Страстотерпицы

Tekst
3
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Панка присядет на скамеечку, расставит ноги под тугим округлым животом и тихим, ласковым голосом скажет:

– Знаешь, Ань, вот уже какой год живем. Провожу его утром, а к вечеру дождаться не могу. Все глаза прогляжу. Так вот целый день в стайку да за ворота, отдою да за ворота, в огород да за ворота. Все выглядываю, не идет ли… А вечером ребятишек уложишь, ляжешь с ним, и ниче не надо. Чувствуешь, что вот он, тутока… Глаза закрою, думаю, и за что мне Бог дал. А? Почему я такая счастливая?..

Уютно, чисто, выбелено в Панкиной хатке, хорошо было и в огороде, и они кормили ребятишек, управлялись с хозяйством, скотиной, и как-то весело, дружно, упруго справлялись с этой жизнью, нимало не смущаясь ни деревенской глушью, ни работой, ни чем другим. Анна, наблюдавшая за Панкой, видела, как сквозит в лихости ее, вздорности, часто злом, но точном языке простая, житейская привязанность к мужу, постоянная забота о нем. Как они чувствовали друг друга, почти не разговаривая, как участливо и быстро откликались, с полуслова понимая друг друга, как охотно работали, как чисто, на удивление слаженно выводили за «стопариком» протяжные, печальные русские песни.

А кто были они с Олегом друг другу?

Кем были они и зачем они сходились… Обида и боль неизбывным жаром горели внутри. По ночам она просыпалась и плакала. Так кто же они были друг другу? Друзья? Любовники? Муж с женой? Да никто.

Чужие, случайные люди…

Встретились, изломали друг друга. Не поняв ничего, не полюбив, не уступая друг другу ни в чем. Каждый знал только свое и о себе. И куда они подевались, ее детские, забавные сейчас думы о чистой любви и высокой доле. Там, когда ночевали вдвоем с Панкой на сеновале, какой она святыней казалась – любовь, чем-то призрачным и воздушным. Такой и осталась. Не далась в сердце. Выходит, Панка любила, а она нет. Панка жила каждый день, просто жила своей судьбой, своей любовью полнилась, истинной и верной. Ребятишек рожала, хозяйство поднимала, работала. А что они с Олегом? Ни угла, ни детей, ни дела по себе.

Да, чужие, случайные, никудышные люди! Иначе почему они, мужчина и женщина, так счастливо сведенные судьбой, без помех, преград, сведенные только молодостью, а не горем, не нуждой, как бывает иногда, не могли дать друг другу счастья? Почему же тогда не связалось у них, не срослось, не стало жизнью, а так расползлось трухляво, бесплодно, ничего не оставив душе, кроме тоскливой горечи…

Она травила себя этим, ясно и страшно открывшимся для нее смыслом.

«Чужой, – брезгливо повторила она себе. – Чужие, случайные люди… Ни себе… ни кому другому». Отсюда, из чистой глуши родного дома, из безгрешной его сердцевины иным представлялось все, в каком-то другом, спокойном и мудром свете и любовь, и работа, и люди…

И городское ее житье забывалось, будто и не было никогда. Вспоминались разъедающие взгляды соседей, брань из-за уборки коридора, темные углы общежитий, голуби в грязных лужах и сажа на снегу. А хорошего почти не вспоминалось. И когда она вдруг увидела Олега у колодца – он стоял и пил воду из ведра у соседской девочки, – то не удивилась и ничего не дрогнуло у нее в душе. Он вошел за ней в ограду, поставил портфель наземь, жалостливо сказал:

– Господи, похудела-то как…

– Да, – ответила она. – А ты плащ новый купил.

– Купил, – с досадой кивнул он. – Удача какая, иду и девочка с полными ведрами. Видишь, это не зря. Это нам судьба такая… – Потом он, не глядя на нее, глухо вздохнул. – Ты ведь поймешь меня, девочка… Ты не представляешь, что было! Это пропасть. Такая пропасть…

Анна повернулась и ушла в дом.

