Loe raamatut: «Двадцатый год. Книга первая», lehekülg 19

Font:

Лошадь даже не всхрапнула. Просто дернулась голова да ударил выбитый пулей фонтанчик. Коренастый бешено закинул за плечо орудие убийства. Юноша, вздрогнув как и прочие, вспылил.

– Предупреждать надо, вольный стрелок!

И словно лишь сейчас заметил Басю. Подобрался, щелкнул каблуками, козырнул – не всей ладонью, а старомодно, двумя лишь пальцами, – и произнес, торжественно, по-русски:

– Радýйся, русская девóчка.

После чего перешел на польский. То ли сочтя задачу непосильной, то ли рассудив, что с туземки достаточно. Улыбкой сиял по-прежнему. От надраенных сапог до картуза с орлом исполненный великодушия и благости.

– Widzisz, mała, ta twoja Rosja zdechła. Na zawsze. Odtąd jesteś wolna66.

Бася развернулась и, сгорая от стыда, зашагала вверх по улице. По ноге больно било ведро. В уши, как давешний выстрел, ударило ржание. Не лошадиное, людское. Польское.

3. Le vol de l'Aigle

67

На бесчеловечной земле – Декларация независимости – С родины Большого Змея – День Конституции – В братских объятиях – Киев наш!

– А теперь мы все едем к ***.

– Едем, – закричал Пьер, – едем!.. И Мишку с собой берем…

(Л. Толстой)

Многие, слишком многие осудят польского юношу, произносившего хвастливый спич над издыхающей русской лошадью. Следует, однако, учесть немаловажное обстоятельство. Нелепая, на первый взгляд, фанаберия молодого подпоручика имела глубинные, психологические корни. Для него она была механизмом самозащиты, средством преодоления испытанного накануне шока.

Открутим пленку на сутки назад. Утром 26 апреля первый пехотный прочесывал назначенный ему район Житомира. Рота, где служил артистичный подпоручик, осторожно перемещалась по пустынным улицам, озираясь в поисках возможного врага. В душе своей серая пехота была довольна – хамов не наблюдалось, а значит угрозы для здоровья не было. Глупо же, в конце концов, после стольких лет труда и пота… И вот тут-то, когда стрелки окончательно расслабились, приключился неприятный казус. Из-за угла со скрежетом, с блёклой звездой на корпусе вырулил бронеавтомобиль и, обнаружив скопление польских солдат, вместо того чтобы сдаться, выпустил по ним пулеметную очередь. Прицельную и убийственно точную.

Улица вмиг обратилась в первый пояс седьмого круга ада – кровавый раскаленный ров, заваленный телами солдат. Кричащих, стонущих и уже замолкших, навеки. Подпоручик бросился наземь в ту самую секунду, когда шедший в метре от него сержант Адамчик, румяный парень, плясун и выпивоха, переломившись надвое, нехорошо сказал о богородице и клюнул носом уличную пыль. Рядовому Калинке, добровольцу семнадцати лет, перебило руку; катаясь по песку, паренек растерянно звал маму. Капрал Опульский, провоевавший четыре года, привалившись к забору, ртом пытался захватить глоточек воздуха. Не преуспел.

Всего ужаснее было другое. То, чего подпоручик долго не мог забыть. Такое не забывается, такое говорит о многом. В окошке дома напротив, через улицу, подпоручик увидел… женское лицо. Если такое лицо позволительно назвать женским. Ведь женщина, всякий знает, по натуре своей, в силу физической слабости и иных биологических факторов, существо сострадательное и милосердное. Даже русская, если верить ихним достоевским и толстым.

Это лицо – подпоручик, обладавший отличным зрением и фотографической памятью, запомнил точно – было искажено гримасой. Сатанинской гримасой смеха. Она смеялась. Смеялась! Над человеческим страданием. Над ним, прижавшимся к стене, над его ребятами, умиравшими здесь, на ее глазах. Над Адамчиком, Калинкой, Опульским… Невозможно поверить в подобное, но именно так и было.

