Tasuta

Конь бледный

Tekst
Märgi loetuks
Конь бледный
Audio
Конь бледный
Audioraamat
Loeb Олег Федоров
0,53
Lisateave
Audio
Конь бледный
Audioraamat
Loeb Алла Курт
1,77
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

III

22 августа.

Я все еще прячусь здесь, все еще не могу уехать. Нас настойчиво ищут. Я оставил мои номера и в третий раз переменил маску. Я уже не Фрол Семенович Титов и не англичанин О’Бриен.

Падает осень. Золотом горит старый парк, лист шуршит под ногами. На заре лужи сверкают на солнце – тонким стеклом ломкого льда.

Я люблю печальную осень. Я сажусь на скамью, слушаю лес. Тихий покой обнимает меня. И мне чудится – нет смерти, нет крови. Есть святая для всех земля и над нею святое небо.

О случившемся уже забыли. Помнят только они, помним, конечно, мы. Ваню судят. Поговорят, помолчат, вынесут приговор, исполнят… Так замрет жизнь.

23 августа.

Я вызвал сегодня Елену письмом. Она вошла, и мне сразу стало радостно и спокойно.

Будто не было долгих дней тревоги и ожидания, будто не я жил местью, холодно готовил убийство. Так радостно и спокойно бывает в летние вечера, когда звезды зажглись и в саду аромат цветов, теплый и пряный.

На Елене белое платье. Она дышит свежестью и здоровьем. Ей двадцать лет. Ее глаза не смеются. Она, стыдливая, говорит:

– Вы были все время здесь?

– Да, конечно, я был здесь.

– Так это вы?…

И она опускает глаза.

Мне хочется ее крепко обнять, поднять на руки, целовать, как ребенка. Теперь, когда я вижу ее, ее сияющие глаза, я знаю, я люблю ее детский смех, наивную красоту ее жизни. И я с восторгом слушаю ее голос:

– Боже мой, если б вы знали, как я боялась.

И потом шепчет еще:

– Как страшно…

Она краснеет. И вдруг, как тогда, мягко и нежно опускает мне руки на плечи.

Ее дыхание жжет мне лицо. И с неизведанной мукой встречаются наши губы.

Я прихожу в себя – она сидит в кресле. На моих устах еще ее поцелуй, и вся она такая близкая и чужая.

– Жорж, милый, любимый, Жорж, не будьте печальны.

И она стыдливо и жарко тянется ко мне.

Я целую ее. Целую ее волосы и глаза, ее бледные пальцы, ее любимые губы. Я не думаю уже ни о чем. Я знаю только: вот она у меня на руках и трепещет ее молодое тело.

Догорает в окне прощальный закат. Красный луч бродит по потолку. Она, белая, лежит у меня на руках, и уже нет похмелья пролитой крови.

И нет ничего.

24 августа.

Эрна едет сегодня. Она похудела и как-то сразу увяла. Погас на щеках румянец, и лишь по-прежнему беспомощно вьются кудри – просят пощады. Я надолго прощаюсь с ней.

Она стоит передо мною, хрупкая и печальная. Ее опущенные ресницы дрожат. Она говорит тихо:

– Ну вот, Жоржик, конец.

– Ты рада?

– А ты?

Я хочу ей сказать, что я счастлив и горд, но в душе у меня сегодня нет ликования. Я угрюмо молчу.

Она вздыхает. Под кружевом платья ее грудь дышит прерывисто и глубоко. Она, видимо, хочет мне что-то сказать, волнуется и не смеет. Я говорю:

– Когда поезд отходит?

Она вздрагивает:

– В девять часов.

Я равнодушно смотрю на часы:

– Эрна, ты опоздаешь.

– Жорж…

Она все еще не решилась. Я знаю: она заговорит о любви, будет просить участия. Но во мне нет любви, и я ничем не могу ей помочь.

– Жорж, неужели?…

– Что неужели?

– Неужели мы расстаемся?

– Ах, Эрна, не навсегда.

– Нет, навсегда.

Ее голос чуть слышен. Я отвечаю ей громко:

– Ты, Эрна, устала. Отдохни и забудь.

