Loe raamatut: «Двадцатый год. Книга первая», lehekülg 28

Font:

Распоряжение президента г. Варшавы и предместий. Жители города Варшавы и предместий обязаны в течение 24 часов с момента настоящего оповещения убить всех находящихся в их владении почтовых голубей под угрозою последствий, перечисленных ранее военными властями.

Кофе «Shop». Фунт 70 коп. Требовать везде.

Растительное мясо, 6 отбивных по 15 коп. (фабричная марка «Грибки») предлагает оптовый склад «Славянский». Ул. Видок, 22, тел. 158–78».

Обеды – вкусные, здоровые, 40 коп. Заказывать 510–17, Журавья, 24А, кв. 2.

Из магистрата. Вопрос о заложниках вследствие соблюдения жителями спокойствия решен таким образом, что немецкие власти не сочли необходимым задерживать в качестве заложников жителей города, делая взамен ответственным за порядок гражданский комитет в полном его составе.

Портрет – красивейший, пастельный, большой, в раме, всего 4 руб. Вспульная, 33, Краузе.

Запись в женских школах в Варшаве начата. Прежним ученицам запись следует обновить.

* * *

Тишина. Затемнение. Занавес.

* * *

БИРЖЕВЫЕ ВЕДОМОСТИ, 25 июля (7 августа) 1915 г.

Париж, 24 июля (6 августа). Общество драматических писателей и композиторов, постановив исключить австрийских и германских авторов, при громких рукоплесканиях избрало своим членом русского композитора Игоря Стравинского.

Латышский добровольческий легион. (Статья члена Г. Думы Я.С. Гольдмана). В настоящей войне брошен национальный жребий латышского народа. «Быть ему или не быть». И он не щадит ни усилий, ни крови в этой борьбе за национальное существование. В настоящее время латышский народ приступает к организации собственного легиона добровольцев. Это – момент, полный огромного значения, он знаменует не только высшее проявление патриотизма латышского народа, но, к счастью, и признание этого патриотизма.

Епископ Митрофан минский разослал пастырское послание по своей епархии, в котором выражает твердую уверенность, что и вторая Отечественная война окончится таким же победоносным разгромом врага, как первая. Епископское послание будет распространено и в войсках этого района.


Часть IV. САЛАМИН
Античная трагедия




И страх тогда всех варваров объял,

В надежде обманувшихся: не к бегству

Готовясь, пели эллины пеан

Священный, но стремясь отважно в бой98.

(Эсхил. Персы. 391–394)

Парод. Le chant du départ

Вслед за прологом взвивается занавес трагедии, и сцены, одна страшнее и гибельнее другой, проходят перед глазами в мучительном изобилии.

(А.Н. Толстой. Восемнадцатый год)


С восемнадцатого года русские люди с особенной силой ощущали себя обитателями морской державы. Возможно, не очень великой, ибо раздавленной, растоптанной, разорванной, – но безусловно морской. Из-за моря приплывали очередные спасители, из-за моря привозились новейшие орудия убийства, за море уплывали миллионы русских денег. За море спасители и убирались, удостоверившись, что очередной проект спасения провален, а всё, что удалось украсть, благополучно вывезено в Сан-Франциско, Йокогаму, Прагу. Мнившаяся прежде безграничной Россия то и дело превращалась в узкую приморскую полоску – не только для ложных ее союзников, но и для русских, проигравших в гражданской войне.

Той агонизирующей России практически все, кроме турок, немцев и румын, по-своему желали блага. И все, безусловно все, даже братские нам чехи и словаки, приносили море зла. Последовательнее прочих был маршал Иосиф Пилсудский – этот что хотел, то и делал. Когда четверть века спустя, укрывшись в Лондоне, польские стратеги примутся стенать, что другой-де Иосиф, тоже маршал, проводит политику faits accomplis99, они прибегнут к привычному термину – именно на faits accomplis специализировался, расчленяя Россию, их знаменитый и усатый предводитель. В области faits accomplis наследники польской славы являлись надежнейшими экспертами.

