Loe raamatut: «Во льдах Никарагуа»
Когда-нибудь янки будут полностью разгромлены, и если я не увижу этого конца, то муравьи донесут эту весть до моей могилы
– Сандино, революционный лидер
Ледяное солнце
Солнце из огня
Пусть хрупко бытие земное
и быстротечно,
пусть мы лишь пена над волною,
но море – вечно…
– Рубен Дарио, никарагуанский поэт
ГЛАВА 1. Ледяной крест
В эти дни по всей стране объявляли эль парэ – полную остановку транспорта. И мне чудом удалось перебраться на север Никарагуа. Выехав еще до рассвета из Ривас, городка на границе с Коста Рикой, я пересек центральную часть страны на желтых чикен бусах – школьных автобусах с длинным рядом форточек.
Я сидел на жесткой скамье рядом с пожилой негритянкой, которая всю дорогу держалась за крестик. Белки ее глаз выделялись на фоне блестящего, как сажа, лба. Восходящее солнце било в окно справа, вклиниваясь в потемки салона и подсвечивая парящую в проходе пыль. То и дело кто-то из пассажиров кашлял.
Плоская асфальтовая полоса шла прямиком на север, подпираемая с боков сочной растительностью. Нависающие ветки гуав и акаций бросали на дорогу россыпь леопардовых пятен.
Автобус громко гудел, разгоняясь под девяносто, а затем шел на торможение, чтобы подобрать случайных людей на обочине. Время от времени я посматривал на свой рюкзак, лежащий на полке, чтобы кто-нибудь не умыкнул его во время очередной остановки.
Около восьми утра мы въехали в Гранаду, пересекая колониальный город по безлюдным улочкам. По углам перекрестков, среди мусора и окурков, лежали собаки. Когда мы проезжали бедняцкие кварталы, собаки с лаем стекались отовсюду и бежали рядом с автобусом в надежде поживиться чем-нибудь, выброшенным из окна.
Улицы становились более серыми и узкими. Поверх прямоугольных крыш с торчащей наружу арматурой возвышался остроносый вулкан Момбачо. В утренней дымке он дребезжал, как муравейник, и от его мрачного вида по спине пошли мурашки.
На подъезде к остановке трущобы подошли к дороге так близко, что можно было высунуть руку и снять сохнущую на веревках одежду или взять со стола тарелку с остывшими бобами.
Автобус проскрипел колодками, и моя попутчица поднялась. Достала из-под сидения корзинку гладкокожих авокадо, но, прежде чем уйти, обернулась:
– А дондэ бьяхас, ихо? Куда едешь, сына?
– А Леон, сеньора.
Негритянка провела в воздухе рукой, перекрестив меня, и поспешила к выходу.
Взамен покинувших салон пассажиров забрались новые: старики в широкополых шляпах, смуглые женщины и дети с сонными лицами.
Люди распихивали багаж и занимали места, а я смотрел на их холодные руки, на трущобы, собак и свалки за окном. В своем путешествии я видел эту сцену столько раз, что, казалось, знал местные кварталы наизусть, а людей – в лицо.
Один мальчуган держал резную ножку от табуретки с приделанной к ней на пластилин рукояткой. Усевшись неподалеку, он повернулся, прицелился в меня самодельной пушкой и раздул щеки: тра-та-та-та. Из его ноздри при этом вылезла блестящая сопля. Сидящая рядом мать одернула сорванца.
Следующей на нашем пути была Масая – в получасе езды. Я с тревогой ожидал ее приближения, ведь с самого утра по радио передавали горячие сводки: «Накануне в Масае шли ожесточенные столкновения черно-красных с гвардейцами…».
В воздухе зрело напряжение.
На задних сидениях, под теплым одеялом, лежал молодой человек. Все изнывали от жары, а его, укутанного в свитер и куртку, трясло от озноба. Окружающие помогали ему пить, поскольку бедолага был слишком слаб. И было непонятно: ранен он или заболел малярией.
Мы катились по шоссе на окраине Масаи, и под колесами лопались бутылочные осколки. Асфальт на дороге был рыжим от кирпичной крошки. По другую сторону дороги стояло несколько блокпостов, и за укреплением из мешков прятались военные с винтовками «эр-кинсе». Они сопроводили угрюмыми взглядами наш автобус. Пассажиры с ненавистью глядели в ответ.
Продолжив путь, мы вскоре достигли окраин Манагуа. Въезжать в столицу не входило в мои планы. Поэтому я вышел, чтобы пересесть в другой чикен бус, идущий дальше на север.
