот, опять вы… Вы что, ревнуете? Так я вам скажу… Она – не немка. И не русская. Чухонка или литвинка… И я не привез ее из Карлсбада, а вернулся с нею. Она не благородная. Простолюдинка. Мужичка. Она вашей ревности не стоит. Мне ее один – добрый человек дал.

– Как это д а л? Продал что ли?

– Отдал. Так будет вернее. Что бы мне не очень было грустить в дороге…

– И кто же он.

– Не важно, кто.

– Но все же… Скажите очень интересно. Я буду молчать.

– Некифор уступил. Вяземский. Который меня начинал еще грамоте учить.

– Я поздравляю Вас! – насмешливо ответила София Шарлотта. – Вы показываете в отношении слуг постоянство вполне достойное похвалы. Раньше этот «свет победы» учил вас только считать и писать. А сегодня продолжает наставлять вас в амурных мерзостях. Держите и далее этого человека рядом с собою. Осыпайте его своими милостями . С ним вы победите всех ваших врагов!

София Шарлотта перевела дух и продолжила спокойнее:

– Ведь это ужас – до чего вы легкомысленный человек… Ведь он знает о вас столько всего… Когда он откроет рот – это вам очень дорого обойдется…. Как же вы можете этого не понимать?..

Алексей после этих слов жены вдруг действительно похолодел. Мысли завертелись у него в голове одна другой страховитее.

27

… А что, если и в самом деле как-то те разговоры, которые велись в его, царевичевой «кумпании» станут хотя частью известны батюшке? Хоть что-то? Хотя бы самая малая малость?

Страшный пот прошиб Алексея мгновенно.

… Ведь он, батюшка-то, если что важное почует – церемониться не станет. Розыск откроет сразу. А розыск у нас, да в наше время – ой-ой-ой. Не дай господь! Ад кромешный форменный! Пойдут аресты, плети, пытки, дыба! Ведь у него в Преображенском такие мастера есть, что с двух ударов самые крепкие запоры отворяют! И поговорочка у преображенцев есть ух, какая: «Кнут – не Бог, но правду сыщет!»…

Люди в страхе начнут говорить что было и чего не было… Наговорят на меня… Хорошо, если отец просто наследства лишит, царского стола. Хорошо, если в деревню на жительство отправит… И в какую еще деревню… Может, в Фили, а может и в Каргополь, как Аввакума-протопопа дед мой… А может, и этого батюшке мало покажется и он велит меня во плети взять или на дыбу пошлет с огнем… Ох! Ужас какой… Думать надо, ох, думать надо, что делать… Бежать? Хорошо бы… А куды бежать? Куды бежать то?..

Вот таковы были мысли Алексея, после того как он проводил жену а потом, вернувшись к себе выпустил Ефросинью которая была в спальне Алексея заперта в платяном шкапу. Она особенно не испугалась, с некоторым только беспокойством ожидала окончания разговора сердешного своего дружка со своею немкою.

Она, повторим, не боялась. Она только немного опасалась: а вдруг немка станет обыскивать спальню да потребует отрыть шкап и обнаружит ее, Ефросинью…

Станет бить? У ней кулачки – маханькие… Не больно будет… Станет за волосья трепать? Чепуха! Мало что ли ее за волосья драли? «Вырвусь да убегу. А о н (т.е. Алексей – ЮВ) день-два от силы протерпит. Прибежит. Еще прощения молить будет. На коленях стоять… Крепенько я его, любезного, к себе бабьей путаю привязала. Покрепче веревки будет».

Так думала Ефросинья.

28

Алексей ушел – даже не обнял жену. Поклонился только. Это он делать умел. Запершись на ключ, София Шарлотта, наконец, дала себе волю: наплакалась всласть. А после того, как пришло некоторое облегчение – присела к столику у окна. Как образованная женщина давнего для нас XVIII века, она не только умела читать и писать. Она получала от чтения и письма удовольствие. Это удовольствие ей доставляли французские романы удобного формата и толстая тетрадь в обложке из темно-красного сафьяна, куда она писала все, что приходило в голову, в том числе, и прежде всего – черновики писем к матери – кусочками, по мере того как некоторые нужные мысли посещали ее.

И так, она стала писать.