И до меня долетает шепот:

– Я не забуду.

В ту же минуту я вижу: ее глаза покраснели и легко, как вода, покатились чистые слезы. Она некрасиво трясет головою. Ее локоны мокнут в слезах, жалко свисают к шее. Она рыдает и шепчет невнятно, глотая слова:

– Жорж, милый, не уйди от меня… Солнышко мое, не уйди…

В памяти встала Елена. Я слышу ее звонкий радостный смех, вижу сияющие глаза. И я холодно говорю Эрне:

– Не плачь.

Она сразу умолкла. Вытерла слезы, уныло смотрит в окно. Потом встает и, шатаясь, подходит ко мне.

– Прощай, Жорж, прощай.

Я повторяю, как эхо:

– Прощай.

Вот она стоит у моих закрытых дверей и ждет. И все еще шепчет с тоскою:

– Жорж, ты ведь приедешь… Жорж?…

28 августа.

Эрна уехала. Кроме меня здесь еще Генрих. Он поедет за Эрной. Я знаю: он любит ее и, конечно, верит в любовь. Мне смешно и досадно.

Помню, я сидел в тюрьме и ждал казни. Тюрьма была сырая и грязная. В коридоре пахло махоркой, солдатскими щами. За окном шагал часовой. Иногда через стену с улицы долетали обрывки жизни, случайные слова разговора. И было странно: там, за окном, море, солнце и жизнь, а здесь одиночество и неизбежная смерть…

Днем я лежал на железной койке, читал прошлогоднюю «Ниву». Вечером тускло мерцали лампы. Я украдкой влезал на стол, цепляясь руками за прутья решетки. Видно было черное небо, южные звезды. Сияла Венера. Я говорил себе: еще много дней впереди, еще встанет утро; будет день, будет ночь. Я увижу солнце, я услышу людей.

Но как-то не верилось в смерть. Смерть казалась ненужной и потому невозможной. Даже радости не было, спокойной гордости, что умираю за дело. Было какое-то странное равнодушие. Не хотелось жить, но и умирать не хотелось. Не тревожил вопрос, как прожита жизнь, не рождалось сомнения, что там – за темною гранью. А вот помню: меня занимало, режет ли веревка шею, больно ли задыхаться? И часто вечером после поверки, когда на дворе затихал барабан, я пристально смотрел на желтый огонь моей лампы, стоявшей на покрытом хлебными крошками тюремном столе. Я спрашивал себя: нет ли страха в душе? И отвечал себе: нет. Потому что мне было все – все равно…

А потом я бежал. Первые дни в сердце было все то же мертвое равнодушие. Машинально я делал так, чтобы меня не поймали. Но зачем я это делал, зачем я бежал – не знаю. Там, в тюрьме, иногда казалось, что мир прекрасен, и хотелось воздуха и горячего солнца. А на воле меня снова томила скука. Но вот однажды под вечер я остался один. Восток уже потемнел, загорались ранние звезды. Розово-синей дымкой заткались горы. Снизу, с реки, повеяла ночь. Сильно пахнет трава. Громко трещат цикады. Воздух тягучий и сладкий, как сливки.

И вот в эту минуту я понял вдруг, что я жив, что нет смерти, что жизнь опять впереди и что я молод, здоров и силен…

И теперь я чувствую то же. Да, я молод, здоров и силен. Я еще раз ушел от смерти. И в сотый раз я спрашиваю себя: в чем моя вина, если б я целовал Эрну? И не большая ли вина, если б я отвернулся и если б я ее оттолкнул? Вот пришла женщина и принесла с собою любовь и милую ласку. Почему эта ласка рождает горе? Почему любовь дает не радость, а муку? Любовь… Любовь… О любви говорил и Ваня, но о какой? И знаю ли я какую-нибудь любовь? Не знаю, не могу и не пытаюсь узнать. Ваня знает. Но его уже нет.

1 сентября.

Снова приехал Андрей Петрович. Он с трудом разыскал меня и теперь долго и весело жмет мне руку. Его старческое лицо сияет. Он доволен. Морщинки у глаз расползлись у него в улыбку.

– Поздравляю вас, Жорж.