На остановке кипела жизнь, у тележек с едой толпились люди. Я купил у торговки один тамаль – приготовленный на пару сверток кукурузной массы. Сел в автобус и принялся уплетать еду, которая обжигала язык и руки. Утреннее солнце, прячась в кронах деревьев, наблюдало за мной.
К полудню я прибыл в Леон. Мне удалось совершить марш-бросок через всю страну, и граница с Гондурасом находилась в трех часах езды отсюда. План был такой: перевести пару дней дыхание, а затем убраться, к черту, из этой мятежной страны.
Шагая вдоль домов с облупленными балконами и запертыми ставнями, я быстро затерялся в городской паутине. В Леоне улицы не имеют названий, а дома – нумерации. Здесь все измеряется блоками: кладбище находится в восьми блоках к югу от мэрии, а парк Сан-Хуан – в пяти на север. Велорикши взимают плату за каждые три блока. И каждый никарагуанец с пеленок знает, что револьвер бьет на четыре, а самозарядная винтовка «Гаранд» – на пять блоков.
В Леоне жил мой знакомый – немец по имени Йонас, с которым мы пару лет назад работали в Колумбии. Тогда я записал в блокноте с его слов инструкцию, как найти нужный дом: «От мэрии четыре блока на юг; перейти мост, еще полтора до церкви, налево и полблока вниз; дом голубого цвета». Оставалось найти центральную площадь, чтобы начать отсчет.
Воздух сухой. То и дело достаю бутылку с водой, смачивая горло. Солнце щиплет кожу: кажется, что над головой распахнули духовку. Волосы горячие – не прикоснуться. Лямки рюкзака, как сырые пеньковые канаты, натирают плечи.
Навстречу шел, прихрамывая, молодой парень. Завидев меня, он сменил направление – поспешил на другую сторону дороги.
На следующем углу топтался самбо1, разглядывающий расклеенные по стене объявления о пропавших людях. Под мышкой у него был зажат петух, второй рукой он то и дело подтягивал опоясанные веревкой брюки. Было видно, что его также мучает солнце.
Я спросил: где алькальдия, мэрия. Мускулы на губастом лице самбо дрогнули.
Я повторил просьбу, указав рукой в том направлении, где, как мне казалось, находилась мэрия. Получив короткий кивок, я побрел дальше.
Больше по пути никого не встретилось: наступило время сиесты, и город вымер. Пустые улицы сухим языком облизывал ветер.
Вскоре я вышел к заградительным линиям из камней и кусков снятого асфальта. На мостовой виднелись пятна сажи с останками сожженных мотоциклов, а в выемках брусчатки переливалось дробленое стекло. Передо мной предстала главная площадь.
Я проследовал вдоль длинных ступеней Кафедрального собора, вход в который охраняли помутневшие гипсовые львы. Разинув пасти, они проводили меня пустым взглядом. Черные голуби, съежившись, сидели на выступах барельефа и прижимались к фасаду, отчего казались дырами от минометного обстрела.
В этот момент из громкоговорителя на площади завыла сирена. Голуби разлетелись с собора, взмыв в небо. Сирена протяжно вопила, расползаясь по улицам, как при авианалете. Поднимаю голову вслед улетевшим птицам – острые солнечные лучи бьют в глаза. Высоко надо мной, растопырив крылья, висит одинокий стервятник.
Стервятник, не делая взмахов, снизил высоту и подлетел к зданию лимонного цвета по другую сторону парка. Это была мэрия: свежеокрашенная, с чистыми стеклами, а перед дверью наряд военных. Солдаты стояли в тени, наблюдая.
Следую вниз по улице, отсчитывая четыре блока. Перед мостом ко мне выбежал пес с рваным ухом и выпавшим наружу языком. Он замер посреди дороги, в отдалении, глядя в мою сторону. Я нагнулся и подобрал с земли камень. Пес, завидев это, ринулся в низину реки, скрывшись в густых переплетениях бамбука.
Добравшись до указанного места, я долго стучал в дом голубого цвета с частично осыпавшейся штукатуркой. Никто не открыл. Заглянул в окна – дом пустовал.
Это была катастрофа: снаружи оставаться слишком опасно.
Я постучал в железную дверь соседнего дома. Вскоре на двери откинулось смотровое окошко, а в нем появились морщинистые глаза.
Извинившись, я спросил, где живет Йонас. Мужчина рявкнул, чтобы я проваливал из города, и задвинул окошко.
Я снова постучал.