Олег привез подарки. Матери цветастую, с кистями шаль. Отцу электробритву. Ей он положил под подушку толстенький томик Ахматовой. Анна нашла его вечером и усмехнулась. Олег был весел, предупредителен, смешил отца присказками про актеров, про кукол, даже показывал руками, как их водить. Он был выбрит, подтянут, в свежей рубахе, в новой джинсовке, не умолкал и оглядывался на Анну, молчавшую в закутке у печи. Анна ушла спать в боковую комнату и плотно закрыла за собой дверь. Утром он вел себя так, как будто между ними все обговорено и они помирились. Он суетился в стайке с матерью, наводил пойло корове и всем восхищался. Матери он понравился. Анна видела это по улыбке, с которой она к нему обращалась. Уже почти к обеду они собрались с отцом охотиться, стрелять рябчиков. Вернулись поздно. Рябчиков не настреляли. Отец был злой, а Олег заливался смехом, рассказывая, как подбили ворону и как она прыгала, спасаясь от них. Вечером он хотел поговорить с Анной, но она молча отвернулась и ушла в свою боковушку. Так прошло несколько дней. Олег выжидал, на разговоры не напрашивался, пилил дрова с отцом, ездил за сеном, собирал с матерью клюкву на болоте, был неизменно весел, разговорчив с родителями и помогал им всячески по хозяйству. А Анна, наблюдая за ним, тоскливо думала о том, что ее ожидает в родительском доме, если она останется здесь. Работы почти никакой. Есть на время место Панки на ферме, пока та в декрете. А что потом? Друзей она растеряла, соседи будут коситься на нее. Марфуша – и та на все лады выспрашивала, надолго ли она вернулась. А приедут сестры. Брат выйдет из тайги в ноябре. Что она скажет им, писавшим ей письма с такой надеждой и уважением? Тоска, одиночество, отчуждение – вот что должна была пережить она зимою в родительском доме.

В конце сентября занепогодило. Дожди, ветра, заморозки по ночам. Деревня потемнела, осела как-то, скукожилась. Оголились, некрасиво поредев, сопки. С дождем валил снег, и дорога до того раскисла – пройти нельзя, сапоги до колен в глине. Наконец Олег подошел к ней и, ткнувшись в ее плечо носом, шепотом сказал:

– Неужели ты не видишь? Я страдаю. Я мучаюсь. Ну прости меня, слышишь. Прости. В тебе теперь жизнь моя. Один я не вернусь. Лучше уж… – Он отвернулся и махнул рукой. – Нет смысла жить. Я ведь столько без тебя. Какие же мы дураки с тобой? Как же можно было?..

Анна осторожно подняла руку и положила ему на голову. Она к тому времени и примирилась с ним, и простила его. Только где-то в глуби сердца так и не затухал холодный огонек отчуждения. Отец, увидев, как они вернулись вместе из огорода, крякнул:

– Слава те господи, сошлись…

Вечером устроили застолье. Панка и Марфуша пели с матерью, Тарасик вдумчиво подтягивал им. Все было хорошо и ладно, и оттого, что наконец решилось, полегчало на душе у Анны. Она глядела на поющего, грустного и красивого сейчас Олега, и показалось, что внове любит его, даже сильнее, новым, мудрым, материнским чувством. Ночью он целовал ее под звездным небом во дворе, укрывая полами своей курточки, и шептал на ухо счастливое и ласковое. Казалось, потух тот холодный огонек в сердце, все забылось, и свежие силы жизни и любви прибыли в душу…

На другой день они уехали в город. Олег повел дело решительно, оказался деловым и обстоятельным. Во-первых, они сразу зарегистрировались, и Анна наконец, после многих скандалов с управдомом, получила городскую прописку… Потом он все устроил в театре. Они ходили по магазинам, и Олег сам выбирал ткань на шторы, купили диван-кровать, стулья, посуду, торшер, голубой с розовым, поставили у кровати. Сам выбрал и принес длинный домашний халат, такой, какой хотелось ей, поставили свой столик на коммунальной кухне. Все: девицы, стихи, бородатые художники – отошло в небытие. Теперь он полюбил эту комнату с вечерним светом торшера над диваном, Анну в халате, кофе по утрам. В гости они не ходили, к ним тоже не ходил никто. Он лежал на диване, читал газеты, иногда вздыхал, что наконец-то все хорошо, и, не договаривая, глядел мимо…

Анна пошла к врачу. Пожилая, седоватая, с резкими ухватками гинеколог после осмотра прикурила папиросу и, прищурясь, сказала:

– Нет, я не надеюсь. Попробуйте полечиться несколько лет… На курорт съездить.