(Возражения варшавских профессоров, что среди лондонских стратегов не все были сторонниками почившего в бозе вождя, отметаются злым автором с порога. В двадцатом году они все, невзирая на взаимную ненависть, единым фронтом выступали против нас. Тончайшие дистинкции между Пилсудским, Сикорским, Соснковским и Галлером имеют для беспощадного создателя бесчеловечной повести не большее значение, чем разногласия рейхсмаршала, рейхсфюрера и рейхсминистров в методах решения русского вопроса. В воспеваемой нами войне их дрязги ничего не значат. Главное в той войне – наша над ними победа.)

Faits accomplis Пилсудского приводили неокрепшие умы в смущение. Запад Европы в ту пору не проникся еще польским духом, продолжая мыслить о России верными этнографическими категориями. Совместно пролитая в битве с кайзерами и султаном кровь по-прежнему играла роль. Нелегко поддерживать бывшего врага, венско-берлинского наемника, герра Пилсудского, против собственного в той кровавой войне союзника. Борьба с большевизмом священна, oh yes, но если в ходе борьбы от России отгрызаются всё новые куски с безусловно русским населением – это, право, не вполне comme il faut. Не говоря о недовольстве пролетарских масс с их всё чаще повторяемым призывом «Hands off Russia».

Недовольны Пилсудским были не только неокрепшие умы, но и опытные политики, совершенно непригодные в агенты Коминтерна. Не будем судить о степени искренности. Факты суть факты – негодование прорывалось. Скажем, девятнадцатого мая, в среду, в день первого галопа красноармейца Майстренко, вождь британских либералов Герберт Генри Асквит, бывший премьер-министр, а ныне лидер оппозиции Его Величества, выступил на собрании в Вестминстерском Сентрал Холл с осуждением «польской войны против России» и с заявлением, что «долг союзников – воспрепятствовать польской агрессии». В симпатиях к т. Ленину г-на Асквита заподозрить не получается. Он руководствовался иными соображениями. Если угодно, представлениями. Быть может, кто знает, эмоциями.

Даже премьер-министр Соединенного Королевства Дэвид Ллойд Джордж видел в польских посягательствах главным образом головную боль. Если и печалился позднее о польских неудачах, то единственно потому, что они эту боль превращали в невыносимую. Сказать, что неугомонный варшавский маршал Ллойд Джорджу осточертел, было бы слишком мягко. Что говорить в таком случае о лейбористах, о французских социалистах, о профсоюзах, об интеллигенции?

К лету двадцатого года польский вождь своими кунштюками извел весь политический бомонд несопредельных стран, занимая по отрицательной известности место после Ленина и Троцкого. О сопредельных странах говорить не стоит. В Германии, Литве, Чехословакии он твердо стоял на первом.

* * *

Но вернемся к морской тематике. В начале двадцатого остатки русских белых армий оказались прижаты к морям, Японскому и Черному. Читинская пробка атамана Семенова и воинство Анненкова в Семиречье не в счет – назвать разбойных атаманов белыми не поворачивается язык. Хотя… Белый, как и красный, было понятием весьма и легко растяжимым. Бандитов хватало везде – не только в Турции, Румынии и Польше.

Как бы там ни было, белые силы, убедившись в своем бессилии, сосредоточились в ту пору на двух концах России, у двух не самых холодных ее морей. Кто-то, давно ни во что не веря, терпеливо дожидался эвакуации. Кто-то собирался напоследок нагадить коммунарам и ставшей чужой и враждебной стране. Кто-то надеялся на некий компромисс или хотя бы на то, что красные, измордованные войной не менее белых, оставят в покое белые островки. Хотя бы на пару-другую лет.

При этом между Приморьем и Крымом имелось существенное различие. Не случайно доктор Ерошенко никак не мог понять, что происходит на Дальнем Востоке, какая там нынче власть. Если Крым был безусловно белым, то Приморье с февраля двадцатого, после бегства на японском корабле колчаковско-семеновской верхушки, представляло образчик компромисса. Того самого, что грезился отдельным честным, прямодушным и вполне бескомпромиссным людям.

