Государева крестница

Tekst
3
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

6

Постельничий Димитрий Иванович Годунов был человеком потаенным. Никто не ведал, каким образом худородный вяземский помещик попал ко двору, в Постельный приказ, куда попасть было не так просто. Еще труднее было понять, как после внезапной смерти приказного дьяка Наумова сумел он без промедления занять его место – одно из важнейших при дворе, ибо постельничий не только ведает повседневным бытоустройством царской семьи, но и отвечает за ее охрану, будучи начальником внутренней дворцовой стражи. Спать постельничему положено в царской опочивальне, и ему доверена «малая печать» для скрепления скорых и тайных дел.

Из-за печати этой Годунов едва не попал однажды в большую беду. Один из ближних к нему людей был замечен в сношениях с литовскими лазутчиками, но его медлили брать, дабы узнать поболе. Медлили, медлили, да и промедлили: вор исчез, похитив малую государеву печать. Убедившись в пропаже, постельничий чуть ума не лишился от страха; по счастью, следивший за утеклецом верно угадал, куда тот должен был направиться со своей добычей. Годунов пришел к стрелецкому голове Кашкарову, с коим был в дальнем родстве, и, не объясняя, в чем дело, попросил указать надежного человека, способного исполнить тайное поручение. Полковник, мало подумав, назвал одного из своих сотников, Андрея Лобанова; два дня спустя, едва передвигая ноги и по самую шапку забрызганный грязью, сотник вошел в столовую палату, где ужинал Димитрий Иванович, и достал из-за пазухи знакомую сафьяновую кису. Распутав завязки трясущимися руками, постельничий вытащил печать и, удостоверившись, что цела, обессиленно опустился на лавку и осенил себя крестным знамением…

С той поры Лобанов был нередко зван в годуновские палаты, Димитрий Иванович не то чтобы чувствовал себя в неоплатном долгу – возвращенная печать была щедро оплачена серебряными ефимками, – просто в его отношении к людям дальновидный расчет всегда брал верх над чувствами, а расторопный сотник мог пригодиться и в будущем.

Расчет примешивался даже в отношениях с родственниками, хотя вообще он был человек скорее отзывчивый. Когда умер вдовый брат Федор, Димитрий, не раздумывая, забрал к себе в Москву сирот – двенадцатилетнего Бориса и семилетнюю Аришу. Это уж потом начали складываться в его хитромудрой голове разные честолюбивые планы относительно обоих.

Главным правилом его жизни было – окружать себя нужными и полезными людьми и чтобы те нужные и полезные люди не оставались бы рядом, но, напротив, расходились подальше и поглубже, расширяя поле его наблюдений. Годунов хотел знать все – и обо всех. Достоверные ли сведения, неясные слухи или просто сплетни – все могло пригодиться рано или поздно.

Вот и сегодня, щедро подливая Андрею отменной – не иначе, из царских погребов – мальвазии, Димитрий Иванович исподволь и ненавязчиво расспрашивал о том и о другом: какие новости в полку, как прошла вчерашняя встреча орденского посольства, не рассказывали ли чего люди из посольской охраны.

– А чего мне с ними разговаривать? Так, словцом перекинулся с капитаном рейтаров… язык не забыл ли, думаю. Нет, вроде помнится.

– У Юсупки своего немецкому-то обучился?

– У него, – кивнул Андрей. – Хотя и допрежь того знал маленько, еще от матушки-покойницы.

– Она что ж, из тех краев была?

– Подале откуда-то, я уж и не припомню, говорила вроде… не, не припомню. Язык у них как бы и на наш смахивает, и на ляцкий, но по-немецки там тож говорят. Она и стала меня учить – я мальчонкой еще был, не хотел, а матушка свое: учи, дескать, пригодится. А пошто он мне? В Ливонии Юсупыч толмачил, когда надо. Я, бывало, слушаю да угадываю, так ли понял. Он после по-русски перескажет, я и вижу, где ошибся, а где верно угадал.

– Да, языки чужие знать – оно пользительно, верно родительница тебе наказывала. Так с посольством этим все, говоришь, чином обошлось?

– Чего ж было не обойтись? Честь честью проводили от заставы до подворья, там уж другая стража стояла.

– Да, сотня у тебя справная, молодцы, службу знают… А чтой-то, Андрей Романыч, мне говорили, будто тебя на Тверской вечор лошадью зашибло?

– Было маленько, – признал Андрей, дивясь осведомленности хозяина. Уже доложили, уже прознал, ну ловок боярин!