Тот прохрипел из-за двери:
– Мучача морэна и альта. Высокая мулатка.
Я не сдвинулся с места, прислушиваясь к шорохам за дверью.
– В четырех блоках ниже, – добавил голос по ту сторону.
Я шел вниз по улице и думал: четыре блока, отлично. Если старик выстрелит мне в спину, я как раз упаду перед нужным домом.
Дойдя до ворот, я заглянул во внутренний двор сквозь прутья забора. На лужайке стояла мулатка лет тридцати, опрыскивая из шланга лилии.
– Сеньорита… – позвал я.
Когда я вошел в дом, хозяйка предложила стакан холодного сока гуавы. Мы сели на веранде, напротив друг друга, и она строго оглядела меня. Я представился, а она назвала свое имя – Йоа.
Я рассказал, что ищу знакомого – немца. Мы с ним познакомились в кофейном регионе Колумбии. В городе Перейра, если точнее, где мне довелось пожить несколько месяцев.
Пока я говорил, женщина сидела, сомкнув пальцы в замок, и сверлила меня взглядом. Затем что-то в моей истории все же заставило ее смягчиться. Улыбнувшись, она сказала, что я пришел по нужному адресу – это дом Йонаса.
– Полгода назад он уехал на родину из-за волны беспорядков, – сказала она. – Я здесь присматриваю за хозяйством.
Затем добавила, что с ней живет шестилетний сын, но в эти дни его нет.
Дождавшись, пока я допью сок, хозяйка поднялась:
– Ми каса эс ту каса, будь как дома.
* * *
Я занял спальню в глубине дома, остальные пять комнат были заперты. Решетки висели снаружи на всех окнах дома, помимо моего, так как оно выходило во внутренний закуток, где сушится одежда. Здесь витал запах лавандового мыла.
Через черепичную крышу внутрь проникал жар. Слава богу, в комнате был переносной вентилятор. Справа от входа стоял деревянный шкаф, а напротив на полу лежал широкий матрас. Комната включала душ и туалет – идеально для скромного путешественника.
Когда я вернулся в гостиную, то застал бьеху – старуху, которая слушала новостные сводки по радио. Она сидела в кресле, уставившись на приемник, и двигала челюстями.
Я подошел и представился.
Та обратила на меня выцветшие зрачки, не переставая жевать. Ее вставная челюсть издавала глухое постукивание.
Никого не разглядев, бьеха отвернулась к радиоприемнику.
Ужинали мы с Йоа в тишине. Старуха с приходом темноты исчезла в дальних комнатах.
На лужайке застрекотали насекомые, а из дома через дорогу долетала бытовая возня и бряканье посудой. Через открытую входную дверь проникал освежающий ветерок, и я чувствовал, как он ползает под столом.
Приготовленный хозяйкой ужин был прост: черные бобы с маисовой лепешкой и кесийо – кусок белого сыра наподобие тех, что делают в Оахаке.
Возобновив свой рассказ про Колумбию, я надеялся завязать хоть какой-то диалог. Рассказал про прохладные ночи в тропических горах. Но хозяйка не проявила интереса, и разговор зачах. А когда речь зашла про Йонаса, по ее реакции стало понятно, что она плохо знает немца.
Лицо Йоа выглядело уставшим и огрубевшим. Она сидела прямо, держалась строго и напоминала мексиканскую колдунью. От нее веяло запахом мыльной пены. Меня поразили ее пышные волосы, ниспадающие на тонкие коричневые плечи. Эти волосы были жесткими и натянутыми, как леска, но одновременно воздушными, будто их поднимал невидимый ветер. В хозяйке было что-то необъяснимое, зловещее.
После ужина я добрался до своей комнаты и, лишь сомкнув веки, тут же уснул.
* * *
Утром мы пошли в магазин в пяти блоках на восток, огибая баррикады. Их возвели поперек улицы на каждом перекрестке, слепив из кусков асфальта, старых досок и веток поваленных манговых деревьев.
На тротуарах при этом оставалась брешь. Йоа объяснила, что люди утром расчищают проходы, а ночью снова их перекрывают, защищая подъезд к домам. Когда-то Никарагуа была самым безопасным уголком в Центральной Америке, а сейчас приходится выживать: закона нет, действуют правила джунглей.
– На улицах опасно: гвардейцы, воры, мародеры, – она огляделась по сторонам, – особенно гвардейцы.