Компромисса зыбкого, невразумительного. Под покровом слов и мирных заверений, тлела, то и дело прорываясь пламенем, неизжитая, неизживаемая ненависть. Слишком многое было совершено и вынесено, чтобы начать историю с чистого листа. Лист надолго, навеки забрызган был кровью – друзей, родных, товарищей, всех цветов и политических оттенков. Верить бывшим врагам? А вы бы поверили тем, кто накануне вас бы с радостью растерзал, равнодушно прошел бы мимо вашей тюрьмы, удовлетворенно кивнул бы, прочтя о вашей казни в свежем выпуске «Голоса Приморья» или «Известий N-ского ревкома»?

Они и не верили. И если что-нибудь случалось, а случалось многое и часто, с упоением хватались за оружие. Попробуйте себе представить: в одном и том же городе, скажем Владивостоке, по одним и тем же улицам ходят заросшие, бородатые победители-партизаны, переметнувшиеся к ним солдаты и матросы – и тут же их вчерашние враги, бывшие офицеры, юнкера, кадеты. И что с того, что на вчерашних неприятелях сегодня нет погон и на груди у них алеют банты? Партизаны и солдаты, пусть не все, только и мечтают, как бы сорвать с их благородий бантики и поставить их благородия к стенке. А их благородия, пусть тоже не все, сами бы с радостью сорвали ненавистные красные тряпки и отвели бы душу на таежных мужиках и изменившей адмиралу солдатне. И в том же самом городе колышутся флаги союзных – угадайте, кому – держав, по улицам ходят команды союзных, так сказать, солдат, а на рейде торчат союзные, прости господи, корабли.

Долго ли продержится такое равновесие? И что случится, когда уйдут американцы? (Которые, конечно же, уйдут, потому что hands off Russia. Public opinion в этой стране так-таки имеет вес, методы управления им пока не вполне отточены.) И уйдут ли японцы? (А эти вот так просто не уйдут, ибо зачем было вводить в Россию половину императорской армии, изумляя азиатской хитростью подзабывшую собственную юность Европу – и соперничая в свирепости с одичавшими атаманами.)

Сосуществование революционной власти с интервентами однажды уже имело место, двумя годами ранее. Продолжалось оно два с половиной месяца и завершилось, вполне закономерно, переворотом. Чем завершится сосуществование теперь? Об этом невольно думают все, белые и красные, социалисты и анархисты, демократы и либералы, экспроприаторы и буржуа, нейтральные и обыватели. Одни со страхом и тревогой, другие с бешеной готовностью хоть завтра вцепиться в глотку ненавистному до изжоги и свирепой колики врагу.

* * *

Весть о падении белого режима во Владивостоке застала Игнатия Попова далеко от морей, в окрестностях станции Бочкарево. Той самой, от которой отходила ветка на Благовещенск, столицу необъятной, в три с половиной Царства Польского, Амурской области. На станции Игнатий и его товарищи обосновались спустя неделю после вступления красных частей во Владивосток. Но прежде договорились с японским комендантом о передаче власти в волости красному отряду «Пролетарий».

Коменданту было некуда деваться. С поздней осени гарнизон был блокирован. Люди из леса спалили мосты. Железнодорожники, потеряв последний страх, прекратили всякую работу. Его предшественник, тоже майор, направил партизанам отчаянное требование: прекратите разрушать железную дорогу и сдайте наконец оружие. Следствием явился неприемлемый ответ. Части и подразделения императорской армии в нем неправомерно назывались бандами, а их командующий в Амурской области генерал Ямада – паразитом. Дошло до того, что в воскресенье 25 января жители пристанционного села Александровское вышли на демонстрацию. Представить себе подобное месяцем ранее было немыслимо. Однако положение изменилось. Расстреливать русских сделалось опасно. Четвертого февраля японские власти в Приамурье, следом за приморскими, стиснув зубы, объявили о нейтралитете.