Броневик, не задержавшись, укатил в другую улицу. Следом, запоздало, хлопнули разрывы хандгранат. Далеко уехать русские убийцы не смогли. Когда их двигатель заглох, а пулемет их захлебнулся, броневик был захвачен солдатами четвертой роты. Бывших в нем двух комиссаров изрешетили пулями. (К экипажам броневиков, бронепоездов и аэропланов солдаты возрожденной Польши питали законную ненависть и в плен негодяев не брали. Из плена можно убежать или возвратиться после перемирия – вместе со своей технической грамотностью. Идейной же обработке грамотные не поддавались.) Впрочем, комиссары сдаться не пытались. Выскочив из машины, они фанатично палили по парням из револьверов.

Но черт с ними, с большевиками. Подпоручик легко о них забыл, мало ли русской сволочи было перебито в последние шесть лет. Но женщина, женщина, ее радость, ее лицо… Он долго отыскивал слово, чтобы объяснить другим, каким он это лицо увидел, и в конце концов отыскал. Бесчеловечным. И следом сразу отыскался ключ. Ко всему. Бесчеловечным здесь было небо – еще бесчеловечнее оно станет в июне месяце. Бесчеловечными были здешние леса, поля, пригорки, и чем хуже будет становиться польским хлопцам и ему подпоручику лично, тем более бесчеловечною будет делаться эта земля. Само название ее было бесчеловечным, непонятным, диким. Неславянским. То ли немецким, то ли греческим. Rosja.

Вечером он с ребятами вернулся на эту улицу. Попытался найти этот дом. Кажется, нашел, но точно сказать не мог. Женщин вокруг было много, понять, кто из них была та, было никак невозможно. Она ведь могла и не остаться в доме, а сбежать, огородами, садами. И теперь спокойно ходить по городу и молча насмехаться над освободителями. Одной бабенке, в какой-то миг показавшейся подпоручику похожей, он в ярости влепил пощечину; возмутившегося муженька парни угостили прикладами, и пусть спасибо скажет, что не пристрелили. Но та… Та всё же выглядела иначе. Или нет? Или да?

Словом, у подпоручика не могло быть уверенности, что встреченная возле издыхавшей русской лошади русская девица не была той самой злобной тварью, что радовалась гибели ребят и его, подпоручика стра… Страданию. О, он бы мог поступить с ней иначе. Но не поступил. Всего лишь посмеялся. Показал туземке, кто здесь кто. Отныне и навсегда. Проявил великодушие победителя. Живи и помни, тварь.

Ночью мерзкая русская сука, та самая, с бесчеловечным лицом, привиделась подпоручику во сне. И с той поры во всех житомирских и киевских докторах джекилах ему мерещились мистеры хайды – способные на всё. Отравить нафталином, вонзить в спину скальпель, выстрелить из вечного пера. Он стал подозрителен даже к польским активисткам – из тех что, бегая по улицам, приглашали на квартиры офицеров. (Стремясь обезопасить семьи от солдатского разгула; офицеры о причинах предпочитали не догадываться. Мы бы на месте офицеров тоже предпочли поверить в искренность очаровательной паненки. Кто ее знает, а вдруг…)

* * *

«Как? – воскликнет в изумлении читатель, влюбившийся в Житомир и проникшийся, следом за автором, бескорыстной симпатией к Польше. – Среди польских жительниц Житомира могли найтись подобные паненки?» С горечью приходится признать – увы. И не только среди жительниц, но также среди жителей, и не только среди польских, но также среди русских, той их части, что решила – в новых обстоятельствах полезней называться украинцами. Их было совсем не так много, как казалось пришедшим в город юношам, но достаточно, чтобы писать в газетах о радости мирного населения. Местные гражины и повыползавшие из полуподполья рóбаки понесли освободителям цветы и вдохновенно стали доносить.