* * *

В деревню влетели на полном ходу. Разбежались, заклохтали по дороге куры. Лежалая, пухлая, хорошо промятая пыль, поднимаясь, плыла вровень со стеклами. За автобусом уже мчались, посверкивая пятками, ребятишки, досужие старики, дремавшие в тени на крепко сбитых низких лавочках, провожали автобус долгими взглядами из-под суховатых надо лбом ладоней. Деревня небольшая, бревенчатая, вытянутая по-сибирски в одну улицу вдоль реки. Переехали деревянный мостик.

– Ты смотри там, шпаненка не задави! – крикнул Валерка шоферу.

– Господи, хоть бы сыру кусочек… Завалященького.

– Веня, – обернулась к нему Заслуженная, – смотри, резьба какая, а. Ты ведь любишь, фотографируй…

Венька безучастно посмотрел в окно, подтянул к себе ближе портфель и не ответил.

– Интересно, а молока здесь можно купить?

– А почему бы и нет. Зайдем в какой-нибудь дом…

– Да поклонимся…

– А чего бы и не поклониться. Ради молока да хлебушка…

– Глянь, что, а ты посмотри что… Петушок-то наш, вон он, касатик. – Тюлькина ткнула пальцем в стекло. За автобусом, окруженный ребятишками, как гриб над травой, виднелся Олег. Джинсовой курточки на нем уже не было, рубаха кособоко разворотилась на груди, он что-то кричал им вслед и махал рукою.

– Что он там орет?

Тюлькина поднялась, приставила ухо к верхней открытой части окна, послушала:

– Артисты приехали… кричит.

– Ах ты господи. Вот страмина. Не уважаешь себя – твое личное дело. Но ведь это же театр, – заворчала Заслуженная. – Те-а-тр. – Она подняла вверх крупный палец. – У меня до сих пор иногда сердце екает, как подумаешь…

Венька, словно к опоре, прижимаясь к портфелю, не отрывая глаз от окна, тихо сказал:

– Пусть я серость. Я из себя никогда не гнул. Но я, как щенок, трясусь за каждый спектакль… Как щенок… – Он не выдержал и всхлипнул, потом протер очки, ткнул их в переносицу и, разглядывая Олега, добавил: – Меня вот завтра выгонят. А он останется. Он будет работать…

– Да чтоб мне провалиться, если тебя выгонят, – спокойно заклялась Заслуженная.

 

В тяжелом молчании остановились у магазина.

– Ну, где бить будем? – спокойно спросил шофер, остановив машину.

Олег подлетел к автобусу, снаружи кулаком открыл дверцу.

– Артисты приехали! – заорал он в автобус. Снял кепку, по-лакейски согнулся, злорадно искривив губы.

Валерка при выходе, стоя на ступеньке автобуса, звонко щелкнул тугим пальцем по его потной залысине на макушке.

– О, – быстро нашелся Олег, – шолбан! – Потом выпрямился и спросил: – Что это еще за выходка?

Антонина с высокомерной грацией, которая всегда отличала ее моложавое легкое тело, ступила маленькой ножкой на землю и спокойно фыркнула в лицо Олегу: – Фи!

– Пожрать тут есть? – спросила Тюлькина, выглядывая из двери.

– Тише, тише, – остановила ее Заслуженная, – здесь же дети.

Венька, решительно поправив пальцем очки, прошел мимо Олега, не взглянув на него.

– Ну и сволочь же ты, – простодушно покачав головой, сказал Валерка.

– Артисты! – хрипло сказал, показав на них рукою, Олег.

Анна с первого на него взгляда поняла, что Олег не пьян. Он не мог так быстро напиться. В последние годы они почти не пили вино, и Анна знала брезгливое отношение мужа к выпивке, что больше исходило от слабого его здоровья. Похмелья Олега бывали тяжелыми и долгими. Он был трезвый, и это она увидела по нарочито неправильно застегнутой рубахе, по холодному наблюдательному взгляду. И от стыда за него и за себя усилилась у Анны неприязнь к мужу. И не то было особенно неприятно, что Олег вспомнил старые замашки, а то, что расчетливо все это делалось. Она прошла мимо него и оглянулась. Он ее как бы не замечал, но Анна почувствовала, как подрагивает кулак в кармане брюк. Выходившие из магазина женщины медленно подтягивались к автобусу. Одна из них, молодая, темноволосая, в цветастом ситцевом платье, спросила, поглаживая голову мальчишечки, похожего на нее:

– Может, вы нам что покажете? А то к нам никто не ездит!