На решающую встречу с комендантом пролетарцы выехали целой делегацией. Двенадцать человек, на лохматых лошаденках, во главе с командиром «Пролетария» – не с самой благозвучной, но грозной для японцев фамилией Бородавкин. Не стоило, быть может, всем гуртом лезть волку в пасть, но и бояться волка не следовало. Игнатию предложили остаться в Никольском за старшего, и без него народу было чересчур, но упустить такой случай Игнатий не мог, исторический момент как-никак. Что бы сделал на месте его Ерошенко? (Последние два года Игнатий часто в разных ситуациях задавал себе этот вопрос.)

Утром, почаевничав в Никольском, поседлали лошадей. Игнатий – темно-серого гривастого маштачка, взятого в разгромленном колчаковском обозе. Чтобы не стеснять движений, полушубка надевать не стал, ограничился теплушкою на вате и шинелью. Валенки, подумав, отставил в сторону, лучше сапоги, в неприятном случае будет легче выслать лошадь. В придачу к маузеру в деревянной кобуре сунул за пазуху наган, в карманы шинели – по круглой британской гранате. За ремень заткнул нагайку. Прочие делегаты вооружились не менее основательно. И самим покойнее, и микады лишний раз пускай почувствуют. Бородавкин посетовал, что не придумали пока этакого махонького пулеметика – чтобы сподручно возить с собой верхом.

Добравшись до японских постов и проехав по мосту над речкой Томью, всадники переглянулись. Не спеть ли? Не сговариваясь, затянули первое пришедшее в голову, «Трансвааль». Подчеркивая – едем с миром. Показывая – чихать мы на вас хотели. Ну и просто для души. Крайне подходящая всё-таки песенка, по теме и по настроению. Что-то вроде лесного гимна, сотни раз пропетая в последние два года на маршах, дневках, до боев и после. «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне. Под деревцем развесистым задумчив бур сидел».

От губ поющих отрывался пар, пар облаками валил от конских храпов. «О чем тоскуешь, старина?» – вопрошали двенадцать партизан и сами отвечали: «Тоскую я по родине, мне жаль родной земли».

Мало нам было немцев, не раз уже думал Игнатий. Чтобы уяснить, что родина не пустое слово из солдатской словесности, для этого понадобились японцы. Бедный Константин Михайлович… Выкарабкался он, нет? Но если и не выкарабкался, оказался прав почти во всем. А его и слышать тогда не хотели, и он не хотел, старший унтер-офицер Попов. Все галдели про мир, про какой угодно, только бы домой. И получили – бесконечную войну. Промеж собою, с бывшими союзниками, с замирившимися вроде бы османами и немцами.


Сынов ведь десять у меня,

троих уж нет в живых,

но за свободу борются

семь юных остальных.


Постовые на мосту с любопытством таращились на двенадцать обвешанных оружием всадников. Ведь если кто из жителей страны Ниппон когда-либо и видел несомненных большевиков, то совсем при других обстоятельствах. В общем и целом весьма между собою сходных.

…В начале позапрошлой осени – 2578 года эры императоров, 1918-го эры Эсу Киристо – варвары, называвшие себя красными – они носили красные повязки на рукаве или красные ленточки на шапках, – уходили по реке Зея из освобожденного императорской армией Благовещенска. У города со странным названием Свободный их пароходы и баржи внезапно напоролись на огонь из пулеметов и винтовок. Пароход «Мудрец», попытавшись отойти к другому берегу, немудро сел на мель и превратился в неподвижную мишень. Его поливали из пулеметов несколько часов – в отместку за то, что другие сумели прорваться. Вечером, взойдя на борт, императорские воины связали выживших, сплошь перераненных туземцев, «красногвардейцев» и речников, загнали мычащее стадо в кубрик и облили судно керосином. Вопли круглоглазых еще долго оглашали окрестности – к великой радости помогавших освободителям «белых» – тоже варваров, но с белыми повязками. Очень почтенных людей, владевших магазинами, землей, занимавших важные посты в туземной администрации.