– С чем это, Андрей Петрович?

Он лукаво щурит глаза, качает лысою головою:

– С победой и одолением.

Мне скучно с ним, и я бы охотно ушел. Мне скучны его слова, его докучные поздравления. Но он невинно улыбается мне:

– Да-а, Жорж, правду сказать, мы уж и надежду теряли. Неудачи да неудачи – чувствовали, что у вас неудачи. И знаете. – Он наклоняется к моему уху. – Упразднить даже вас хотели.

– Упразднить?… То есть как?

– Дело прошлое… Я скажу: не верилось нам. Сколько времени, а дел никаких… Ну и стали мы думать: не лучше ли упразднить? Все одно ничего не выйдет… Вот старые дураки… А?

Я с изумлением смотрю на него. Он все тот же, седой и дряхлый. Пальцы его, как всегда, прокопчены табаком.

– И вы… вы думаете, можно нас упразднить?

– Ну вот, Жорж, вы уже рассердились.

– Я не сержусь… Но скажите, вы думаете, можно нас упразднить?

Он любовно хлопает меня по плечу:

– Эх, вы… Пошутить с вами нельзя…

И потом говорит деловито:

– Ну а теперь что? А?

– Пока ничего.

– Ничего?… Комитет решил…

– То комитет, а то я…

– Ах, Жорж…

Я смеюсь.

– Ну что вы, Андрей Петрович? Я говорю: дайте срок.

Он долго думает про себя, по-стариковски жует губами.

– Жорж, вы остаетесь здесь?

– Да.

– Уезжайте-ка лучше.

– У меня дело есть.

– Дело?

Он опечален: что за такие дела? Но спросить у меня не смеет.

– Ну ладно, Жорж, приедете – потолкуем…

И снова весело жмет руку.

Андрей Петрович судья: он хвалит и он же клеймит. Я молчу: он ведь искренно верит, что я рад похвале. Жалкий старик.

3 сентября.

Ваню сегодня судят. Я лежу в случайной квартире, на диване, в жарких подушках. Ночь. В раме окна ночное небо. На небе звездное ожерелье: Большая Медведица.

Я знаю: Ваня лежал целый день на тюремной койке, иногда вставал, подходил к столу и писал. А теперь ему так же, как мне, светит Медведица. И так же, как я, он не спит.

Я знаю еще: завтра войдет человек в красной рубахе с веревкою и нагайкой. Он свяжет Ване руки назад, и веревка вопьется в тело. Зазвенят под сводами шпоры, часовые уныло звякнут ружьем. Распахнутся ворота… На песчаной косе курится теплый туман, ноги вязнут в мокром песке. Розовеет восток. На бледно-розовом небе загнутый шпиль. Это – виселица. Это – закон.

Ваня всходит наверх. В утренней мгле он весь серый, глаза и волосы одного цвета. Холодно, и он ежится, глубже уходит шеей в поднятый воротник. А потом палач надевает саван, стягивает веревку. Саван белый и рядом красный палач. Неожиданно громко стучит отброшенный табурет. Тело висит. Висит Ваня.

Подушки жгут мне лицо. Одеяло сползает на пол. Неудобно лежать. Я вижу Ваню, его восторженные глаза, русые кудри. И робко спрашиваю себя: зачем? зачем? зачем?

5 сентября.

Я говорю себе: Вани нет. Это простые слова, но мне не верится в них. Мне не верится, что он уже умер. Вот стукнет дверь, он тихо войдет, и я, как прежде, услышу:

 

«Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».

Ваня верил в Христа, я не верю. В чем же разница между нами? Я лгу, шпионю и убиваю. Ваня лгал, шпионил и убивал. Мы все живем обманом и кровью. Во имя любви?

Христос взошел на Голгофу. Он не убил, Он даровал людям жизнь. Он не лгал. Он учил людей истине. Он не предательствовал. Он сам был предан учеником. Так одно же из двух: или путь ко Христу, или… Или – Ваня сказал – Смердяков… И тогда я – Смердяков.

Я знаю: в Ване была святость, его правда – в его муках. Но святость и правда мне недоступны, непонятны. Я умру, как и он, но темною смертью, ибо в горьких водах – полынь.