– Вроде бы дочка Никиты Фрязина ехала, государева розмысла? Ох, Фрязин, Фрязин. – Годунов, качая головой, подлил гостю еще. – Великий искусник и умелец, да только поменьше б якшался с иноземцами на Кукуе, поменьше перенимал бы ихний обычай. Где то видано – девке одной по улицам раскатывать… Оно конешно, не боярышня, посадские-то не в пример больше воли дают женкам своим и девкам, а все одно не гоже… И ты, значит, в его дому ночевал?

– Да вот так вышло. В голову-то мне порядком-таки садануло, я и сомлел, вспомнить стыдно. А он говорит: куда, мол, тебе ехать, отоспись сперва…

– Это он верно сказал, до дому тебе оттудова путь не близкий. Только не очень-то и отоспишься, ежели в голове ломота. Мне голову часто ломит, хотя и не от ушибов – Бог миловал, так иной раз приходится и отвару макового испить, не то так до утра с боку на бок и проворочаешься – вроде и в сон клонит, и не заснуть толком… Не слыхал, случаем, никто к Фрязину ночью не приезжал?

– Ночью-то? Да нет вроде. Ныне в утро железо привезли, он ходил принимать. А ночью не слыхать было.

– Ну ин ладно. Говорили мне, вроде возле Бронной вершников каких-то видали, так подумалось, может, к нему кто пожаловал…

– Нет, не слыхать было. – Андрей взял орех, двумя пальцами сломал скорлупу и стал прилежно выколупывать ядро. – Да и спал я крепко, проснулся, а хозяева уж к заутрене ушли. Кто нынче не спал, так это мой Юсупыч. Все гадал, куда это я подевался. Пришел, а он сердитый сидит, страсть.

– Прилепился к тебе арап. Кстати, Андрей Романыч, я чего спросить хотел. Ты бы позволил ему – не в ущерб твоей службе – маленько понаставлять племянника моего? Парнишке тринадцатый год пошел, а учен мало, у кого было учиться – жили в глуши. Ум же у Бориски от природы востер, ой востер! И пытлив зело, все-то ему знать надо. А Юсупка твой и в языках сведом, и по свету пошатался изрядно, может рассказать, какие где живут люди, где каков уклад, обычай…

– Это он силен, – согласился Андрей. – Как начнет – заслушаешься, никаких сказок не надобно.

– То-то и оно. Приходил бы в незанятое время позаниматься с отроком, это и ему самому, мыслю, было бы не в тягость. Старому человеку лестно поучать едва начинающего жить, да и не только старому. Ты вот, к примеру, тоже мог бы про свои ратные дела Бориске поведать, из пистоли научить стрелять – он уж давно просился, у меня, говорит, рука твердая…

– Отец что ж, не успел научить?

– Так ведь покойник не служилый был, самого не обучили огнестрельному делу. Он, вишь, еще в детстве окривел, а без правого глаза не постреляешь…

– Ну, это конешно! А про тебя, Димитрий Иванович, обратное я слыхал – постельничий-де изрядный стрелок, вроде и великий государь тебя хвалил на охоте.

– Было такое, было. Косулю гнали, она выскочи из кустов, а я ее из самопала свалил – никто и прицелиться не успел. Да то не моя заслуга, случай такой вышел. Знаешь небось сам, как оно бывает, – не хочешь, а попадешь.

– Случай случаем, а и поймать его надобно уменье. Чего ж сам-то, Димитрий Иванович, племянника не обучаешь?

– Да недосуг все, – как-то уклончиво сказал Годунов, подвигая гостю торель с винной ягодой. Помолчав, добавил: – Тут и другое еще – опасаюсь, признаться…

– Поучить стрельбе? Чего же тут опасаться?

Годунов еще помолчал, усмехнулся:

– Ладно, Андрей Романыч, тебе скажу. Может, пустое это, однако никому ране не сказывал. Племяш еще в зыбке был, забрела в дом ворожея, а брат покойный ее и спроси, как-де у сына жизнь пойдет. И та поглядела на младенца, пошептала, бобы из торбочки раскинула, а после и говорит: «Станет твой сын большим боярином, не могу даже молвить, сколь большим, мне отсюдова не видать. Только пущай Димитрия опасается, через Димитрия большая беда на него придет». Брат осерчал на ее, едва не велел батогами гнать со двора. Оно и верно – мы с ним, грех жаловаться, всегда дружно жили, делить было нечего… Поместьице, правда, одно на двоих, да моих деток Бог прибирал, не жили они у нас, так я племяннику от души радовался, брат это знал. Какая же от меня беда могла быть Бориске?