– Они покажут, – мрачно ответил ей Олег. – Они покладистые.

– Ну я тогда сбегаю и скажу, чтоб клуб открыли.

Антонина, с брезгливым недоумением выходя из магазина, держала в руках кусок сыра. Она отщипнула его тоненькими пальчиками и, немного пожевав, задумчиво сказала:

– По-моему, он прошлогоднего завоза.

– А чего там, – махнула рукой Заслуженная, – гвоздей только не ели. – И тяжело направилась к дверям магазина.

– Слушай, а у меня ни копейки, – подошла к Анне Тюлькина.

Анна суетливо пошарила в сумочке, отыскивая кошелек.

– Смотри, – каркнула над ухом Егорова, – опять твой едет.

Она сказала «твой» нарочно громко, глядя на Олега. По дороге к магазину тарахтел Витькин газик.

«Боже мой», – подумала Анна, закрывая глаза. Газик встал подле автобуса. Актеры, выстроившись рядом, молча выжидали.

Виктор заскочил в магазин за папиросами и, выйдя, быстро все решил:

– Поехали ко мне. А что?! Молоко есть. Хлеб найдем. Мать моя всех накормит…

Мигом ссыпались в автобус. Олег тоже посерьезнел, быстро и правильно перестегивал пуговицы рубашки.

– А ты погоди, – оттолкнул его Валерка, закрывая изнутри дверцу, – попрыгай еще. Дети, поиграйте с артистом…

Дом Виктора, потемневший, бревенчатый, стоял высоко и крепко: просторная ограда с летней стряпкой, навес и беленая печурка с вмазанным в припечек ведерным чугуном, дальше к леску – дворовые постройки, черемуха у окна, ровный частокол с крашеной калиткой в огород.

Мать Виктора, востренькая старушка, выслушав сына, отерла о фартук руки.

– Че же они артистов не покормили. – И недоверчиво глядела вверх из-под выгоревшего платка синими встревоженными глазами. – Да что же там за начальство такое… а?

Наконец поняв, чего от нее хочет сын, и увидев входящих в ограду артистов, она испуганно ахнула, всплеснув руками.

– Господи, да чем же я кормить их буду? У нас ить ниче нету, сынок.

– Да ты что, мамка, молока у нас нет, что ли?

– Да они – телята, одно молоко хлебать?

В дом артисты не пошли, расположились у летней кухни, под навесом. Виктор ходил за матерью и выпрашивал у нее бражки. Мать молча погрозила ему кулаком, взяла в руки ведро, кликнула за собой Тюлькину – собирать огурцы. Виктор пошел в сенцы сливать из банок молоко в одно ведро. Гомолко ходил за ним вслед, что-то рассказывал и все пробовал молоко.

Антонина, следившая за ними, вздохнула нетерпеливо и отвернулась.

– Пойдем посидим, – дернула Анну за рукав Заслуженная.

– О-хо-хо! Земля-земелька. – Она покряхтела, усаживаясь на траву под черемухой, похлопала ладонью по земле. – Ох, я дремучая. Мне, чтоб устойчивее быть, надо ее, матушку, чувствовать, нахлопывать, оглаживать. В семьдесят третьем, дай бог памяти, в Москву мы ездили на фестиваль кукольников. Три дня я ничего еще… ходила. Все внове, изменилась Москва, расстроилась, современная такая. А потом не могу – давит. Оглянешься – эти коробки, коробки, цемент, народ, духота. Они же здоровые, дома-то, столбы, такие громадины. Как вверх посмотрю, мрет сердце. Вот так бы взял и отодвинул бы их, руками раздвинул бы… подышать. Мы ведь как здесь – встал вон поглядеть, до речушки сколько земли, а там вон пригорок, да еще лес, да еще за лесом дымка. Привыкает душа-то. Оттого у нас и песни такие, как воды, широкие, протяжные. – Она прилегла, закрывшись ладонью, и неожиданно тонко для своего большого тела пропела: – …Ушел своей доро-гоо-ю. Другую зав-ле-ка-ать…

Виктор принес молока полное ведро. Гомолко осторожно разливал его по стаканам. На серую льняную ткань мать высыпала горку еще мелких пупырчатых огурцов, широкие перья зеленого лука, желтое летнее сало. Пошла еще за чем-то, но Антонина решительно остановила ее:

– Этим оглоедам, что ни дай – все сожрут. Присядьте лучше, отдохните с нами…

За огородом до мелкой илистой речки свежо зеленела низина, млел сладковатым парком подсыхающей травы небогатый покос на кочковатой стриженой земле. Вязкий, насыщенный воздух июльского полудня сонно плыл к лесу.