Позднее, когда Амурская область и Приморье оказались на протяжении многих сотен ри охвачены красным мятежом, приходилось прибегать к довольно строгим мерам. Расстреливать десятками взбесившихся туземцев, палить их хижины и уводить их скот. Однажды, в конце зимы 2579 года эры императоров, 1919 года эры Киристо, перебили сразу триста маслоедов – ради примера, во избежание весеннего бунта. Беглым артогнем прошлись по их селу, потом, переловив, поставили под пулеметы. Тех, кто прятался среди домов, перекололи как свиней штыками; несколько десятков, загнав в амбар, сожгли. Убивать детей и женщин было неприятно, они громко и недостойно кричали, но по-другому с красными макаками не выходило. Правильные варвары, то есть «белые», тоже призывали не церемониться с бандитами и как искренние люди не оставались в стороне, метко всаживая пули в теток, малодушно пытавшихся бежать из пылающего амбара. Прибывшие следом искренние казаки производили окончательную чистку, добивая обнаруженных в руинах раненых.

Через четыре дня, 26 марта, в самом Благовещенске в штабе 12-й императорской дивизии, во избежание всё того же весеннего бунта, был предусмотрительно составлен список – тридцать одна туземная фамилия и пояснения: «комиссар», «красный командир», «участник готовящегося восстания». Когда в городскую тюрьму прибыл императорский отряд под командой прапорщика из туземной контрразведки, не все нужные люди оказались на месте. Кто-то был по недосмотру выпущен, кто-то еще не доставлен, кто-то болен тифом. Восемнадцати отобранным скрутили руки за спиной, связали всех попарно и вывели на улицу. Прибывший туда же генерал Ямада взлез на блиндаж и, перекрикивая бешеный свист ветра, объяснил солдатам их почетную задачу. На пустыре, куда пригнали круглоглазых, им велели опуститься на колени, прямо в снег, у длинной ямы; после начали сводить попарно вниз и отрубать туземцам головы. Провести операцию на должном культурном уровне не удалось – под конец пришлось колоть штыками и стрелять. Простые солдаты, не самураи, не обладали навыками обезглавливания; отдельные слабые духом рыдали и пытались от миссии уклониться, провоцируя тем самым суровые взыскания.

В своей безумной, не знающей пределов дерзости туземцы доходили до того, что лечили своих раненых под носом у императорской армии. В том же Свободном, всё той же кровавой весной, было получено пугающее сообщение: в городской больнице выхаживают мятежников. Срочно пришлось послать солдат, изрубить и переколоть двадцать три подозрительные личности, оттащить к железной дороге трупы, облить керосином и сжечь.

Разбитые банды истреблялись на месте. Исключения были редки. Однажды, когда поймали пятьдесят большевицких мадьяр – так называлось племя на Дальнем Западе, – их не стали убивать на месте, а привезли в Благовещенск, где сначала отрезали уши и выкололи глаза.

И вот теперь большевики, не один, не два, не три, а целых двенадцать, открыто ехали верхом и нагло пели.

…Именно так, твое японское скобродие. Двенадцать наших ехали и пели. Презрительно поглядывая на островное воинство.


Да, час настал, тяжелый час

Для родины моей.

Молитесь, женщины, за нас,

За наших сыновей.


Попадавшиеся по пути островитяне были мало похожи на солдат регулярной армии. В овчинных не по росту шубах, лисьих шапках, огромных рукавицах. На ногах сибирские унты – отобрали у кого-то, сперли? О том, что в рукавицах императорские воины носили грелки, об этом партизаны не знали. Но узнав бы, не удивились, морозы в тот январь стояли лютые, градусов до сорока по Цельсию. Хорошо хоть накануне потеплело, словно по заказу, а то бы командирам было не до песен.

– Холодно, япона-мать? – поинтересовался Игнатий у семенившего рядом, поперек себя шире императорского бойца. Возможно, унтера или даже офицера, в таком наряде и не разобрать.