(Девятнадцать лет спустя, другое меньшинство, тоже мнившее себя более цивилизованным, будет приветствовать – не на русской уже, а на польской земле – другого освободителя, которого звали Адо… Опомнись, автор! Аналогии неуместны и уголовно наказуемы. Не говоря о том, что среди житомирских поляков мерзавцами было не большинство. Просто на виду, как водится, оказались наиподлейшие. Именно их, бежавших в июне с польским войском, запомнит истерзанный край, и по этим немногим кое-кто, такой же подлый и гнусный приспособленец, составит мнение об остальных, ни в чем перед Россией не виновных. Несправедливо? А что в истории бывало справедливого?)

За доносами пошли аресты, тихие исчезновения. Лагеря и тюрьмы заполнились военнопленными. Число их странным образом превысило число штыков и сабель в обоих отступивших красных армиях. Странным – но лишь для далекого от военного дела обывателя. Волынь и Подолье, по крайней мере города, успели заразиться большевизмом. Не говоря о глубочайшей зараженности кацапством. Во избежание смут надлежало изолировать захваченных комнезамовцев, чоновцев, комсомольцев и иных подобных им субъектов. Попутно изымать и тех, чья лояльность оставляла сомнения. Превентивные меры.

В сфере особого внимания особых польских служб оказались, понятное дело, поляки. Не гражины и прочие соплицы, встречавшие освободителей цветами, а обыкновенные порядочные люди. В особых службах не забыли прошлогодней оккупации Одессы, когда французы-коммунисты разлагали там французских пуалю, а польские большевики подбирались к дивизии Желиговского. А ведь у моря поляков проживало раз, два и обчелся; тут же счет шел на пару сотен тысяч, среди которых не могло не оказаться большевицких агитаторов. В польских газетах об этом не писали, но жандармерия и контрразведка изучали обстановку не по газетам. Не по польским, во всяком случае.

* * *

Что до очередного провозглашения «то ли Польши, то ли Украины главным польским хреном», то речь шла, несомненно, о приводимой ниже декларации. (Павел Евстафьевич не ведал, о ком говорил. А если бы ведал, нипочем бы не догадался, что это был не хрен, но величайший человек.) Чтобы избежать обвинений в преднамеренных искажениях, приводим оригинальные эквиваленты некоторых слов и выражений, пусть они ничего не меняют. Красоты стиля сохраняются. Если бы великие по десять раз переправляли собственные тексты, им бы недостало времени на обретение величия.

Ко всем жителям Украины!

Войска Польской Республики по моему приказу двинулись вперед, глубоко зайдя на земли Украины. Население этих земель я ставлю в известность, что польские войска изгонят с территорий, населенных украинским народом, иностранных [obcych] захватчиков, против которых украинский народ восставал с оружием в руках, защищая свои дома от насилий, разбоя и грабежа.

Польские войска останутся на Украине в течение времени, необходимого, чтобы власть на этих землях могло взять в руки законное украинское правительство. С той минуты, когда национальное правительство Украинской Республики создаст органы государственной власти, когда на границах встанут вооруженные отряды украинского народа [ludu], способные защитить страну от нового нашествия, а свободный украинский народ [naród68] сам своей судьбой распорядиться будет в состоянии, – польский солдат вернется в пределы Польской Республики, исполнив почетную миссию в борьбе за свободу народов [ludów].

Вместе с польскими войсками возвращаются на Украину ряды отважных ее сынов под началом Главного Атамана Семена Петлюры [Atamana Głównego Semena Petlury], которые в Польской Республике нашли прибежище и помощь в наиболее тяжкие дни испытаний для украинского народа [ludu].

Я верю, что украинский народ [naród] напряжет все силы, чтобы с помощью Польской Республики отвоевать собственную свободу и обеспечить плодородным землям своей отчизны счастье и благополучие, которыми будет наслаждаться по возвращении к труду и мирной жизни.

Всем жителям Украины без различия сословий, происхождения и исповедания войска Польской Республики гарантируют защиту и покровительство.

Я призываю украинский народ [naród] и всех жителей этих земель, чтобы они, терпеливо перенося тяготы, что накладывает трудное время войны, в меру сил своих помогали войску Польской Республики в его кровавой борьбе за их собственную жизнь и свободу.