Затем, понизив голос, добавила:
– Устраивают обыски средь бела дня, бьют прикладами, а некоторых увозят на окраину города. Ты вообще со своим акцентом никуда не суйся, не попадайся людям на глаза. Я видела: ты делаешь заметки – не пиши на улице. Примут за журналиста – плохо будет.
Мы приблизились к очередному завалу из веток. Мулатка прошла первой через оставленную на тротуаре брешь. На Йоа была футболка с вышитыми цифрами «1979» и облегающие джинсы с высокой талией. Мне нравилась ее подтянутая, жилистая фигура: совсем не похоже, что она рожала.
Я спросил, занимается ли она спортом.
Йоа остановилась и посмотрела на меня:
– Надо спешить, а то магазин закроется: они работают час-два от силы.
Я кивнул и больше не донимал ее расспросами.
Магазин находился на углу, рядом с древним грузовичком Форд, который был еще на ходу. Мулатка сказала, чтобы я оставался здесь, в тени:
– Если поймут, что ты не местный, цены заломят втрое. А то, глядишь, и донесут в полицию.
Я согласился и полез в карман за деньгами, достав пару сотен кордобас. Йоа округлила глаза: мать твою, но ло муэстрас! Не показывай деньги на улице!
Я тут же спрятал купюры.
Она вошла внутрь, растворившись в сенях магазина, а я остался под козырьком – облокотился на прохладную глинобитную стену, чтобы немного остудиться.
В скверике через дорогу я приметил двух латиносов. Они сидели на скамейке, положив на колени зачехленные мачете, и наблюдали за мной.
Затем на улице появился плешивый пес – тот самый, с которым я столкнулся накануне. Он бежал по тротуару с открытой пастью, капая слюной и прихрамывая на заднюю лапу.
Внимание латиносов переключилось на пса. Но, проводив того взглядами, они снова синхронно повернули головы в мою сторону.
А я осторожно косился в ответ. Поля шляп отбрасывали на смуглые лица черную полоску тени, в глубине которой было не различить глаз. Зато солнце ярко подсвечивало черные усы, напряженные губы и худые подбородки.
Глядя на этих латиносов, я поймал себя на мысли, что мне полегчало. Подобное разглядывание незнакомцев помогало забыть о духоте и тягучем, как гудрон, времени.
Наконец вышла Йоа с двумя тяжелыми сумками, и я взялся за лямки, подхватывая. Мулатка отдала мне одну, подчеркнув: так справедливо – каждому по сумке.
Я ответил, что считаю неправильным, когда женщина рядом несет тяжести, поэтому возьму обе.
Она усмехнулась: локо, ненормальный, пошли уже. Но я уперся, пока не добился своего.
Возвращаться с сумками, набитыми крупой, было непросто. В полдесятого утра уже пекло, как в паровозной топке, и от дороги исходил запах топленого асфальта. Каждый блок казался нескончаемым.
Как только мы добрались до дома, я поспешил под прохладный душ.
Хозяйка наотрез отказалась от помощи: ни разобрать продукты, ни с готовкой, ни с уборкой – мол, я ее гость. Но я все равно помог протереть стол.
Затем Йоа на несколько часов ушла из дома.
Я погрузился в записи в блокноте. Но рев сирены вернул меня в знойный никарагуанский полдень: снова выл рупор на здании мэрии.
Глиняная черепица на крыше накалилась, а в дом через открытую дверь летела пыль. Я вышел на лужайку и выглянул сквозь забор на улицу. Порывы ветра, посвистывая, гоняли по тротуару сор и пластиковые пакеты.
Птиц не было, зато мимо пронеслась стайка бродячих псов. Говорят, их по окраинам Леона носятся целые своры: ополоумевшие от пекла, вовсе позабывшие куда и зачем они бегут.
Я обогнул дом и оказался на задней лужайке. Здесь всю траву побило солнцем, а ее кончики пожелтели.
Среди низких кустов агавы я заметил кошку темного окраса. Сидя перед грудой птичьих костей, она водила острыми ушами, глядя на то, как муравьи пытаются утащить ее еду. Когда муравьев собиралось достаточно для того, чтобы сдвинуть с места косточки, кошка проводила лапой, перетягивая их обратно к себе.
Завидев меня, кошка замерла, принюхиваясь к нежданному гостю. Затем косточки перед ней снова пришли в движение и она вернулась к своему занятию.
Поперек лужайки к дому тянулось несколько караванов из муравьев, которые растаскивали опавшие ягоды. Я последовал за ними внутрь дома, затем – в атриум, где сушилась одежда. Там насекомые уходили через фундамент под землю.