6 сентября.

Елена мне говорит:

– Знаете, я так боялась за вас… Я не смела думать о вас… Вы такой… странный.

Мы, как прежде, в парке. Осень дышит в лесу, гонит по ветру ржавые листья. Холодно. Пахнет землей.

– Милый, как хорошо…

Я беру ее руки, я целую тонкие пальцы, и уста мои шепчут:

– Милая, милая, милая…

Она смеется:

– Не будь таким грустным. Будь весел.

Но я говорю:

– Слушай, Елена. Я люблю тебя, я зову: иди за мною.

– Зачем?

– Я люблю тебя.

Она гибко прижалась ко мне и шепчет:

– Ты знаешь – я тоже люблю.

– А муж?

– Что же муж?

– Ты с ним.

– Ах, милый… Не все ли равно: сейчас я с тобою.

– Будь со мною всегда.

Она звонко смеется:

– Не знаю, не знаю.

– Елена, не смейся и не шути.

– Я не шучу…

Она опять обнимает меня.

– Разве нужно любить всегда? Разве можно любить всегда? Ты бы хотел, чтобы я любила тебя одного… Я не могу. Я уйду…

– Уйдешь к мужу?

Она молча кивает.

– Значит, ты любишь его.

– Милый, вот горит вечернее солнце, шумит ветер, шепчет трава. Вот мы любим друг друга. Что же еще? Зачем думать о том, что было? Зачем знать, что будет? Не мучь же меня. Не надо мучений. Будем радоваться вдвоем, будем жить. Я не хочу горя и слез…

Я говорю:

– Ты сказала – ты его и моя. Скажи – так ли? Правда ли это?

– Да, правда.

Тень скользнула у нее по лицу. Глаза печальны и темны. Белое платье тает в сумерках дня.

– Почему?

– Ах, почему?…

Я наклоняюсь к ней близко:

– А если… Если бы не было мужа?

– Не знаю… Я ничего не знаю… Разве любовь вечна? Не спрашивай, милый… И не думай, не думай…

Она жарко целует меня. Я молчу. В моей душе медленно расцветает ревность; я не хочу и не буду делиться ни с кем.

10 сентября.

Елена тайком приходит ко мне, и быстро, как воды, текут часы и недели. Весь мир теперь для меня в одном: в моей к ней любви. Свернут свиток воспоминаний, помутилось зеркало жизни. Передо мною глаза Елены, ее губы, ее любимые руки, вся ее молодость и любовь. Я слышу ее смех, ее радостный голос. Я играю ее волосами, я жадно целую ее горячее и счастливое тело. Падает ночь. Ночью глаза еще ярче, смех еще звонче, поцелуи больнее. И вот снова как чары: южный странный цветок, кровавый кактус, колдующий и влюбленный. Что мне террор, революция, виселица и смерть, если она со мной?… Она входит робко, опуская глаза. Но вот вспыхнули огнем ее щеки, звенит ее смех. У меня на коленях она поет беззаботно и звонко. О чем ее песни? Я не знаю, не слышу. Я чувствую ее всю, и радость ее звучит в моем сердце, и во мне уже нет печали. И она целует и шепчет:

– Все равно… Пусть ты завтра уйдешь… Но сегодня ты мой… Я люблю тебя, милый.

И я не пойму ее. Я знаю: женщины любят тех, кто их любит, любят любовь. Но сегодня муж, завтра я, а послезавтра опять его поцелуи… Я ей однажды сказал:

– Как можешь ты целовать двоих?

Она подняла тонкие брови:

– Почему, милый, нет?

И я не знал, что ответить. Я злобно сказал:

– Я не хочу, чтобы ты целовала его.

Она рассмеялась:

– А он не хочет, чтобы я целовала тебя.

– Елена…

– Что, милый?

– Не говори со мной так.

– Ах, милый мой, милый… Что за дело тебе, кого и когда я целую? Разве я знаю, кого ты еще целовал? Разве я хочу и могу это знать? Я сегодня люблю тебя… Ты не рад? Ты не счастлив?