Главнокомандующий Польских Войск [Wódz Naczelny Wojsk Polskich]

26 апреля 1920 г., ставка.

По-прежнему стремясь не навязывать никому собственной точки зрения и желая избежать модернизации, автор не станет называть данное сочинение заурядным образцом политической демагогии и, тем более, проводить параллели с сочинениями более поздних и более ранних авторов. Двадцатый год был именно двадцатым и никак не сорок первым, а польский вождь – именно польским, а не немецким или итальянским. Разве что немного корсиканским. Самую малость, ровно настолько, насколько ему хотелось.

* * *

В те славнейшие для нации дни ее польско-французский вождь и первый маршал много чего писал. Из Житомира, Новограда, Ровно и прочих miejsc postoju сыпались в разные стороны приказы, официальные и личные послания.

На четвертый день третьей по счету украинской независимости, а именно двадцать девятого апреля, маршал изложил точку зрения на данный, то есть украинской независимости, феномен в инструкции генералу Соснковскому. Последнему предстояло разъяснить генералу Розвадовскому, направляемому с миссией в Румынию, следующее.

«a) Политика Польши не основана на желании оккупировать земли, выделенные Польшей Украине [ziem przyznanych przez Polskę Ukrainie; можно перевести и так: „признаваемых Польшей землями Украины”].

b) Польша на этой основе охотно начнет совместную с Румынией работу по поддержке Украины в ее работе по организации собственного государства, которое [начинается интересное] отгородило бы нас и Румынию от России государством слабым по природе вещей и, в силу его желания сохранить себя в качестве независимого государства, ищущим опоры в Польше и Румынии.

c) Общие интересы основывались бы на том, чтобы [снова интересное] повернуть Украину, опирающуюся на оба наши государства, на восток и таким образом прикрыть [osłonić] те составные части обоих наших государств, которые по большей части имеют украинское население, как то: Бессарабию и Буковину у них, у нас – Восточную Галицию и часть Волыни. [Восточную часть Волыни, с Житомиром и Басей, польский предводитель жаловал Петлюре.]

d) На эту цель мы направляем свои военные усилия и помощь в организации Украины [снова интересное] при помощи поляков, происходящих оттуда; если Румыния на этой основе хочет быть с нами, она тоже должна оказать поддержку, дав, а вернее отдав то имущество, что она забрала, разоружая украинские части, отступившие некогда за Днестр; имущество, которое Румыния украинцам отдать пообещала. В особенности надо поспешить с русскими патронами, каковыми мы не располагаем.

e) Румынии следует присоединиться к нашему начинанию и недвусмысленно, как и мы, признать правительство Директории во главе с Петлюрой и таким образом поддержать, хотя бы морально, активную украинскую политику. При этом нужно иметь в виду, что таким образом [опять интересное] мы совместно делаем нашу восточную политику независимой от капризов Антанты, что мы совместно устраняем большевицкую и империалистическую угрозу со стороны России, что мы сможем, наконец, осуществляя совместное покровительство, извлекать особые выгоды из столь богатой страны, как Украина [że wreszcie wspólnie będziemy mogli przy wspólnej opiece ciągnąć korzyści specjalne z tak bogatego kraju jak Ukraina]». 

Примерно то же маршал говорил и другим, с кем позволял себе быть откровенным. Однажды, после его пространного дискурса о целях киевского похода – дать украинцам шанс создать собственную государственность и далее в том же духе, – генерал Листовский озабоченно спросил: «Простите, но кто вернет полякам средства, затраченные ими в борьбе за эту вот… мм… так сказать… Украину?» Маршал был изумлен. Обычно его понимали без слов. «Антон Эдуардович… Мы же этой, так сказать, Украиной будем… мм… руководить. Сами и вернем». Бывший генерал-майор Российской императорской армии был несколько смущен, но судя по всему не очень сильно. «Я по-прежнему полагаю необходимым участие в походе на Киев интернированных в наших лагерях петлюровцев. Извините… Я хотел сказать, украинцев». Маршал не возражал, напротив.

Боевое братство. Товарищи по оружию. Польско-украинский союз. Как там оно еще называется?