Отсюда же начинался другой муравьиный маршрут, который в итоге привел меня в гостиную. Бьеха по-прежнему сидела, слушая радио. Я дошел до кухни. Насекомые здесь ползли по трещине в стене к столешнице, где стояла банка с сахаром. Ее крышка не прилегала плотно, и внутри кишели муравьи.
Я налил в глубокую тарелку воды и поставил банку с сахаром в центр. Подоспевшие муравьи забрались на тарелку, встав у кромки воды. Им было не пересечь препятствие. Караван остановился, начал редеть, и трещина на стене уменьшилась.
На полке рядом с крупой лежал кубик Рубика в разобранном виде, покрытый слоем пыли. Я покрутил его несколько минут, собрав, и поставил на место.
Пришла Йоа. На ней было пышное мексиканское платье.
Она сообщила, что договорилась с попутной машиной, и послезавтра меня подбросят до Чинандеги, городка на севере, оттуда до Гондураса рукой подать.
Хозяйка избегала смотреть в мою сторону. А когда мне все же удалось поймать ее взгляд, он, как и прежде, источал холод.
* * *
Пришел теплый и безветренный вечер. Мы с Йоа сели на веранде, молча покачиваясь в креслах-качалках, и пили сок со льдом.
Под навесом горела лампочка, вокруг которой беспорядочно вились мошки. Лампочка очертила нас желтым кругом, за пределами которого во все стороны простиралась черная бездна. Лишь грузная ветка мангового дерева выпала откуда-то из темноты и неподвижно парила в воздухе.
В доме через дорогу еще одна лампочка очертила свой желтый мирок: соседи скандалили, и в дверном проеме то и дело мелькали силуэты, а в глубине комнаты сменял кадры черно-белый телевизор.
Я снова посмотрел на хозяйку. Она выглядела опустошенной. Ее босые ступни подталкивали качалку, давая сделать ей пару свободных движений, и снова толкали кресло. На полу, под деревянными дугами, похрустывала налетевшая с улицы пыль.
– Все в порядке? – спрашиваю. – Похоже, ты потеряла искру.
Она посмотрела на меня.
Я приподнял стакан на свет, разглядывая маленькие айсберги.
Йоа следила за мной, задумчиво прикусив губу.
– Ты был женат? – произнесла она.
Киваю.
– Что случилось?
– Иногда люди просто перестают понимать друг друга.
В доме напротив что-то разбилось, и послышались новые возгласы. Йоа молча покачивалась в кресле, глядя в сторону соседей.
– Мой бывший муж служит лейтенантом, – сказала она. – Мы раньше часто ссорились.
Йоа неотрывно глядела по ту сторону дороги, обращаясь куда-то в прошлое.
– Раньше он был другим, но после появления Ниньо мы отдалились. Муж совсем не помогал, и я растила ребенка сама. Затем вовсе перестал приходить.
Она повертела стакан в руках, глядя на попавшую в сок мошку.
– А я все надеялась, была смиренной, по воскресеньям ходила в церковь и молилась. Думала, что-то изменится…
Она вытащила ногтями мошку. Поднесла краешек стакана к темным губам, легонько отпив.
– Затем узнала, что он обрюхатил юную девку. Добилась развода. А город у нас католический2, сразу смотрят искоса, – она снова прервалась на глоток. – Я растила Ниньо сама, денег с трудом хватало на еду. Приходилось много работать, брать дополнительные смены. Когда мальчику исполнилось шесть, бывший одумался – сказал, хочет проводить время с сыном. И теперь забирает его на выходные… Мне от этого неспокойно.
Глубоко вдохнув, она повторила:
– Иногда люди просто перестают понимать друг друга.
На ее лице читалась грусть, но уже какая-то иная – легкая, с оттенком привлекательности. Она выглядела раскрепощенной. Казалось, у этой женщины долгое время не было возможности выговориться.
Было уже поздно, когда мы разошлись по комнатам. Перед этим мы пожелали друг другу спокойной ночи. Йоа наклонилась вперед, и мы приобнялись, коснувшись щеками. Запах ее волос ударил в голову, глубоко въелся и еще несколько часов не давал мне уснуть.
* * *
Утром в гостиной раздавались размеренные щелчки: радио отстукивало, как метроном. Спрашиваю у старухи, почему нет вещания. Та молча сидит и потирает ладони.
Я покрутил частоты на радиоприемнике. Сквозь белый шум проскочили слова маринэрос муэртос, мертвые морпехи. Но их тут же сменила тишина, и щелчки возобновились.