Летняя, сухая, дремотная деревенская тишь разошлась кругом. Анна, лежа рядом с Заслуженной, все смотрела на тягучее, полинявшее, странно осевшее небо и думала, как же теперь будет жить. О своей жизни, о смутном, недалеком будущем думалось тревожно. Думалось уже – куда она и как она, – как будто треснуло и разломилось у них с Олегом, по старым швам разошлось, и теперь надо думать по-другому.

– Сморил сон после обеда. – Заслуженная поставила белый из-под молока стакан и, поглядев прищуренно вокруг, вздохнула. – Вот жизнь человеческая. Всю я судьбинушку свою проколесила, проездила вот на таких драндулетах, а мечтала об усадьбе своей, огороде… Садочке… Ты знаешь, идеал моего счастья где? В «Старосветских помещиках». Ей-богу… Вот иногда придешь домой, хоть бы крыса, думаешь, завелась. Как родную бы кормила. Лягу вечером, глаза закрою, и поплывет… Домик беленый, хатенка, яблоньки, трава под яблоней. Двери скрипят-поют. И я со своим Максимом Иннокентьевичем… Так он мне и видится. Вот убили его, а я ровно с ним жизнь прожила. И рожала когда, и кормила, и плакала, и с куклами водилась, а все он передо мною. Я ведь его не все молодым представляла, а какой мой возраст, таким и он видится… Жизнь человеческая… Никогда по-твоему не сойдется… Что-нибудь да скособочит. Чего-нибудь да не хватит. Русская баба как в молодости прикипит к кому сердцем, так и на всю судьбинушку хватит. А с чужим волком не споешь песни. Я вон от своего муженька хоть и рожала, и считай, всю молодость с ним, а все ровно чужой мужик. Все одно лопнет в один прекрасный день, лопнет и не склеится. – Заслуженная долго, испытывающе поглядела на Анну. Анна отвернулась.

Оленька вязала в тенечке у забора, неомраченный лобик ее светился чистой, ухоженной кожей. Она на минуту подняла голову от вязания и вдумчиво смотрела в даль огорода.

– Может, все-таки втачной?.. – спросила она Егорову, дремавшую рядом.

Егорова приоткрыла один глаз и сонно хрипнула:

– Ну, они сейчас в моде…

Оленька покачала головой:

– Нет, в реглане больше прелести. В нем больше женственности…

Гомолко один оставался за «столом», ненасытно хрустел огурцами за льняной скатертью, пил молоко и вытирал тыльной стороной ладони белые усы на губах. Одну Антонину не морил послеобеденный сон, она ходила с матерью Виктора по усадьбе, и старушка быстро рассказывала ей, останавливалась, показывала что-то на грядках, и Антонина слушала, поддакивала, подогревая разговор.

Шофер Толя и Валерка не вынесли дремотного такого жара, сняв рубашки, потащились полоскаться за огород. Виктор стоял, опершись о косяк двери в сенцах, и неотрывно наблюдал за Анной. Анна ответила ему долгим серьезным взглядом и повернулась к Заслуженной:

– Софья Андреевна, а где у вас муж?..

– Это долгая история. И незачем о ней говорить. Свой опыт к чужой жизни не пришьешь. Я вот раньше тоже всех слушала, все думала, послушаю, послушаю да жить научусь. Не слушай ты никого, Анька, и делай как знаешь. Всякой болезни свое лекарство нужно. – Заслуженная приподнялась, села, долго растирала припухшие на жаре ноги. – Сколько говорила себе: не объедаться. Не могу. Привычка, слушай, с голодных лет еще впрок наедаться… Помолчав, она прилегла снова и вернулась к разговору:

– Мы уже десять лет не живем. Мне пятьдесят вот, ну правильно, – ей скоро сорок… Пришла к нам девочка, девушка ли, как ее назовешь тогда. Возрастом-то она уже под тридцать была. Ну до того молоденькой казалась! Она сейчас-то как змейка еще, а тогда вовсе. Личико гладкое, нежное, глазки сияют. На одном месте не устоит. Училища она не кончала, так сначала ходила. Потом бутафором, потом я ее натаскивала. Девка способная. Ничего не скажешь, живая, ухватистая. Молодец. Она много у меня взяла. Ну а муженек-то мой и увлекся. Ясно дело – рядом со мной такая. Конечно, она высветит. Мы с ней дружили. Правда, она, как у них получилось, сразу призналась. Не обманула. Ну, ухарь мой молчит, и я молчу. Дальше – больше. Потом говорит, мол, так и так. Уйду… Иди, не на цепь же тебя сажать. Дети большие. Саша уже с мужем жила. Павлуша школу заканчивал. Чего держать? Кого удержала семья? Ушел. Жили у нее с полгода. Ну, я все эти полгода скушала, не подавилась, молчала, не пикнула. Здрасте – здрасте… И все. А потом что? Он старый уже мужик. Никаких в нем таких особенностей, а она молодая, красивая. По улице пойдет, хвостом вильнет, за ней тучами мужичье. Ясно дело, бросила она его. Он ко мне опять. Я ни в какую. Мыкался по общежитиям. Даже в театре ночевал. Ну, думаю, не чужой ведь – двадцать лет прожили. Ребятишки его. Внуки. Приняла. Ну пожили, пока Павел не уехал учиться. А потом выгнала. Гнула я себя, гнула и так и этак. Понимала, что в жизни все бывает, что годы, что дети. Ум понимает, а сердце нет. Чужой человек. Ну и говорю: бери-ка вещи свои, забирай все, что считаешь твоим, – и выметывайся! Не будем мы жить. Ну что он, понял все. Меня-то вдоль и поперек, поди, знает…

– Это кто, – помолчав, спросила Анна, – Антонина была?..

Заслуженная помолчала, протянула руку к низко свисающей ветке, дернула ее, потом ответила:

– А я ее не осуждаю. Она женщина. Красивая женщина. Я вот в детдоме росла. Послевоенном. Голодные годы, но как мы жили! Что ты! Нас воспитывали, как рубили. Прямыми, без изгибов. Знаешь, как учили: семью бросил, значит, и Родину предашь. Такие страсти толковали. Женщина тебе товарищ, и никто более. Ну вот, моему бобру этот товарищ и подтер нос. Она о нем уже тридцать раз забыла и цветет. А он мыкается…

– А где Венька? – вдруг спросила, подходя, Тюлькина.

– Правда, где он? – проснулась Егорова.

Веньку нашли в углу, он спал, как сурок, уткнувшись носом в портфель, скукожившись и подрагивая.

– Ну, что будем делать-то? – спросил подошедший Валерка. Он был свежий, блестел помытыми волосами.

Заслуженная осторожно отерла крупный круглый пот на Венькином лбу и сказала:

– Что, что… отыграть надо. Все равно ведь придется. Сюда из-за одного спектакля не поедешь. Я предлагаю так. Сейчас в «Восход» – заночевать. С утра самого там спектакль, потом заехать в обед – долг отыграть и махнуть дальше. Поднатужимся, не впервой.

– А где Олега искать будем?

– Где ты его сейчас найдешь, поди, упорол куда-нибудь.

– Куда он денется, – ухмыльнулся Гомолко, – скоро нарисуется.

Словно в подтверждение его слов, кто-то забухал в калитку. Олег ввалился в ограду, ткнул Валерке в лицо потные свои протертые носки.

– Купи носки. – И пьяно ухмыльнулся.

Анна, поглядев на него, поняла, что сейчас Олег по-настоящему пьян. Обычно такое жесткое лицо его расплылось, глаза, подернутые нездоровой мутной влагой, тяжело перекатывались по сторонам.

– Хватай его, мужики, и в автобус, чтоб не видел никто, – посоветовала Заслуженная. И пока они управлялись с Олегом, бесцеремонно скрутив его, Заслуженная, горестно глядя на Олега, покачав головой, заметила: – О-е-ей. Это же надо было, в такую жару глушить. И ради чего все… Чтоб доказать своей бабе, что ты лучше другого…

 

Виктор, видимо, понял связь между Анной и Олегом. Он не помогал мужчинам, а стоял в стороне, не сводил с Анны пристального взгляда.