– Хородно, хородно, – подтвердил на ходу микада, учтиво улыбаясь варварам.

– А ты бы поплясал, – посоветовал, смахивая с колена снег, Игнатий. – Мы поем, а ты пляши. Трансвааль, Трансвааль, страна моя…

– Попрясы не понимай, – признался азиат. Однако одобрительно заметил: – Хоросо поем. Трансвар.

– Знает ниппон, чтоб его, – повернулся к Попову Бородавкин. – Вопрос, где слышал. В тюрьме, в концлагере?

Проехав по улице, двенадцать наших добрались до штаба, спешились. Комендант на крыльце машинально отметил, что лошади тщательно вычищены, а делегаты с ног до головы обвешаны оружием. Сделав добрые глаза и слегка, на европейский лад, их округлив, японец растянул в улыбке рот. Ох, не так он разговаривал с лесными год назад. Увы, недоработал. Не только он, но и генералы Ямада и Оой, и множество других выдающихся военачальников.

…Когда в марте прошлого года, 2579-го эры императоров, 1919-го эры Киристо, сотни мятежников, круглоглазых и китайцев, разрушив мосты и телеграфные линии, атаковали Бочкарево, тогдашний комендант капитан Суемацу действовал решительно. Еще до появления красных варваров он на всякий случай расстрелял тридцать пять застрявших на станции латышей – так называлось одно из западных русских племен. Их, заподозренных в неискренности, накануне направили поездом из Свободного в Благовещенск, но железную дорогу перекрыли мятежники и Суемацу решил не рисковать. Правильные туземцы и императорские солдаты вывели латышей со станции и аккуратно перестреляли на глазах у других, менее подозрительных пассажиров, довольно сильно последних перепугав. Падая в рыхлый мартовский снег, латыши стискивали в ладонях бумаги, полученные от иностранных консулов – паспорта или что-то в этом роде.

Станцию тогда отстояли, однако были моменты, когда казалось – спасения нет. Большевики ворвались в село, прижали Суемацу к полотну, и обладай они лучшей организацией, из гарнизона и искренних русских никто бы не уцелел. У бандитов имелись захваченные где-то пушки, но дикари, по счастью, не умели наводить и смогли добиться лишь того, что угодивший в паровозное депо снаряд убил там двенадцать рабочих, наверняка их же собственных пособников.

Отогнать мятежников смогли только императорские батальоны и рота из туземных офицеров, прибывшие со станции Завитая. Из-за разрушенных мостов они, покинув эшелоны, проделали свой путь на реквизированных санях. Сразу же после боя, во избежание дальнейших осложнений, было расстреляно три десятка жителей, несомненных большевиков, в их числе одна беременная. Семьдесят трупов – латышей и местных – раздели, свалили в кучу, закидали дровами и спалили.

Что бы там ни говорили, было, было… Искренние русские – казаки, милиционеры, офицеры в золотых погонах, начальники станций, ходили в ту пору по струнке. На белых нарукавных повязках красовались иероглифы, конные разъезды перемещались под японскими флажками – чтобы их не спутали с бандитами. Императорские солдаты в поездах не миндальничали с грубыми и непочтительными пассажирами, сдавали их в «белую» контрразведку или расстреливали на месте. Фельдфебель Миура на станции Завитая славился тем, что умел, зайдя в вагон, выявлять большевиков по выражению лица – дерзкому, наглому, простоватому, хитрому, настороженному или испуганному.

Так-то. А теперь главарь преступной банды «Пролетарий», штурмовавший Бочкарево год назад, а потом целенаправленно гадивший империи, спокойно, как ни в чем ни бывало, спрыгивает с коня и в сопровождении таких же бандитов, как он, спокойно и уверенно подходит к коменданту.

– Майор Усидзима, – учтиво представился красным командирам комендант.

– Бородавкин, – бросил партизан.

– Кущ… Ильин… Прутовых… Руднев… Осипов… Пальваль… Ли… Ивановский… Попов… – так же небрежно бросали, поднимаясь на крыльцо, грозные властители тайги. Волосатые лапы на кобуре, шашки на боку, карманы оттопыриваются гранатами – знай, японский сын, если что, джиу-джитсу тебе не поможет.