На кухне лежало несколько грязных стаканов, и я помыл их. Заметил, что засорилась раковина. Залез под раковину, раскрутил гайку, снял колено трубы, прочистил. Вода стала уходить.
Нужно было постирать вещи. Сложив их в ведерко, я пошел в закуток. Хозяйка возилась там с мокрым бельем. На ее шее висела веревка с яркими прищепками, напоминая венок, какие мексиканцы плетут на диа дэ муэртос – день мертвых. Еще три прищепки были во рту, зажатые губами. Расправив простыню, она высвободила из губ сначала одну прищепку, закрепив на веревке, затем вторую. Действовала она при этом ловко и искусно.
Я поставил ведерко с вещами на цементированную столешницу, где лежали мыло и емкости с порошками.
Йоа промычала, удерживая прищепку ртом, чтобы я оставил грязную одежду – она постирает. Но мне не хотелось ее утруждать. Тогда она приблизилась ко мне, убеждая, что это немужская работа, и потянулась к ведерку. В попытке остановить, я положил ладонь на ее холодное запястье.
Зрачки Йоа расширились, как у испуганной кошки. Оба мы замерли, уставившись друг на друга, сбитые с толку. Среди рядов свежих простыней.
Я не мог оторвать взгляда от ее лица. Большие коричневые зрачки сводили с ума, а намокшие кончики волос дразнили, вились, путались и слипались. Смуглая кожа, покрытая испариной, походила на разогретую карамель. В горле пересохло.
Издалека, со двора, послышался голос. Кто-то звал хозяйку.
Йоа одернула руку и поспешила к калитке.
Встав у окна за занавеской, я наблюдал как мулатка разговаривает у ворот с мужчиной. Тот хотел было пройти внутрь, но Йоа его остановила. Указав в сторону дома, дала понять, что не одна.
Тогда они начали пререкаться. Мне было не рассмотреть лица гостя. Йоа стояла перед ним и что-то живо объясняла, то и дело поправляя спадающие на лоб локоны. Через пару минут мужчина удалился.
* * *
Лопасти вентилятора рубят и перемешивают горячие куски воздуха, которые кружатся по помещению, бьются о стены и раскаленную крышу.
Размеренные щелчки по радио не прекращаются, надоедают, нагнетая напряжение. Как во время блокады.
Сидим молча. Черпаю ложкой рис с красной фасолью. От горячей еды тело вспотело, запиваю холодной водой – и еще обильнее потею. Пролетающие кубы воздуха охлаждают и обжигают одновременно.
Йоа нервно поправляет прядь волос. Тянется к стакану, помешивая лед и мяту. Спящие листики взлетают, обеспокоенные. Лед звякает о вспотевшие стенки стакана. Женщина делает глоток, затем быстро встает. Подходит к радио и выдергивает из розетки. Надоедливый стук прекращается.
Йоа объяснила, что в США заседает конгресс: принимают решение о военном вторжении в Никарагуа.3
* * *
Вечером жар ослабел и на лужайке снова затрещали цикады. Парой точных ударов я раздробил молотком лед и смешал его с гибискусом.
Йоа сидела на веранде, пытаясь собрать кубик Рубика.
Ставлю стакан с красным соком перед ней на столик, сажусь рядом. Она никак не отреагировала, продолжая вертеть кубик.
Тогда я заговорил.
Рассказал про то, как развелся и остался совсем один. Сжег мосты и улетел в Бангкок.
Чувствовалось, что во всем этом июльском пекле и безнадежности не хватает немного искренности. Йоа слушала, ее пальцы расслабились. Я продолжил рассказ: про джунгли, как пересекал Сахару, как меня чуть не застрелили в Рио. Каждый раз я заглядывал в глаза смерти, и это вдыхало в меня новую жизнь.
Я выложил все как есть: жестко и откровенно. Мулатка внимательно слушала эту исповедь. Не тяжелую, не печальную, а пропитанную благодарностью и благоговением перед жизнью. Ведь теперь я знал, что ничего не было напрасно.
– Не врешь? – она скептически усмехнулась.
– Когда у тебя за спиной долгий путь, можно позволить себе быть откровенным.
Во взгляде собеседницы что-то ожило – так после засухи на испанских полях распускаются маки. Йоа сидела расслабленная, полностью отвлеченная от забот.
Не осталось проблем, бывшего мужа, революции. Только этот момент на веранде.
Я старался вдоволь напиться ожившим блеском ее глаз, прежде чем рано утром покину дом, вернусь на центральную площадь, отсчитаю девять с половиной блоков до места, где сяду в машину до Чинандеги.