«Я – презренная жертва моего долга, которому не принесла хоть сколько-нибудь выгоды и… умру от горя мучительною смертью».

Эти слова, свободные от оценок других лиц, вполне могли бы стать, и действительно, стали частью письма к матери. А другое из записанного в тот день, или правильнее сказать, в ту ночь, в письмо не попало.

Она писала, что окружение ее ужасно. Что муж открыто водит шашни чуть ли не с мужичкою, и прячет ее от законной жены как фокусник. Она писала так же, что сестра царя ее ненавидит и даже не находит нужным это скрывать. Она писала, что в числе ее слуг – все меньше немцев, и все больше русских, которые, однако, понимают по-немецки настолько хорошо чтобы каждое ее, Софии Шарлотты, двусмысленное слово немедленно доносить царевне и тем злить ее еще больше. Она писала, что среди русских есть только один человек, который ее, бедную, похоже, понимает и жалеет. Это сам царь-свекор. Но он – далеко, и, видимо, ничего хорошего от сына больше не ждет. И еще она записала: «Боже мой! Когда же, наконец, мне станет легче? Я со всем уже согласна. Пусть бы я даже и умерла от горячки, только ребенок остался жить на этом свете и был бы мальчик и будущий царь. И пусть у него будет великое царствование. А мне, его матери, уже ничего не нужно. Только бы смотреть на него с небес и радоваться. Потому что я не могу допустить и мысли, что мне за мою земную жизнь, полную страданий, Бог уготовил адские муки».

И Бог услышал ее молитвы.

И принес ей избавление от муки жизни.

22 октября 1715 года она умерла в Петербурге от родильной горячки, разрешившись от бремени здоровым мальчиком.

Похоронили ее 27 октября в недостроенном еще Петропавловском соборе.

А через год царевич Алексей Петрович бежал из России.

Поэтому, читателю должно быть ясно, что все, что мы здесь, в этой части описали – чрезвычайно важно для всего нашего повествования.

Часть пятая

в которой повествуется о жизни царевича Алексея Петровича в промежутке времени от смерти жены до начала бегства

1

Во время второй беременности жены, мысли, близкие к паникерским посещали Алексея не раз. Поэтому никаких действий он не предпринимал. Пассивная натура царевича – прямое продолжение его физической немощи и лени, про которую прямо можно сказать, что она раньше царевича родилась – вязала его по рукам и ногам и только копила его страхи.

2

Итак, наступил день 11 октября 1715 года, день, когда родила София Шарлотта; день, когда – и, скорее всего, – до родов, – Петр написал сыну письмо, известное, как «Последний тестамент».

Но вручено он было Алексею Петровичу только 27 октября, через неделю, в день поминок по умершей Софии Шарлотте. Автор обращает внимание читателя именно на время написания письма. В тот день София Шарлотта была еще жива, и все надеялись на благополучные роды. Почему же Петр сразу не передал письмо сыну? Все просто. Царь ожидал исхода родов. Если бы мальчик н е родился, то и письмо не было бы отправлено. Петр, может быть, даже сжег бы его.

Но мальчик родился. И это совершенно меняло дело. Даже если при этом умерла мать. С одной стороны – печальный результат, что и говорить. Покойница. Поминки. Надо печалиться. Но кто знает, ч т о в действительности творилось в душе великого Петра в тот день? Может быть, и не печаль, а радость только, а царь ее подавлял, отдавая дань печальному случаю смерти снохи. Все может быть.

Одно можно сказать совершенно точно: оснований для того, чтобы вручить «сей последний тестамент сыну моему» после того как родился мальчик, стало не меньше, а больше. А почему – об этом читатель, скорее всего, доподлинно разумеет и без авторской подсказки. Все просто. Родился мальчик. Он будет царем. А сын? Сына можно и отставить, если что…

В письме Петр, может быть, даже и против своей воли, накапливает и формулирует аргументы под это самое «если что». Потому что все более и более крепла в монархе сначала мысль, а потом и убежденность в том, что Алексей для царства слаб, что он «лопухинское отродье», что он вполне в силах погубить, без сомнения великое его Петрово дело и что поэтому престол в руки Алексея отдавать никак нельзя. Посему Петр особенно слов не выбирает.