Переговоры прошли успешно. Майор Усидзима100 согласился впустить партизан на станцию и в село, организовав вместе с ними совместное патрулирование вплоть до эвакуации гарнизона. Не на запад, в Забайкалье, к Семенову, а на восток, в Хабаровск, ближе к морю. Победа была одержана. Белым в Благовещенске, отрезанным теперь от Транссиба, оставался единственный путь – через Амур в китайский Сахалян.

– С германцем обмишулились, так хоть с ниппонами управились, – говорил Бородавкин на следующий день, когда три с половиной сотни партизан с бантами на груди, с пулеметами на санях, под багрово-красным знаменем переходили по льду через Томь – в сопровождении окрестных жителей, несших при себе иконы и хлеб-соль. «Вот и образа сгодились», – думал про себя Игнатий. Собственные доски он, вернувшийся с войны, злой на веру, царя и отечество, вынес из дому на двор и спалил к ядреней матери.

– Хлопцы, слышь, колокола! – выкрикнули радостно в строю.

Когда в сопровождении японских офицеров всадники и пешие, пройдя по Томской улице, вышли на Базарную площадь к церкви, навстречу повалил народ с хоругвями. Перед толпою шествовал священник. «Доборолись до того, что и попы нам рады», – громко хмыкнул Бородавкин. Каждый, впрочем, видел – командир растроган.

– Воинам-партизанам многая лета! – гулким басом возвестил могучий поп, крестя направо и налево освободителей и прихожан. – Командирам их многая лета!

– Многая лета! – вместе со всеми собравшимися на площади, впервые бог весть с каких пор повторил комвзвода Попов.

– Многая рета, – тщательно, словно для памяти, проговорил стоявший рядом самурай.

Оккупанты покинули станцию месяц спустя, 4 марта, после устроенного майором Усидзимой прощального завтрака. «Господа, позвольте мне выразить самую твердую надежду, что отныне и впредь русский и японский народы не будут испытывать один к другому ничего, кроме искреннего доверия и чувства взаимной симпатии». К последнему вагону уходящего поезда молодой партизан, не претендуя на оригинальность, присобачил метлу и банку из-под консервов.

Вскоре после японской эвакуации пришло распоряжение из Благовещенска – собрать по Томской волости прах павших партизан и перезахоронить в селе Александровском. Триста двенадцать отысканных тел были торжественно, под «Жертвою пали» погребены в могилах на Базарной площади. Игнатия Попова среди певших нашу скорбную песню не было. Не было его и дома, в Благовещенске, с пятью подросшими и подраставшими девчонками. В числе других партизан-приамурцев он погрузился в эшелон и отправился на запад, выбивать семеновскую пробку, совсем недавно разреза́вшую «Колчакию», отныне же – Советскую Россию.

Глухо стучали на стыках колеса, мелькали реки, отроги, распадки. Снова белые – засевшие в Даурии семеновцы, каппелевцы. Снова японцы, не пожелавшие оставить щедрого на концессии атамана и снабжавшие его в обход Амурской области по КВЖД. Война, бесконечная словно Сибирь, ни конца ей не видно, ни краю.

* * *

Там, на Восточно-Забайкальском фронте приамурцы узнали про падение красной власти во Владивостоке – мы сознательно не говорим «советской», ибо была она не советской, а «земской» и иные шутники называли власть эту розовой. Не вдаваясь в подробности, ограничимся сухим перечислением фактов.

Известия о предстоящем создании новой, Дальневосточной республики весьма обеспокоили восточную империю. Особенно огорчало стремление дальневосточного главкома Лазо объединить отряды Приамурья, Приморья и Забайкалья в единое и хорошо организованное целое. Мало того, новое правительство, даром что земское, два месяца кряду нудно напоминало: поскольку гражданская война закончена, японцам пора последовать примеру прочих интервентов – американских, чехословацких, канадских, британских, итальянских – и вывести с русского Дальнего Востока все дивизии. Прочие интервенты в самом деле смотали или сматывали удочки. Даже американцы. Императорское правительство, однако, видело в эвакуации американцев не пример для подражания, но новую и очень интересную возможность.