– Говорят, те, кто путешествует, по-настоящему одинок, – заметила она.
– Даже когда остаешься сам по себе, ты не одинок.
Я рассказал о том, как заблудился в ледниках. Про бескрайнюю ледяную пустошь, покрытую застывшими текстурами. Там даже время застыло. А лед хранит в километровой толще всю историю. Он такой древний, что, если добавить его в напиток, не растает и за несколько дней.
Поднимаю стакан на свет, рассматривая остатки плавающего льда. Затем делаю глубокий глоток, поймав один из ледяных осколков, и разгрызаю во рту.
Йоа сопроводила эту сцену улыбкой.
– Дондэ фуэ эсо, где это было?
* * *
Собачий холод. Наст крошится под ногами, как бутылочные осколки. Дышу в платок, теплый пар тут же застывает на лице, прилипая к щекам. Морозный воздух обжигает горло, хуже глотка морской воды. Назойливо свербит в носу.
Толстой подошвой давлю обледеневшие рисовые чипсы. Покрытый ледяной коркой рюкзак сдавливает плечи.
Вокруг простирается снежное безмолвие. Лишь тихо подвывает ветер. Ветер заметает тропинки, но я помню каждый опасный поворот, каждую расщелину.
Подо мной несколько километров льда. Пурга за ночь перетаскивает тонны снега, скрывая опасные расщелины. Вот так наступишь – там пустота. И летишь снежинкой вниз до бесконечности.
Бросив рюкзак в сугроб, падаю рядом.
Разгребаю в стороны снег.
Откапываю тайник.
Проверяю содержимое: консервы, печенье, керосин – на месте. Склад не тронут, значит, они не возвращались. Где же они, сбились с пути? В Антарктике один неверный шаг в сторону – потеряешь тропинку, и ты обречен.
Скотт не добрался до лабаза каких-то одиннадцать миль. Так и замерз, одинокий, лежа в палатке. Пощелкивая зубами. Хотя, надо отдать должное, долго держался. Его до последнего спасали заметки. Скотт делал записи карандашом – вел дневник до самого конца. Пока не обледенел прямо в спальном мешке, превратившись в брикет черничного мороженого.
Да чтоб тебя, хватит думать о смерти! Но, скитаясь в одиночку во льдах, как не думать о смерти?
У Скотта, как у любого путешественника, была эстрейя-гиа – своя путеводная звезда. Он тоже шел за мечтой. Совершил тяжелейшее путешествие из всех и достиг Южного полюса – самого дальнего уголка планеты. Но Скотт вступил в драку с неравным соперником – с тенью. И в конце концов проиграл. Если бы не его сумбурные записи карандашом, о нем так бы и не вспомнили.
Кашляю. Тяжело отдышаться: воздух разряжен. Кусаю зубами перчатку, стягивая с руки. Достаю сигнальный пистолет, откидываю ствол.
Роюсь в кармане, нахожу толстую гильзу. Холодная жгучая сталь липнет к пальцам. Вставляю непослушный патрон марки эс-пэ-двадцать-шесть в ракетницу.
Вздымаю руку, жму упругий курок, сильно жму. Хлопок, протяжное шипение…
Полоска дыма устремилась ввысь, и там, наверху, зажглась красная точка. Лениво поблескивает в полярной мгле.
Задрав голову, смотрю. Глаза отвыкли от ярких оттенков, устали от этих льдов, бесконечного белого шума. В Антарктике нет запахов и вкусов, нет палитры – все, мать его, черно-белое. Кроме пингвиньего дерьма на кромке ледника у бухты. Что ты не делай – это лишь проекция немого кино.
Огонек медленно опускается, подрагивая. Как же красиво горит, не оторваться… Напоминает одну из тех тысяч падающих звезд, что проносятся в ночном небе Сахары.
Но там, в пустыне, хотя бы встречались бедуины. А здесь никого и ничего, кроме пингвинов и воспоминаний. Ничего не остается, кроме как вспоминать. Я думал, что давно примирился с прошлым, сделал его частью себя. Но, оказавшись в плену льдов, понимаю, что это прошлое сделало меня частью себя.