– Я найду тебя, – сказал, подходя. Взял ее руку. Анна молча вздохнула, вывернула руку и, не глядя на него, вошла в автобус…

На нескошенном лугу, чисто поросшем густой, уже обмякшей под солнцем, цветочной травой автобус остановился. Выволокли за шиворот тяжело матерившего всех, кусавшегося и визжащего Олега. Валерка поставил его на ноги и с долгожданной усладой, от души вмазал ему в подбородок. Олег распластался на траве, глупо улыбаясь, но когда Анна, подлетевшая к ним, оттолкнула Валерку и крикнула: «Кого ты бьешь? Пьяного!» – Олег забарахтался, тяжело поднялся и с надрывной ненавистью, глядя на нее налитыми, желто-красными глазами, прохрипел:

– Уйди, – угрожающе шагнул на нее. – Ты переломала мне всю жизнь. Тихоня! Я больше ни на что не способен. Только вот с ними ездить… Зайку дергать за веревочку…

Анна попыталась еще сказать ему что-то, но он, как от заразы, брезгливо шарахнулся от нее, обошел и, шатаясь, направился к автобусу.

В пионерлагерь «Восход» прибыли к вечеру. Уже, сгущаясь, неторопливо оплывало небо, приглушая отсветы на близкой отсыревшей земле, а там, за рекой, в глубине, где-то под закатным солнцем, высветило березовый молочно-зеленый лес влажным вечерним сиянием. Мужчины молчаливо курили на траве под изгородью. Заслуженная неторопливо ходила взад-вперед по хвоистой тропинке вдоль дороги, играя встревоженными карими глазами.

– Господи-батюшки, – сказала она подошедшей Анне, – и всего-то день прожила, денечек, а сколько переворошилось ныне. Ох ты господи. Поднялось все из глубины, а кажется, уж давно, давно осело. Чужой жизнью казалось…

– Это я виновата, – глухо ответила Анна и отвернулась.

– Да, да, ты… – задумчиво вздохнула Заслуженная. – Виновата… что не утонула-то? Вот в чем ты виновата… Мать-то не зря приснилась, чует там в деревне. Старые люди – они иной раз, как собаки, прозорливые бывают. – Она походила, приглаживая волосы, и добавила: – Где тонко, там все равно порвется, где заболит, там все равно загниет. Как мать-то тебе сказала-то? И таблетки не помогут, так-то. Каждый свое лекарство должен поискать… – Она пошла медленно по тропинке, остановилась у березки, всей ладонью провела по чистой шелухе дерева, задрав голову, долго смотрела вверх. – Нет, – сказала она не то себе, не то Анне, – вру я все. Неблагодарная я старая перечница… Хорошо я живу… Неправда, хорошо живу…

Анна смотрела на нее и с грустью думала, что Заслуженная всегда так перескакивает в разговоре, за ее мыслью нужно пристально следить, чтобы понять…

Наконец появился Венька. Он вернулся с начальником лагеря, невысоким крепким мужчиной, моложавым и темноглазым.

– Гостям рады, – просто сказал он и быстрым движением короткой энергичной руки показал к воротам. – Прошу. Мужчин мы устроим в бане. Вторая смена. Лагерь переполнен. А женщины переночуют в красном уголке…

– Ну что. – Антонина показалась на ступеньке автобуса. – Не приютят нас? – спросила она и, подняв вверх по дверце тонкую смуглую руку, сиятельно улыбнулась этому мужчине.

– Ну что вы, – ответил он ей. – Как можно?

И когда она пошла через калитку в лагерь, он все смотрел ей вслед и улыбался. На пути Антонина оглянулась и тоже улыбнулась ему.

Чистенькая, хорошенькая, как куколка, Оленька неспешно шла за Антониной. Никакое из событий нынешнего дня не омрачило ее духа, не вывело из равновесия. Светлое личико было столь же безмятежно, как и утром. Оленька добросовестно довязывала сегодня спинку своего свитера, и Анна знала, что она думает сейчас только о том, как вязать рукава. Вновь неприязнь к Оленьке шевельнулась в ее душе.

«А чем же ты сама лучше, – резко оборвала она себя. – Та хоть знает на все сто лет вперед, как ей жить. А ты даже, что будет завтра, ничего не знаешь».

Анна вздохнула и отвернулась от Оленьки. Валерка, вдохновленный мыслью о предстоящем ужине, предложил:

– Мужики, может, мы баню протопим?