* * *

Как бы там оно ни называлось, месяц май наступил и в Варшаве. Первое число его в доме Котвицких ознаменовалось неожиданным визитом. Рано утром зазвонили, и довольно настойчиво, с улицы. Профессор, отложив газету и встав из-за стола, направился к дверям. Задержавшись в прихожей, поменял домашние туфли на обычные. Моментом воспользовался дремавший на банкетке Свидригайлов – заскочив на ставшего к нему спиной профессора, он бесшумно перелетел с профессорской спины на шкаф.

(Два метра двадцать сантиметров от пола, измерила однажды Маня. Максимальная высота, которую котик брал с места, составляла метр пятьдесят, и чтобы попасть в малодоступные места умный зверь использовал людей. Иногда он упрашивал двуногих глазами, иногда запрыгивал на них без спроса. Пани Малгожата, оберегая от когтей одежду, проявляла наибольшую осторожность. Маня, влюбленная в Свидригайлова, наименьшую. Профессор бывавший дома реже прочих и погруженный в раздумья, становился жертвой трюка постоянно.)

Обосновавшись на шкафу, Свидригайлов снисходительно взирал на мирскую суету. Профессор, отряхнув с костюма шерсть, вступил в противоборство с замком, в очередной раз себя обругав, что до сих не обратился к слесарю. Справившись с дверью, вышел на крыльцо и увидел у ограды две фигуры. Одна повыше и посуше, другая ниже и плотнее. На той, что ниже, был темно-синий с иголочки мундир и надраенные кавалерийские сапоги, на той, что выше, – застиранная серая блуза, партикулярные коричневые брюки, рыжие немецкие ботинки и русские зеленые обмотки. На головах обоих, символизируя униформу, красовались только что введенные фуражки для полиции.

– Добрый день, господа, – приветствовал гостей профессор. – Чем могу служить?

Полицейские переглянулись. Тот, что поплотнее – он показался пану Каролю знакомым, – смущенно проговорил:

– Мы хотели… господин профессор. Тут такое… знаете… В общем…

– Проходите, пожалуйста, господин мастер, и вы, господин постовой. Я не ошибся? Новые звания, знаки различия, я еще немножко путаюсь.

Мастер смутился еще сильнее. До того, что даже не представился. Смутил же его благодушный голос господина Котвицкого. Того самого, между прочим, Котвицкого, что раньше проживал на Мокотовской. Которого, когда он возвратился из Ростова, не приняли на службу в польский университет. Чья дочь училась в Москве – откуда, став любовницей красного министра, так и не вернулась. И у дома которого, в известном отдалении, сегодня на рассвете были обнаружены материалы, о которых мастер и намеревался переговорить с профессором.

– Да проходите же, господа! Первое мая, выпьем чаю. Если бы не ранний час, можно бы и коньячку, но мне еще работать.

Вот именно, подумал мастер, первое мая. Есть чему порадоваться, гнида большевицкая. Соцмаевочку устроить, «Варшавяночку» попеть, листовочки поразбрасывать. «Да это же Пепшик», – дошло до пана Кароля. Мда, несильно он продвинулся в чинах, кем был, тем и остался. Только прежде был русским, нынче польским. Это повышение или понижение?

В прихожей Пепшик извлек из унтер-офицерской сумки мятые листки.

– Вот, полюбопытствуйте, господин профессор. Правда ведь, занятно?

– В самом деле… Маня, Гося! – позвал пан Кароль. – Идите сюда, тут интересные вещи.

– Мне некогда, – отозвалась супруга. – Маня, посмотри что там. Неужто бывает что-то интереснее Кикерона?

– В данную минуту пожалуй, – пообещал пан Кароль. – Синхронный исторический источник. Много у вас такого добра, пан мастер?