Я хочу ей сказать: у тебя нет стыда, нет любви… Но я молчу: разве в моей душе живет стыд?

– Слушай, – смеется она, – зачем ты так говоришь? То можно, это нельзя? Умей жить, умей радоваться, умей взять от души любовь. Не нужно злобы, не нужно смерти. Мир велик, и всем хватит радости и любви. В счастье нет греха. В поцелуях нет обмана… Так не думай же ни о чем и целуй… – И потом говорит еще: – Вот ты, милый, не знаешь счастья… Вся твоя жизнь – только смерть. Ты железный, солнце не для тебя… Зачем думать о смерти? Надо радостно жить… Не правда ли, милый?

И я в ответ ей молчу.

12 сентября.

Я опять думаю о Елене. Быть может, она не любит меня, не любит и мужа. Быть может, она любит только любовь. Только в любви ее яркая жизнь, для любви она родилась на свет и во имя ее сойдет в могилу. И когда я думаю так, во мне встает отрадная злоба. Что из того, что Елена со мною, что я целую ее прекрасное тело и вижу любящие, в сиянии глаза?… Она с улыбкой уходит к мужу, она любовно живет его жизнью. Меня томит мысль о нем – об этом юноше, белокуром и стройном. И иногда, в тишине, я ловлю себя на мечтах, глубоких и тайных. И тогда мне кажется, что я думаю не о нем, а о том, кого уже нет и о ком я со злобою думал прежде. Мне кажется, что губернатор все еще жив…

Вот я иду тернистым путем. На узкой моей тропинке стоит он, ее муж. Он мешает мне, она любит его.

Я смотрю, как в садах изнемогает усталая осень. Рдеют холодные астры, облетают сухие листья. Утренники свивают траву. В эти дни увяданья четко встает привычная мысль. Я вспоминаю забытое слово:

 
Если вошь в твоей рубашке
Крикнет тебе, что ты блоха,
Выйди на улицу
И – убей!
 

13 сентября.

Генрих все эти дни прожил здесь. У него в Заречье семья. Только сегодня он уезжает к Эрне.

Он отдохнул, пополнел и окреп. Глаза у него блестят, и уже нет вялых слов. Я давно не видел его.

Мы сидим с ним в трактире. Здесь когда-то бывал с нами Ваня. Генрих ест и в промежутках между едой говорит:

– Читали, Жорж, что в наших «Известиях» пишут?

– О чем?

– Да о губернаторе.

– Нет, не читал.

Он возмущен моим равнодушием и вынимает тонкий листок печатной бумаги.

– Вот, Жорж, прочтите.

Мне скучно слушать его, скучно читать. Я отстраняю бумагу рукой. Я говорю с неохотой:

– Спрячьте. Не стоит.

– Что вы? Как же не стоит? Ведь для этого все.

– Для газетной статьи?

– Вы смеетесь… Печатное слово необходимо.

Мне скучно. Я говорю:

– Бросим об этом. Слушайте, Генрих, вы ведь любите Эрну?…

Он роняет ложку в тарелку и густо краснеет. Потом дрогнувшим голосом говорит:

– Откуда вы знаете?

– Знаю.

Он в смущении умолк.

– Ну так берегите ее… И желаю вам счастья.

Он встает, долго ходит по грязному кабинету. Наконец говорит тихо:

– Жорж, я вам верю. Скажите мне правду.

– Что вам сказать?

– А вы не любите Эрну?

Мне смешно его хмурое, в красных пятнах лицо. Я громко смеюсь:

– Я? Люблю Эрну? Что вы? Бог с вами.

– И никогда… никогда не любили?

Я говорю раздельно и ясно:

– Нет. Не любил.

Его лицо расцветает счастливой улыбкой. Он приветливо жмет мне руку:

– Ну, еду. Прощайте.

Он уходит. Я долго сижу один за грязным столом, между грязных тарелок. И вдруг – безудержно смешно: я люблю, она любит, он любит… Что за скучная песня.

14 сентября.

Сегодня не видел Елены. Ушел вечером в Тиволи. Как всегда, бесстыдно гремел оркестр, пели цыгане. Как всегда, бродили женщины между столов, и их платья шуршали шелком. И я, как всегда, скучал.