– Никакой, понятно. Чего ворожей-то слушать, они те наплетут!

– Так-то оно так, а иной раз и боязно. К примеру, стану я его огнестрельному бою учить, а пистоль в руках и разорви, вот те и выйдет по ее слову – беда через Димитрия. Того для опасаюсь брать Бориску на стрельбище… Вот еще вспомнил, как стали говорить про огнестрельный бой…

– Слушаю, боярин.

– Да не боярин я, Андрей Романыч, ведомо ж тебе, не удостоен я боярского сана!

– Ну не по сану, так по должности.

– Спаси Бог, должность и впрямь хлопотная, не всякому и боярину по плечу… Я вот чего хотел сказать! Ты с Фрязиным-то, с Никиткой, постарался бы поближе сойтись. Человек он нужный и в силе, не гляди, что худородный. В большой милости у великого государя, чуешь?

– Слыхал про то, – кивнул Андрей. – Мастер изрядный, оттого и милостив к нему Иван Васильевич.

– Я и говорю, такому человеку войти в доверие – ох как может пригодиться… Мало ли что? Все мы ходим под Богом и великим государем, а время нынче беспокойное, того и гляди…

– Что? – спросил Андрей, подождав.

– Да мало ли… Я вот чего подумал: есть у меня хитрая пистоль немецкой работы, шестизарядная, да маленько попорчена. Ты бы зашел к Фрязину на досуге, показал бы ту пистоль – нельзя ли, мол, починить. Мыслю, не откажет, а? Первое, ты у него девку вроде бы спас, стало быть, он в долгу у тебя…

– Полноте, Димитрий Иванович, какой долг?

– Большой, ох большой! Он от своей Настасьи без ума, только не хватает списать на парсуну и свечки перед ней ставить. Ну, оно понятно – единая дочь, досталась дорого: жена померла родами, а он, видать, любил женку-то, коли так и не женился вдругорядь. Иль не хотел, чтобы дочь росла при мачехе? Все едино – должник он твой, это первое. А второе – любо ему ладить разную хитрую механику, сам загорится, как увидит.

 

– И то, – согласился Андрей.

По правде сказать, ему и самому нынче не раз подумалось, с каким бы делом приехать как бы невзначай к оружейнику. В гости вроде не зван. Сегодня приглашали отобедать – сдуру не остался, а впредь разговору не было… Пистоль же – это дело другое, по этакому поводу в любой день не зазорно прийти. Только вот как подгадать, чтобы и ее увидеть? Нешто в воскресенье, как будут от обедни возвращаться…

7

Говорят, нельзя ни по какому поводу ложно ссылаться на хворь, ежели ее нет. Не было, мол, так будет. В ту ночь, слушая раскрывающего свои тайные замыслы царя и вспомнив вдруг о присутствии за стенкой постороннего человека, Никита Фрязин от испуга переменился в лице; Иоанн же, наблюдательный как многие подозрительные от природы люди, не преминул это заметить и тотчас спросил, что с ним. Объяснить пришлось первым, что пришло в голову: приступом лихоманки. Днем позже лихоманка его и свалила – чтобы не лгал вдругорядь. А может, и впрямь простыл, когда вышел в одной рубахе на двор проводить гостя. Ночь была знобкая и с ветерком.

Здоровья он был крепкого, и обычно в таких случаях сразу помогало испытанное старое средство – испить ковш водки с чесноком и пропариться в мыльне. На сей раз, однако, не помогло, и пришлось Онуфревне пользовать его своими зельями. Два дня пил Никита горькие травные отвары и покорно давал растирать себя мазями из медвежьего, барсучьего, гусиного и Бог весть еще какого жиру. На третий день стало лучше – отпустило в груди и перестало кидать из жара в озноб.

Еще слабый после непривычно долгого лежания, но уже чувствуя себя здоровым, он прошел в работную и занялся делом. Услышав, что отец встал, прибежала Настя – раскрасневшаяся от работы, в простом крашенинном сарафане: нынче с самого утра на дворе рубили капусту для засола.

– Тять, не рано ли поднялся? – спросила она, грызя морковку. – Полежал бы еще денек, всей работы не переделаешь.

– То-то что не переделаешь, потому и баклуши бить некогда… Огурцы в погреб скатили?

– Вроде бы скатывали, слыхала. Морковки не хочешь?

– «Вроде бы», – проворчал Никита, отмахиваясь от протянутой морковки. – Должна была сама доглядеть, не все Онуфревне поручать, она уж стара, куды ей. О прошлом годе скатывали – две бочки упустили, одна расселась. Гоже ли такое?