– Достаточно, – процедил Пепшик, окончательно теряясь. Как же с ними обращаться, с проклятыми большевиками? Странно, кстати, что они сегодня дома, а не в босяцких колоннах, что стекаются сейчас к Театральной площади под еврейскими транспарантами «Позор военщине», «Слава коммунизму», «Мир». С Повислья, Муранова, Праги и Воли, мимо запертых на всякий случай магазинов, полицейских расчетов, армейских патрулей и затаившихся в подворотнях с кастетами и палками национал-хулиганов, еще не решивших, с кем сегодня драться – с красными, с полициантами или с обожателями маршала. Именно туда, в Средместье, стянуты сегодня главные силы полиции и, честно говоря, не так уж плохо, что он, мастер Пепшик, в эту минуту находится здесь, на Мокотове.

– Что у вас? – спросила, появившись в прихожей, Маня. Увидев полицейских, улыбнулась. – Извините, господа. Добрый день! Мария Котвицкая.

Пепшик снова позабыл представиться, а постовой, хоть и желал, не посмел представляться без шефа. Со шкафа, положив на серую лапу голову, за происходящим наблюдал Свидригайлов. Его тоже кое-что заинтересовало, а именно невиданные прежде синие, с длинными и блестящими козырьками фуражки.

– Вот, Марыня, почитай.

Пробежав глазами по бумажкам, Маня заскучала.

– Опять? Столько этого добра в Ростове видели. И в Новороссийске. Помнишь?

– Зато на польском языке и с польским колоритом. Откуда это у вас? – спросил профессор Пепшика.

– Тут, рядом, – выдавил тот. – И надписи еще на стенах… Возмутительного содержания.

– Что пишут? – спросил, не подумав, профессор.

– Да здравствуют Ленин и Троцкий! – выпалил Пепшик и смутился еще сильнее. Подчиненный взглянул на шефа с удивлением. Он не сразу сообразил, что тот добросовестно воспроизвел антигосударственный лозунг. Который он, постовой, как последний идиот, под глумливыми взглядами прохожих, только что соскабливал ножом со штукатурки.

– Любопытно, – признал пан Кароль. – Что еще?

– Долой войну, – сообщил помрачневший Пепшик.

Постовой улыбнулся Марысе и подсказал:

– Еще про Францию, пан мастер, было.

– Да. И Францию.

– Что – Францию? – недопонял пан Кароль.

– Ее тоже долой.

Маня, пожав плечами, вернула отцу листовки. Обычный первомайский треск с поправкой на место и время. «Да здравствует советская Польша… Да здравствуют рабочие советы… Антанта губит Польшу… Руки прочь от советской России… Нет позорной украинской авантюре… Нет австро-германским холуям, нет англо-французским марионеткам». Пан Кароль не без сожаления возвратил листовки Пепшику. Кот с высоты наблюдал за бумажками. Могло показаться, что он их читал.

– В самом деле безумно интересно, пан мастер. Так о чем вы хотели поговорить? Только проходите, прошу. Я ведь приглашал вас на чай.

– Дело в том… – начал Пепшик.

Договорить он не сумел. Ибо…

Строго говоря, ничего ужасного не произошло. Во всяком случае, с точки зрения пана Кароля и Мани. Досадно, конечно, неловко, стыдно, но не ужасно. Постовой, пусть и вздрогнул от неожиданности, тоже быстро понял, что к чему. Однако мастер… Разинув в немом крике рот, с побледневшим лицом, потрясенный до основания… Что он представил себе, что он понял в сей страшный, кошмарный сей миг? Здесь, в большевицком доме, ощущая на плечах невыносимую, непосильную, жуткую ношу? Впрочем, если вдуматься, всего-то восемь килограммов. Маня взвесила как раз позавчера, в специальной сумке для хозяйства.

– Вы только не пугайтесь, – сказала она, устремляясь на выручку мастеру. – Это Свидригайлов.

– Кто? – прохрипел, еще сильнее холодея, Пепшик.

– Наш Свидригайлов, – пояснила Маня, обходя застывшего, как мумия, мастера.

Пан Кароль отвел глаза. Постовой, весь красный и надутый, держался из последних сил. Казалось, еще мгновение и его разорвет рвущийся наружу хохот. Свидригайлов, вися у мастера на спине, потянул между тем за фуражку зубами. Мастер, ощутив движение на голове, затаил в трепете и страхе дыхание. Коммунисты снимают скальпы? С поляков?