Письмо это имеет название, данное самим автором – Петром: «Объявление сыну моему». В литературе оно фигурирует под названием, которое мы уже знаем: «Последний тестамент».

3

Сначала отец пишет о причинах войны против шведов, о ее текущих победных промежуточных результатах, и только после этого переходит к главному, к тому, для чего он, собственно, и пишет это письмо:

«Егда же сию Богом данною нашему Отечеству радость (т.е. победы над Шведами – ЮВ) рассмотряя, обозрюсь на линию наследства, едва ли не равная радости горесть меня снедает, видя тебя наследства весьма на управление дел государственных не потребного. Бог ни есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отьял: ибо хотя и не весьма крепкой природы, обаче* и не весьма слабой; паче же всего о военном деле ниже слышать не хочешь, чем мы от тьмы к свету вышли и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю тебя чтобы охоч был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию сподевать и учить: ибо сие есть едина из двух необходимых дел к управлению, еже распорядок и оборона».

Далее царь пишет, как бы в доказательство своих слов, что, вот, мол – миролюбивые в истории, как, например, древние эллины, легко становятся добычею тиранов и обращается, наконец, к главной для письма теме:

«Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять; то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо в дни владения брата моего все паче прочего любили платья и лошадей, а ныне оружие? Хотя кому до обоих и дела нет, и до чего начальствуяй, до того и все, а от чего отвращается, от того все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидаю, коими же паче сию зело тяжкую забаву (т.е. оружие – ЮВ) отставят! К тому же не имея охоты ни в чем обучаться, так же не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повеливать оными можешь и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не зная силы в их деле, но принужден будешь, как птица молодая в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон! Ибо не трудов, но охоты желаю, которую ни какая болезнь не может».

Опять таки, в подтверждение своих слов, Петр снова указывает на брата своего Ивана Алексеевича, который хотя силою был слаб, охоту очень любил и конюшни охотничьи содержал отлично; указывает отец и на французского короля Людовика (вероятно, Людовика XII), который сам в походы не ходил, но военное дело очень любил.

Продолжая делать упреки сыну, отец пишет, не скрывая своего раздражения:

«Сие все представя, обращусь паки на первое, о тебе рассуждати, ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому выше писанное с помощью вышнего насаждение и уже некоторое и возвращение оставлю? Тому уже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь, все что Бог дал, бросил)! Аще же и сие вспомину, какова злова нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколько много за сие тебя бранивал, и не токмо бранивал, но и бивал, к тому же сколько лет, почитай, не говорю с тобою, но ничто сие успело, ничто не пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только в доме жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет».

Вот момент: для отца – «дома жить», значит, не стремиться куда-либо и к чему-либо важному – крупный недостаток для человека который готовится управлять государством. И отец эту мысль развивает далее:

«Однако же всего лучше, всего дороже безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от этого следовать (истину Павел Святый пишет, кака той может церковь Божею управлять, ниже о доме своем не радеет) не только тебе, но и всему государству».

Завершает отец письмо к сыну так: «Что все я с горечью размышляя и видя, что ничем тебя склонить к добру, за благо избрал сей последний тесто мент (разрядка моя – ЮВ) написать и еще мало подождать, аще не лицемерно оборотись. Если же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо я за мое отечество и люди живота своего не жалею, но как могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, чем свой непотребный».

4

Письмо отца произвело на сына страшное действие. Во-первых содержанием, ибо в нем была выражена опасность лишиться «наследства», т.е. трона. А во-вторых – еще и тем что на письмо отца надо было отвечать. Тем более, что вопрос «или – или» отец ставил уж очень определенно.

Можно только представить себе, как повел себя Алексей, это письмо отцовское получивший, какие-такие мысли сразу полезли в его трусливую голову. А трусость была, как нам представляется, и как определили бы современные психологи, «одной из главных психологических дом инант» Алексея Петровича. Поэтому сам он принять решение о том, что и как отвечать отцу – был не в состоянии. Паника овладела им полностью. Требовались дельные консультации. Тем более, и спросить их было у кого.

5

Иван Большой «по темничку» обошел и вызвал к совету Александра Васильевича Кикина и Василия Владимировича Долгорукова. Первый стал с недавнего времени свой, а второй был уже давно свой. Все трое – по одному – явились в одинокую мызу на морском берегу, чтобы держать совет.