– Да ты что, бог с тобой, – ответила Заслуженная. – В июле-то! Река вон рядом, купайся…

Тюлькина засмотрелась на начальника лагеря, потом ревниво глянула на Антонину и сказала:

– Мой муж говорит, что я похожа на Нефертити.

– Похожа свинья на быка, только шерсть не така, – бросил ей Гомолко, нервно пригладил волосики и прибавил шагу.

Егорова молчала. Она грустно глядела на Валерку. Валерка оглянулся на ее взгляд, поежился и дернул Веньку за рукав:

– Слушай, отгадай загадку, что это такое? – Он прокрутил перед собой двумя руками и, остановив их, показал Веньке фигу; потом прокрутил в другую сторону и снова показал фигу.

– Что? – И захохотал. – Спортлото, Веня…

Венька пальцем прижал очки к переносице.

– У младшего моего поносик открылся утром, – серьезно сказал он. – Я обещал в аптеку завернуть после работы.

– А, идите вы все, – вдруг психанул Валерка. – Поносики, гундосики. У меня дома тоже мать есть. Щей наварила.

Он злобно сплюнул и быстро зашагал прочь.

Ужинать ходили в столовую. Анна попыталась отказаться, но хозяин лагеря так решительно отмел все несмелые отнекиванья, что пришлось встать и пойти. В столовой он сидел в стороне от всех и, не скрывая, наблюдал за Антониной. Антонина говорила без умолку, блестела круглыми глазами, смуглой лодочкой ладони рассыпала черные упругие волосы…

После ужина все были приглашены на танцы. Анна осталась одна. Заслуженная помаячила было перед глазами, но, махнув рукой, видимо, решила, что Анне одной будет лучше сейчас, и тоже ушла со всеми. Анна легла в угол на матрас, брошенный прямо на пол, и глядела на белую звезду вверху окна, лучившуюся зыбким, мерцающим светом…

Нужно было передумать весь этот неслучайный, тяжело отвалившийся, как камень с души, день и понять, что же с ними случилось.

Спокойная ясность, казалось, выстудила душу, и Анна перебрала, перемыла в памяти все жесткие осколки дня. Она в который раз вспомнила сон, мать. С возвратившимся вновь нежным, пронзительным ощущением вспомнилось ей ночное небо в подсолнухах, горящий детской страстью их разговор о том, что будет… когда-нибудь…

Подумалось, что сейчас бы просто поплакать. Но слез не было. Сердце не ослабело.

Она закрыла глаза, и живой явью из полумрака приглушенными линиями выписалась мать. Доит корову. Потеплевшие жилистые руки упруго сжимают сосок. Молоко струйкой о дно подойника: дзинь-дзинь, дзинь-дзинь. Потом омыла последним молоком вымя коровы, обтерла его чистой марлечкой. Встала, поправила платок, медленно понесла ведро с пенистым пахучим молоком…

Анна открыла глаза и с беспощадным, ясным сознанием подумала, что ничего из теперешней ее жизни она не любит. Что живет она в чужом городе, с чужим ей человеком и занимается, быть может, чужим делом. Только потому, что не хватило сил стать тем, кем хотелось. Да и не детской ли все было блажью? А сейчас ясно одно, треснуло и переломилось что-то в ее судьбе. И по-прежнему больше жить нельзя…

Олег пришел поздно (он спал в автобусе, тщательно прикрытый от любопытного глаза фуфайками). Сел у порога.

– Там наши купаются, – глухо сказал он. – Пойдем…

Она шла за ним по узкой, мокрой от росы тропинке, глядела на его острый, мальчишеский, напряженно-ершистый затылок. Возбужденные сильные голоса неслись с реки. Спокойное, чуткое, живое небо горело белым жаром звезд, особенно ярким в густой ночной черни воздуха.

Все были у реки. Тюлькина мягко, как корова, вошла в воду, легла поверх большим белым телом, размашисто, отфыркиваясь, поплыла. Егорова плыла уже далеко от берега, у той границы, где тает свет, и видна была только ее задранная вверх голова. Венька следил за нею и, нервно суетясь, кричал:

– Вернись, Егорова, слышишь! – И даже забегал в воду.

Антонина, задумавшись, ходила по берегу, и легкое ее, удивительное тело тревожило молодыми диковатыми движениями.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?