– Давай лапенцию, давай. Да аккуратнее, проклятое чудовище. Отцепляйся, отцепляйся, – слышал он за спиною ласковый девичий голос. Чудовище? На Мокотове? Тяготившее мастера бремя ослабло. И наконец пропало вовсе.

– Убирайся, мохнатая морда! – топнула Маня ногой, и мимо Пепшика проскользнул гигантский серый кот с чудовищно огромным хвостом. Господи, да это же… Неужели тот самый, американский, которого до войны часто видели в окне на Мокотовской?

– Господа, – напомнил профессор полицейским, – давайте выпьем чаю. Или кофе. Или даже коньяку. Так и быть, я тоже, за компанию. Вы, пан мастер, простите нашего диверсанта. Прыгает практически на всех, закон природы, он же с родины Чингачгука. Прошу в гостиную.

Постовому, тому действительно хотелось выпить. Чаю, кофе, коньяку, чего-нибудь горячего – утро выдалось холодным. Пепшик, однако, сослался на службу и покинул не в меру гостеприимный дом. Так и не поговорив с профессором по существу. Зачем он приходил, для пана Кароля осталось тайной. Сам Пепшик, шагая к Пулавской, тоже не сразу припомнил зачем. Ну да… Он хотел увидеть лицо большевицкого профессора, когда покажет ему листовки. И сразу же бросить вопрос – один, другой, четвертый. Как выстрелы в упор, как удары кастетом, как… Он не раз наблюдал подобное в участке – при царе, при немцах, при Польше.

Постовой, замедлив шаг, указал на стену дома.

– Вон там еще, пан мастер, что-то намалевано.

Пепшик оглянулся. В полутора метрах над землей рука злоумышленника начертала мелом два не самых длинных польских слова. Односложное, кончавшееся на «uj», и двусложное, кончавшееся на «da».

– Стереть? – предложил постовой.

– Оставить, – буркнул мастер. Пусть Котвицкие любуются со своим котярой.

* * *

В день, когда усатый питомец Котвицких перепугал незадачливого Пепшика, иной обладатель завидных усов в одном из посланий успокаивал подругу и спутницу.

«Дорогая Оля! – писал он Александре Щербинской. – Первый шаг доведен до конца. Вы, должно быть, здорово удивлены и слегка испуганы этими великими успехами, а я тем временем приготовляю второй и размещаю войска и снаряжение таким образом, чтобы он был так же успешен, как первый. К настоящему времени я разбил в пух и прах всю 12-ю большевицкую армию, причем действительно в пух и прах: почти половина ее состава у меня в плену; от количества захваченного снаряжения голова идет кругом, остатки в значительной степени деморализованы и рассеяны, а потери мои необычайно малы; на всем фронте не насчитаю 150 убитых и 300 раненых. Я выиграл эту великую битву благодаря смелому плану и чрезвычайной энергии в его исполнении. Ровно, Волынь, 1 мая».

Кого-то смутит постоянное «я», «у меня», «мои»?69 Напрасно. Человек абсолютно честен перед собой и перед близкими. Говорит то, что думает. Принимает на себя полноту ответственности за удивление и перепуг сограждан. В отличие от иных представителей науки, норовящих укрыться за жалким «мы полагаем, при известных обстоятельствах и с учетом ряда факторов не исключается возможность, с необходимыми оговорками, сделать вывод, что…»

* * *

Второго и третьего мая оккупированные польским войском области имели счастье наблюдать торжества по случаю дня Конституции 3 мая. Той самой злополучной конституции, что в 1791 году принята была Четырехлетним сеймом и каковая почитается польской нацией первой конституцией в Европе и второй на целом свете.

Главком встретил священный для нации день в Житомире. В целом торжества ему понравились.