Воспоминания такие же живые и подвижные, как ледники. Ночью ледники издают треск. Они растут, смещаются, выталкивают на поверхность камни и всё, что прячут внутри себя. От ледников откалываются айсберги – дрейфующие куски памяти. Подводная часть айсберга, будучи постоянно в воде, быстро подтаивает – это невидимый процесс. И в какой-то момент, когда этого меньше всего ожидаешь, айсберг приходит в движение: его теневая часть выходит на поверхность. Ледяная гора делает кувырок с ног на голову, образуя гигантскую воронку, и утаскивает под воду все, что по несчастливой случайности оказалось рядом. Такая глыба легко утащит под воду и проплывающий мимо корабль, вроде «Акилеса». Затем все успокаивается и айсберг дрейфует дальше. Уже совсем другой айсберг. Тень и видимая часть поменялись местами.
Их появление связано с Бернабе Сомоса, бандитом, которого в народе прозвали Шесть платочков. Ведь во время убийств он закрывал лицо платком. Также это намекало на поговорку: «И полдюжины платков мало, чтобы смыть с рук кровь». А еще говорят: все дело в мальдисьон – проклятии, которое лежало на его роду.
Бернабе в юности загремел в тюрьму, но в 1845 году бежал из нее с подельниками и сколотил банду. Он орудовал в окрестностях Леона и Чинандеги, промышляя контрабандой и грабежом. Затем ему удалось развязать в Никарагуа кровавую гражданскую войну.
Этой сумятицей в 1847 году воспользовались британцы, оккупировав атлантическое побережье Никарагуа и Гондураса. Они прибрали к рукам крупный порт Сан-Хуан-дэль-Норте, тем самым лишив Никарагуа основного маршрута внешней торговли.
Территорию назвали королевство Москития и начали завозить сюда негров. Жители «королевства» говорили на ломаном английском и занимались заготовкой ценной древесины для британских господ. Англичане укоренились на побережье настолько, что и ныне там расположено англоязычное государство Белиз – бывший Британский Гондурас.
Что же касается Бернабе, его казнили в июле 1849-го, а труп повесили за горло, чтобы навсегда отвадить мальдисьон.
Тот оказался негодным мужем: выпивал, редко мылся и занимался рукоприкладством. Поэтому падчерица сбежала обратно к Айзенштюкам. Высокопоставленная семья инициировала развод.
Но бывший муж не сдался – он подкараулил консула в переулке, дважды выстрелив из револьвера поверх его головы. Оправившись от шока, немец написал жалобу мэру. А зря. Через несколько дней полицейские поймали консула на улице, прилюдно избили и утащили в тюрьму.
Учитывая дипломатический статус Айзенштюка, его все же выпустили. Но обидчиков не собирались наказывать. Леонцы считали, что немец неправ и насильно удерживает падчерицу от законного мужа. Даже после официальных нот Германии инцидент в Леоне не был расследован.
Через полтора года, в марте 1878 года, к побережью Никарагуа подошла немецкая эскадра из трех корветов – ситуация накалилась. Правительству Никарагуа пришлось извиниться, выплатить 30 тыс. долларов, а местные солдаты салютовали немецкому флагу.
Падчерица Айзенштюка под давлением общества вернулась к мужу и жила с ним до 1914 года.
Уокер провозгласил себя президентом Никарагуа и планировал присоединить Центральную Америку к Конфедерации южных штатов. Для этого он ввел в стране рабство и возвел английский язык в статус официального. Он также зазывал с родины уголовников, обещая тем высокие должности, рабов, юных «кисок» и земельный надел в 250 акров.
Окрыленный успехом, Уокер поехал покорять соседние страны, но огреб от объединенной армии центральноамериканских государств. Это позволило никарагуанцам вернуть власть. Когда Уокер уносил ноги, он бросил фразу: «То, чего не добились винтовки, сделают доллары». Это правда.
Уокера затем поймали гондурасские военные и пристрелили, как вшивую собаку.
Затем морская пехота США высадилась в Никарагуа в 1910 и 1912 годах, оставаясь здесь вплоть до 1933 года. Над Манагуа даже развевался звездно-полосатый флаг. Это сделало никарагуанцев предметом насмешек во всей Латинской Америке.
Позже, чтобы самим не марать руки, янки учредили национальную гвардию, исполняющую роль тайной полиции. Так никарагуанцы стали убивать никарагуанцев. Гвардейцы получали американское обмундирование, снаряжение и подчинялись посланнику США в Манагуа.
Вот что говорил в 1927 году американская подстилка, президент Диас по кличке рыдающая марионетка: «Кто бы ни был президентом – я или кто-нибудь другой – морская пехота США должна всегда оставаться в Никарагуа».
Вот же продажная усатая шлюха…
Tasuta katkend on lõppenud.