Дрожащими со страху руками, Алексей Петрович показал отцовское письмо.

Прежде всего, советчики постарались, как могли, успокоить царевича. А они никаких оснований для волнений не увидели. Особенно Кикин. Он втолковывал Алексею: «Это все ничего. В письме можно что угодно написать это он тебя попугивает, острастки ради все пишет. Таких-то писем можно написать и получить хоть тысячу. И еще когда что будет! Вот и поговорка на сей случай имеется: «Старая Улита едет – когда-то будет!» и продолжил энергично: «Так что пиши письмо батюшке. Винись поболее, голову пеплом посыпай. Напирай больше, что здоровьишком хил и памятью слаб. Ничего, мол, не помню, все забываю. Напиши, что народоправлению другой человек потребен, не такой как ты. Пусть ищет. Все равно никого не найдет… А сын твой – ой, ой, ой!… Его еще дорастить надо. Никто не ведает что завтра будет. Он еще в оспе не лежал. А ныне ты у него один, и миновать тебя батюшка не может. Даже и божись мол, что прав не заявляешь, что для себя просить ничего не станешь, окромя как до смерти пропитания. И помни – письмо ничего не значит».

А князь Василий еще и добавил: «Наши-то записи (т.е. расписки – ЮВ) с неустойкой, которые мы давали друг другу – те и то страшнее. Так деньги надо было отдавать в срок. Это – страшно… А письмо это – тьфу на него! Спрячь его куда подальше и забудь».

Такие слова несколько успокоили потерявшего самообладание царевича. Разъезжались опять-таки по одному. Но Кикин и Долгорукий нашли минутку, переговорили по поводу царского письма с глазу на глаз. И разговор их был куда более серьезный:

– Неужто отец что проведал? – в страхе спрашивал Долгорукий. – Страховито. Знаю я, какие в Преображенском мастера языки развязывать…

– Да, – согласился Кикин. – Скажешь, чего и не было. Может, за нами уже следят, ты не заметил? Осмотрись. Я – тоже осмотрюсь… Надо бы попритихнуть… Не хотел бы к нему ездить более. Пока… Больным, что ли, сказаться?.. Тем паче я от хвори своей еще не оклемался… И тебе, князь, советую…

6

Милостивый Государь батюшка!

Сего октября в 27 день 1715 году на погребение жены моей отданное мне от тебя, (разрядка наша – ЮВ) государя [письмо] вычел, на что иного донести не имею, только буде изволишь за мою непотребность меня наследия лишить короны Российской, буди на воле вашей. О чем и я вас государь всетишайше прошу: понеже вижу себя к сему делу не удобно, понеже памяти весьма лишен (без чего ничего не возможно делать), и всеми силами умными и телесными от различных болезней ослабел и не способен стал к толикого народо правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай боже вам многолетнее здравие!) Российского по Вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава богу, брат у меня есть которому дай боже здравие) не претендую и впредь претендовать не буду; в чем бога свидетеля полагаю на душу мою и, ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу, себе же прошу до смерти пропитания.

Сие предав в ваше рассуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей.

Как мы видим ясно, ответное свое письмо царевич написал отцу в полном соответствии с наставлениями Александра Васильевича Кикина.

Проходит время, необходимое, для того чтобы это письмо скорым порядком доставлено было отцу. И Петр его читает.

Мы не знаем, что подумал, и что реально в сердцах высказал по поводу сыновнего письма царь и отец. Однако в состоянии кое-что сообразить, и, притом, с некоторой долей вероятности. Вот они, наши соображения.

7

Петр читал много. И довольно быстро выработал своеобразную привычку в чтении. Текст он читал дважды. Первый раз только накоротке пробегал глазами, буквально проскальзывал написанное, стремясь как можно быстрее выяснить каково письмо – с добром или с неприятностями.

Уловив же основное в письме с налету, Петр, в зависимости от важности, или, что будет вернее, если письмо этого заслуживало, прочитывал его очень внимательно. Большего, как правило, и не требовалось, потому, что у Петра была отличнейшая память. Впрочем, как известно, все Романовы обладали превосходной памятью, даже и последний император, помнивший пофамильно всех командиров полков и кораблей флота.