– Не гоже, – согласилась Настя. – Тять, так мне Зорьку не брать теперь?

– И думать не моги. Куды навострилась-то? Я сказал – со двора теперь ни шагу.

– Ас мамушкой? Мне бы в торговые ряды – позументу надо купить…

– Пошли там кого ни есть, скажешь чего – купят. Отойди в сторонку, Настена, ты мне свет застишь.

– Купят, купят! – закричала Настя и топнула ногой. – Да не то купят, что мне надобно!

– Пошто на отца топаешь, – он повысил голос, – вот я те топну! Псы вон разбрехались – поди глянь, кого там принесло…

Настя вышла. Немного времени спустя послышался за дверью какой-то шум, свара, приглушенные голоса, потом Никита, изумленно прислушавшись, различил голос дочери:

– …ты руки-то не распускай, ирод, ишь разлакомился, сквернавец! Я вот тяте сейчас скажу – да он те башку проломит, шпынь ты бесстыжий! Тять! А тять!

Никита, вскочив, рывком распахнул дверь и увидел рядом с дочерью незнакомца в немецком платье. Впрочем, незнакомцем тот показался лишь на первый взгляд – в сенцах было полутемно; вглядевшись, Фрязин узнал в пришедшем государева лекаря.

– Тять, немчин там к тебе, а только чего он охальничает, да я ему, окаянному…

– Ступай, Настя. – Он распахнул дверь шире и посторонился, пропуская гостя. – Здрав буди, господин Бомелий. С чем пожаловал?

– Посылан есть от его царского маестету проведать, недужен ли, – ответил лекарь, произнося русские слова уверенно, но с несвычным русскому слуху выговором.

– Был недужен, нынче полегче стало. Скажи великому государю, что завтра приду, Бог даст. А как приду, буду бить челом, чтобы тебя, Елисея Бомелия, боле ко мне ни с каким делом не присылал бы.

– Как сие понимать?

– А так вот и понимай. Ты в честный дом пришел аль в кабак? Коли отец с матерью вежеству тя не научили, так гляди, как бы другой кто не поучил. По нонешним-то твоим годам оно позорнее будет!

Лицо лекаря исказила злобная усмешка.

– Ты смел, майстер, с царским дохтуром так не говорят, – сказал он вкрадчиво.

– А это уж кому как нравится. Ты же запомни, что я тебе говорю! Только вот то, что от великого государя послан, не то работникам велел бы тебя, охальника и невежу, пинками со двора выбить!

– Ты вовсе дикий варвар, коли молвишь подобное мужу не подлого роду, но имперскому шляхтичу. За бесчестье дорого расплачиваются, майстер Фрязин. – В словах лекаря была уже неприкрытая угроза.

– Это ты-то про бесчестье поминаешь? – Никита рассмеялся. – И язык ведь, глянь, не запнулся! Истинно бесстыжий, верно тебя дочь моя припечатала, вернее не скажешь. Ты когда на Москву-то приехал – тому года три-четыре? А я, вишь, незадолго пред тем был в ваших имперских краях. Ведом ли тебе такой город, Любек?

Бомелий, уже направляясь к двери, замер, словно упершись в стену.

– Любек? – переспросил он, медленно оборачиваясь. – Так, Любек мне ведом. Богатый город, торговый, ганзеатический. Для чего ты спрашиваешь меня про Любек?

– Для того, что рассказывали мне там на постоялом дворе про некоего лекаря, что был выставлен на рыночной площади у позорного столба. Он, вишь, племяннику одному подсобил дядю на тот свет спровадить – тот богат был, вдов да бездетен, так вьюноша на наследство и польстился. Да дело-то раскрылось, племянничек угодил на плаху, а против лекаря, что зельем его снабдил, улик прямых не нашлось, он и выкрутился. У позорного столба постоял и изгнали его из города – вот те и вся кара. А куда после тот лекарь подался, про то мне не говорили. Может, ты лучше знаешь, ась?

– Послушай-ка, майстер, – негромко сказал Бомелий. – У тебя хорошо подвешен язык, и ты хорошо рассказываешь сказки, это любопытно послушать. Жаль, что мне теперь недосуг. Однако дам совет, и тебе надобно о-о-очень крепко его запомнить: когда язык делается слишком длинный, его ук… как это, укрощают, да? Укорачивают, так будет правильно. Это не трудно сделать, майстер, совсем простая операция – чик, и готово. Короткий язык теряет элоквенцию, сиречь красноречие. Помни это, майстер Фрязин. А дочери твоей скажи, что я виноват – принял ее за служанку…

С тем и вышел, притворив за собою дверь. Никита постоял, сжимая и разжимая кулаки, потом усмехнулся и покрутил головой.