* * *

Ночью на четвертое к Высоцким позвонили. Почтальон, с телеграммой из Сосновца. В тамошний госпиталь переправили из-за границы демонстрантов, пострадавших при нападении немцев на шествие в ознаменование дня Конституции. Среди раненых был Мечислав Гринфельд. Ася с матерью выехали первым же поездом. Анджей проводил их на Венский вокзал.

Анджей давно предчувствовал: что-нибудь с Метеком да случится. Не такое место Обершлезиен70, чтобы безопасно заниматься там политикой. И не такой народ силезские колбасники, чтобы спускать полякам польские симпатии. Для немецкого националиста поляки вроде как для польского… Вот именно, как для польского – коренные жители Западного края, обязанные встать навытяжку перед варшавским паном и возблагодарить его за труд по просвещению восточных варваров.

Метек бы не согласился. Сравнивать русских и поляков Силезии – допустимо ли, право? В самом деле, ответил бы Анджей, Костя Ерошенко и почти не читающий и с трудом говорящий по-польски шахтер из Гляйвица – что между ними общего? Но Метек нашелся бы и тут: ваш Костя, он не настоящий, он продукт искусственной русификации, тогда как силезский шахтер есть выражение польского духа, не сломленного столетиями…

Анджею сделалось стыдно. Метек лежит со сломанными ребрами, с пробитой, быть может, головой, а ты ведешь с ним старый дурацкий спор. Какое тебе дело до волынян и белорусов, когда вчера напали на твоих соотечественников, твоего родственника, очень неплохого, между прочим, человека, любимого Аськой, уважаемого семьей.

* * *

Чтобы понять, что случилось с Мечиславом Гринфельдом, следует иметь представление о Силезии. То представление, которого непольский читатель в массе своей не имеет. Он, конечно, что-то о чем-то слышал. Фридрих Великий, Верхнесилезская и Нижнесилезская операции. Но при чем тут, собственно, Польша?

Начнем с определения. В самых общих чертах Силезия представляла собою бассейн реки Одры в верхнем ее течении, с юга-востока на северо-запад. Завершалась она чуть восточнее крутого поворота Одры к северу, к морю. В раннем средневековье эта населенная славянами земля естественным образом сделалась частью польского государства. Юго-восточный уголок Силезии с Опавой стал частью другой средневековой державы, чешской.

Если бы процессы на этом завершились, дальнейшая история Силезии протекала бы в сугубо польских и, отчасти, в чешских рамках. Но процессы не завершились. Вдаваться в них смысла нет, силезский вопрос находится на периферии нашего повествования, будучи связан исключительно с судьбою Иоанны Гринфельд, урожденной Высоцкой. Ограничимся самыми необходимыми фактами.

Факт первый. После распадения в двенадцатом веке государства Пястов на уделы – у поляков всё было, как у нас, – Силезия осталась одним из главных польских княжеств, которое в свою очередь, и опять же как у нас, позже развалилось на новые уделы.

Факт второй. В четырнадцатом веке Польшу на западе и на севере стали активно общипывать соседи. В этом смысле последние, то есть соседи, не отличались от правителей Польши, не менее активно и кроваво присоединявших к своему королевству земли Юго-Западной России. Силезские княжества, где потихоньку вымирали польские династии, оказались под властью правителей Чехии. Ими были в то время немцы из династии Люксембургов.

Факт третий. В шестнадцатом веке на престоле Чехии утвердились новые немцы – австрийские Габсбурги. В результате Силезия стала частью габсбургской монархии, включавшей немецкие, чешские, венгерские и многие другие земли.

Факт четвертый. В середине восемнадцатого века Фридрих Великий отобрал Силезию у Габсбургов и сделал ее провинцией Пруссии. В качестве таковой она стала частью позднейшей Германской империи. Небольшой кусок Силезии по-прежнему остался габсбургским.

66.Твоя Россия сдохла. Навсегда. Отныне ты свободна (пол.).
67.Полет Орла (фр.).
68.Слово naród в польском языке обозначает народ в смысле «нация». Lud – это народ в прочих смыслах, в первую очередь «простой» и, в частности, крестьянство.
69.В польском оригинале первое лицо выражено глагольными формами.
70.Верхняя Силезия (нем.).