Итак, сыновнее письмо отец прочел очень внимательно.

Прочел – и задумался.

Было, отчего задуматься. Сын дал ответ. До сих пор он на упреки либо молчал, либо молил о прощении неведомо каковых вин. Да еще и на колени часто падал. И опять прощения просил. И руки целовал. Тьфу! Как есть – бабская натура. А ныне ответил. И что же? Пишет, что неспособен к толикого народа управлению. М-да… Что сие есть? Сие есть то, что наследник своею волею отказуется от наследства трона. – Так что ли? А истинно ли сие? Ведь ему едва не с пеленок все талдычили – и так и сяк, что он будет царствовать. И я ему не единожды это говаривал. Не новость это для него. Должен бы привыкнуть… Да и царствовать – примудрость не великая. У царя всегда под рукой те, кто готов волю монаршую исполнить. А коли кто что не исполни… Как там сказках бают: «Мой меч – твоя голова с плеч…» Иное дело – править… На то нужны и сила, и голова, и воля. Одначе – знают ведь: из тех кто царствует – правит малое число. Сила, воля и голова в едином теле далеко не у всех монархов бывает. Далеко, не у всех…

А у него – есть ли голова? Есть, есть и не худая… Головою до правления он достал бы. А силой? Есть ли силы? Говорит то он о немощах своих часто но я, чаю, он более наговаривает на себя. Дабы от моей воли уберечься. Трусит. Как бы я его не загнал куда с поручением. Стало быть не хочет? Труда боится? Мороки? А коли боится, надобно так сделать, чтоб не боялся. А как?.. Наградить его что ли? – спросил сам себя Петр и тут же почти возмутился: «За что?» Хотя постепенно он возмущение свое и успокоил: «Ведь он-то что я велел ему – исполнял. Сам дела не искал и не просил, да. Но и от дел далеко не бегал… Коли Булавин на Дону поднялся и я велел ему раздавить гада, он – не убоялся. Правда что со шпагою на воров не скакал, но всегда вполне ведал, как и что оно все там было – и с Кандрашкой бешеным, и с этим… Носачем, и с иными смутьянами – большими и малыми. И я, егда хотел – много знал чего чрез сына, ибо писал он мне тогда вполне прилежно и по всей правде.

А как пошел Карл на нас из Польских земель, то… ить я Алексею Москву отдал – крепить город, и он от трудов тех не бегал, и Москву, как могли, укрепили. Иное дело, что шведы до Москвы не дошли, были по ветру пущены с Полтавы и Переволочной… И рекрут он по моему приказу набирал. Правда, что из новиков многие не то, что в гвардию, – в простые солдаты не годились. И хотя ругал я его за то изрядно, не мог же он каждого рекрута сам смотреть. Другие набедокурили.

Так что делать дела сын может. Но не любит. И буде выбор получит – делать что государское или спать, выберет скорее второе нежели первое… Так, что ли? – спрашивал царь сам себя. – Так… Ну, а коли так, то и думать далее нечего. Не будет ему фарта. Не будет Алешка царствовать. Ибо, чаю доподлинно: попади ему держава в руку – все прахом пойдет. На печи пролежит. До самого своего последнего часу».

Так, скорее всего, думал Петр, получив сыновний ответ на свой к нему «последний тестамент», будучи уже в дороге, ибо уже через считанные дни после поминок Софии Шарлотты уехал из Санкт-Петербурга.

Отец и сын расстались надолго. В следующий раз они увидятся только в самом начале 1718 года, когда сына-беглеца вернут в Москву.

А пока они расстались. И, как кажется, без особых сожалений с обеих сторон.

Хотя и допустим, что настроение отца было лучше, чем сына. Родился мальчик-внук; ему можно оставить корону. Родился и сын Петруша – «Шишечка». И ему тоже можно оставить корону. Появился выбор. Ситуация перестала быть вынужденной. У Алексея же Петровича рождение сына и брата порождало только печаль и даже злобу, потому что он отчетливо понимал: трон от него уходил. Рушились все и всяческие надежды царевича на властное наследство – в какой угодно форме – в форме ли шапки Мономаха или регентства.