– Ну, погань, – произнес он вслух, – все-таки последнее слово за собой оставил, собачий сын! Как только Иван Васильич эдакую тварь подле себя терпит…

Наутро, когда пришел во дворец, встретил его тот же Елисей – как ни в чем не бывало, словно и не было вчерашней размолвки, провел в государев тайный покой, где уже муроли5 завершали кладку круглого колодца с кирпичной же – винтом – лестницей вниз. Мало погодя подошел и царь. Они прикинули место для будущей двери, Никита обмерил стены, записал цифирь в памятную книжку, предложил сделать заодно и второй вход – через пол, а ляду6 подъемную устроить на пружинах или, того надежней, с противовесом. Царю понравилось и это.

– Приступай к работе, Никита, – сказал на прощание, – торопить не стану, обмысли все как лучше, но и медлить не надобно, понеже число врагов моих кровожаждущих не убывает, но множится ото дня на день…

Проходя мостками к Фроловской башне, Никита все раздумывал – верно ли сделал, умолчав про вчерашнее Бомелиево охальство и не попросивши боле к нему иноземного шпыня не присылать. Решил, что верно: просьба была бы дерзкой, и хотя государь к нему благоволит, мог и разгневаться. Жаловаться ж на то, что лекарь с Настей обошелся не честно, – и того глупее. Сам ведь боишься, чтобы, Боже упаси, не вспомнил куманек про свою крестницу…

А чуть было не пожаловался, так и вертелось на языке! Истинно: язык мой – враг мой… Никита похваливал себя за сегодняшнее разумное поведение пред государем – хватило ума промолчать, не дать волю обиде, – но на сердце было все же беспокойно, что-то саднило. Не сдержался вчера, дал языку волю! Ох, не надо было про Любек…

Он даже остановился и, глянув налево, покрестился на маковки Вознесенского монастыря. Пронеси, Господи, и угораздило же дразнить этакого змея… издавна ведь ведомо: гада либо дави сразу, либо обходи стороной, не то ужалит. Ну чего высунулся? До вчерашнего дня он ведь и не знал толком, точно ли про Елисея слышал тогда в Любеке; да, вроде так называли его там, в корчме, – Бомель, Вомель, поди разберись с этими иноземными прозваньями; и сказали там же, будто бы по изгнании из города подался злодей к московитам. Да к нам мало ли кто подается! Это уже после, когда увидел во дворце нового царского лекаря из немцев, то при виде такой богомерзкой рожи – глаза холодные, злые и рот с куриную гузку – сразу подумалось: э, да уж не тот ли это любекский отравитель?

Тогда подумалось и сразу забылось. Какое ему дело, кто да откуда? Лекарь и лекарь, это дело царево – смотреть, кого ко двору берешь, кому доверяешь свою жизнь. И вот только вчера оказалось, что с догадкой своей попал в точку. Не будь Елисей тем злодеем – не выдал бы себя тем, что так взъярился. Посмеялся бы: мелешь, дескать, пустое! Он-то, Никита, прямо его не назвал? Вот и вышло – на воре шапка горит…

Да, зря вылез он с этим делом, ох зря! Ничего не добился, а врага нажил. Вот уж истинно – нечистый попутал…

Выйдя из кремля Фроловскими воротами, он задержался на мосту, постоял, поплевывая через перила. Вода во рву была мутная, смрадная гнильем, от Неглинки к Москве-реке медленно плыл мусор, всякая выбрасываемая из торговых рядов дрянь, рыбья требуха, обрывки рогожи, проплыл облезлый труп кошки. Кошка-то ладно, сюда и тела казненных, бывало, скидывали, кого не велено было хоронить по-христиански. Вспомнились немецкие города – суровые, сплошь каменные, без черемухового да яблоневого цвета, в которых по весне тонет Москва, без благовония липы, без сирени; но верно и то, что такого вот там не увидишь – чтобы в ров у королевского замка валили Бог весть что.

Никита сошел с моста, пошел прямиком через площадь – мимо нового храма Покрова, вознесшего над пыльным, галдящим торжищем дивное соцветие куполов – витых, гладких, грановитых, иной шатром, иной луковкой, горящих на солнце алыми, зелеными, золотистыми, лазоревыми изразцами. И в который раз подивился, как это все уживается одно с другим…

5Муроли – каменщики (старорус.).
6Ляда – дверца, ставень (старорус.).