За соседним столом пьяный морской офицер. Блестит в стаканах вино, вспыхивают бриллианты у дам. До меня долетает смех и бессвязный говор. Медленно ходит стрелка часов.

Вдруг я слышу:

– Что вы скучаете здесь?

Офицер, шатаясь, протягивает мне стакан. У него багровые щеки и подстриженные усы. Такие усы носил губернатор.

– Как вам не стыдно скучать… Позвольте представиться: Берг… Пойдемте к нам за наш стол… Дамы вас просят…

Я встаю, называю себя:

– Инженер Малиновский.

Мне все равно, где сидеть; я лениво сажусь за их стол. Все смеются, все чокаются со мной. Плачут скрипки, за окном сереет рассвет.

Вдруг я слышу, кто-то спросил:

– Где Иванов?

– Какой Иванов?

– Да полковник Иванов. Куда девался Иванов?

Я вспоминаю: начальник охранного отделения Иванов. Уж не его ли зовут? Я наклоняюсь к плечу соседа:

– Извините, не жандармский ли полковник Иванов?

– Ну да… конечно… Он самый… Друг и пр-риятель…

Меня жжет желанный соблазн. Я не встану. Я не уйду. Знаю: этот Иванов, конечно, носит с собой мой портрет. Жду.

Входит Иванов. Он похож на купца, рыжебородый и толстый. Грузно садится за стол и пьет водку. Нас, конечно, знакомят.

– Малиновский.

– Иванов.

Он пришел сюда пить. И мне снова скучно. Вот опять желанный соблазн – подойти к нему и шепнуть:

– Джордж О’Бриен, полковник.

Но я молча встаю. На дворе плачет дождь, спит каменный город. Я один. Мне холодно и темно.

15 сентября.

Я спрашиваю себя: зачем я тут? Чего я могу добиться? Елена только любовница. Она никогда не будет женой. Я знаю это и все-таки не могу уехать. Я знаю также, что лишний день – лишний риск и что на карте стоит моя жизнь. Но я так хочу.

В Версале, в парке, с веранды видны озера. Между нежных боскетов и кокетливых клумб их берега чертят четкие линии. Влажным дымом клубятся фонтаны, молчат зеркальные воды. И над ними сонный покой.

Я закрываю глаза: я в Версале. Я бы хотел забыть о Елене, я бы хотел сегодня покоя. Течет река жизни, день встает и уходит. А я, как раб на цепи, с моею любовью.

Где-то вдали ледяная высь. Горы блещут лазурью, девственным снегом. Люди мирно живут у их ног, мирно любят и с миром же умирают. Им светит солнце, их греет любовь. Но чтобы жить, как они, нужны не гнев и не меч… И я вспоминаю Ваню. Может быть, он и прав, но белые ризы не для меня: Христос не со мною.

16 сентября.

– Милый мой, отчего ты всегда печальный, – говорит мне Елена, – разве я не люблю тебя? Вот, смотри, я подарю тебе жемчуг.

Она снимает с пальца кольцо. В золотом кольце, как слеза, большая жемчужина.

– Береги ее… Это моя любовь.

И она доверчиво обнимает меня.

– Ты горюешь, что я тебе не жена? О, я знаю: брак – привычка любви, вялая, без блеска любовь. А я хочу любить тебя… Я хочу красоты и счастья…

И задумчиво говорит еще:

– Почему люди пишут разные буквы, из букв слагают слова, из слов законы? Этих законов библиотеки. Нельзя жить, нельзя любить, нельзя думать. На каждый день есть запрет… Как это смешно и глупо… Почему я должна любить одного? Скажи, почему?

И я опять ничего не умею ответить.

– Вот видишь, Жорж, ты молчишь. Ты тоже не знаешь. Разве ты никого не любил?…

Мне жутко. Да, я любил не одну, и я никогда не знал, зачем пишут законы. Она говорит мои же слова. Но теперь я в них чувствую ложь. И я хочу ей об этом сказать, но не смею.

У нее тяжелые черные косы. Они упали на плечи. В темной рамке кудрей ее лицо бледнее и тоньше. И глаза ее ждут ответа.