Неудача японского выступления в Николаевске-на-Амуре – несмотря на гибель сотен партизан, оно закончилось истреблением японского же гарнизона – была досадна, но во-первых, дала предлог, а во-вторых, позволила, учтя ошибки, лучше подготовиться к новой операции. Строжайшая тайна, заблаговременно, под разными предлогами занятые позиции, заключенное накануне соглашение с земскими властями – никого не обманувшее, но притупившее всё-таки бдительность, – и вот в ночь на пятое апреля, спустя три недели после николаевской резни, начался очередной переворот.

Слаженно, не жалея снарядов и пуль, тысячи маленьких проворных человечков атаковали казармы и учреждения в городах и на станциях от Владивостока до Хабаровска. Сея хаос, уничтожая подозрительных, они за несколько часов взяли под контроль заранее намеченные пункты. Красные отряды, застигнутые врасплох, лишенные связи с командованием, не всегда имевшие чем обороняться, теряя людей, спешно выводились в сопки и тайгу. В Хабаровске отход сопровождался заревом пылающих домов, подожженных – для большей паники? – японскими факельщиками.

В устроенном островитянами хаосе пострадали не одни лишь красные. У императорской армии не было времени вдаваться в идейные различия круглоглазых. Застигнув русских офицеров и юнкеров, не успевших разобраться что к чему и избавиться от кумачовых бантиков, мелкие солдатики с воплем «Борсевик!» с упоением бросались и на них. Владивостокские тюрьмы забились арестантами, за городом шли спешные расстрелы. Избавлялись от явных и возможных командиров, несомненных и вероятных большевиков, откровенных и потенциальных активистов. Трупы по большей части сжигались.

Переворот, с японской точки зрения, оказался весьма своевременным. На следующий день, шестого апреля в забайкальском Верхнеудинске провозгласили наконец Дальневосточную Республику, частью которой должно было сделаться Приморье. Но по причине переворота – не единственной причине, но главной – не стало. Снова сложилось непонятная ситуация, и чтобы в ней разобраться, красным придется потратить месяцы. Пока же… Мутная вода – что может быть желаннее?

Несколько дней спустя японское командование замутило воду еще сильнее. Заявив, что ничего, собственно, не произошло. Что власть Приморской земской управы незыблема. Что империя ни на что не претендует. Просто по причине прискорбного николаевского инцидента и в целях охраны императорских подданных, их собственности, их особых прав в Приморье, а также ради безопасности вынужденно введенных в Приморье японских дивизий – японским войскам придется расположиться тут, тут, тут и еще вот тут, а также, пожалуй, вон там, тогда как красным войскам нельзя появляться здесь, здесь, здесь и вообще нигде. В остальном же всё остается как прежде, ибо нет на свете более благожелательной к русской нации державы, чем Япония.

Невероятная уступчивость генерала Оой имела объяснимую причину. Фантастический по нахальству переворот вызвал общее и вовсе не восторженное изумление. Те из белых, что были настроены, так сказать, патриотически, снова получили оплеуху. У иностранных консулов раскрылись рты. Поднаторевшие за годы русской революции в интригах и устройстве мятежей, подобной наглости они не ожидали. Американцы обиженно насупились. Специалисты по fair play и атрибутам демократии сочли поведение японских друзей не очень честным и не вполне демократическим. И вообще походило на то, что островитяне, сердечно проводив соратников, сами собираются остаться. Что тоже было как бы не вполне. Интересы в Сибири имелись не только у японцев. Словом, генералу Оой приходилось успокаивать и союзников.

98.Пер. В.Г. Аппельрота.
99.Свершившихся фактов (фр.).
100.В известиях об эвакуации японцами ст. Бочкарево фигурирует как майор Усижима.