Я молча целую ее. Я целую ее невинные руки, ее сильное, молодое тело. Поцелуи мучат меня. Вот опять завороженная мысль о том, кто, как я, целует ее и кого она любит. И я говорю:

– Нет, слушай, Елена… Или он, или я…

Она смеется:

– Вот видишь: я раба, а ты господин… А если я не хочу выбирать?… Скажи, зачем выбирать?

За окном шумит дождь. В полутьме я вижу ее силуэт, ее большие, черные ночью глаза. Я говорю, бледнея:

– Я хочу так, Елена.

Она грустно молчит.

– Выбирай.

– Милый, я не могу…

– Я сказал: выбирай.

Она быстро встает. Говорит решительно и спокойно:

– Я люблю тебя, Жорж. Ты это знаешь. Но я не буду твоею женой никогда.

Она ушла. Я один. Только жемчуг ее со мною.

17 сентября.

Елена любит свое прекрасное тело, свою молодую жизнь. Говорят, в этой любви свобода. Мне смешно: пусть Елена раба, а я господин, пусть я раб, а она свободна… Я твердо знаю одно: я не могу делиться любовью. Я не могу целовать, если целует другой.

Ваня искал Христа, Елена ищет свободы. Мне все равно: пусть Христос, пусть Антихрист, пусть Дионис. Я не ищу ничего. Я ее желаю. И в моем желании мое право.

 

Вот опять багровый цветок опьяняет меня. Опять свершается тайное колдовство. Я как камень в пустыне, но в руке моей – острый серп.

18 сентября.

Вчера было то, чего я ждал и во что тайно не верил. День скорби и поругания. Я шел по главной улице. Ползал молочный туман, таял волнистою мглою.

Я шел без цели, без мыслей, как корабль в волнах без руля.

Вдруг в тумане сгустилось пятно, колыхнулась неясная тень. Прямо навстречу мне быстро шел офицер. Он взглянул на меня и сразу остановился. Я узнал: муж Елены. Я впился глазами в глаза и в темных зрачках прочел гнев.

Тогда я мягко взял его под руку и сказал:

– Я ждал вас давно.

Мы молча пошли по улице. Мы шли долго во мгле, и оба знали свой путь. И были близки, как братья. Так вышли мы в парк.

В парке осень. Ветви голые – решетка тюрьмы. Тает туман, в тумане мокнет трава. Пахнет гнилью и мхом.

Далеко, в заросшей чаще, я выбираю тропинку. Я сажусь на срубленный пень и холодно говорю:

– Вы узнали меня?

Он молча кивает мне головою.

– Вы знаете, зачем я здесь?

Он кивает опять.

– Ну, вы знаете: я не уеду.

Он с усмешкою говорит:

– Вы уверены в этом?

Уверен ли я? Я не знаю. Кто поймет, кого любит Елена? Но я говорю только:

– А вы?

Пауза.

– Вот что: вы уедете. Поняли? Вы.

Он вспыхнул гневным румянцем. Но говорит хладнокровно:

– Вы – сумасшедший.

Тогда я молча вынимаю оружие. Я меряю восемь шагов по траве и кладу на концах их мокрые прутья: барьер. Он следит со вниманием. Я кончаю. Он говорит улыбаясь:

– Что ж, вы хотите драться?

– Я требую: уезжайте.

Белокурый и стройный, он смотрит мне прямо в глаза. И насмешливо повторяет:

– Вы – сумасшедший.

Я говорю, помолчав:

– Вы будете драться?

Он отстегнул кобуру, нехотя вынул револьвер. Потом подумал минуту и говорит:

– Хорошо… Я к вашим услугам.

Вот он уже у барьера. Знаю: я бью в туза на десять шагов. Промаха быть не может.

Я поднял револьвер. На черной мушке пуговица пальто. Жду. Тишина. Я говорю очень громко:

– Раз…

Он молчит.

– Два и… три.

Он стоит неподвижно, грудью ко мне. Его револьвер опущен. Он насмехается надо мной… Вдруг какой-то горячий и жесткий комок сжимает мне горло. Я в гневе кричу: