Loe raamatut: «Воображая город. Введение в теорию концептуализации»
ДАННОЕ СООБЩЕНИЕ (МАТЕРИАЛ) СОЗДАНО И (ИЛИ) РАСПРОСТРАНЕНО ИНОСТРАННЫМ СРЕДСТВОМ МАССОВОЙ ИНФОРМАЦИИ, ВЫПОЛНЯЮЩИМ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА, И (ИЛИ) РОССИЙСКИМ ЮРИДИЧЕСКИМ ЛИЦОМ, ВЫПОЛНЯЮЩИМ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА.
Редактор серии О. Паченков
В оформлении обложки использованы фрагмент плана Королевской солеварни в Арк-э-Сенан (архитектор Клод Николя Леду, гравер Франсуа-Ноэль Селье, 1778–1804); фрагмент плана крепости Пальманова (из атласа Civitates Orbis Terrarum, гравер и издатель Франс Хогенберг, XVI в.)
© В. Вахштайн, 2022
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2022
© ООО «Новое литературное обозрение», 2022
* * *
Памяти Теодора Шанина (1930–2020),
Предисловие: трагикомедия поствавилонской урбанистики
– Крупные научные силы сосредоточены на несусветном факультете, большая их часть – на кафедре невозможностей. Примеры: цыганская урбанистика или коневодство у ацтеков. Сущность наук, как правило, состоит в выявлении глубинных оснований их ненужности, а для программы несусветного факультета – невозможности.
– Как насчет социологии Сахары?
– Ничего, – сказал Бельбо.
– Очень даже ничего, – веско повторил Диоталлеви.
У. Эко
Эта книга – не о городе. Эта книга – о том, как мы (социологи, урбанисты и обыватели) его мыслим. В ней практически нет насыщенных описаний городской повседневности и актуальных проблем мегаполиса, а также рецептов, посвященных тому, как сделать жизнь в современном городе лучше. Тема неотвратимо надвигающегося будущего, сметающего старые городские порядки и утверждающего новые, в ней тоже не раскрыта.
Недавний всплеск интереса к урбанистике должен был превратить город в объект теоретической рефлексии, но привел к «инфляции высказываний». Говорить о городе стало легким и ни к чему не обязывающим занятием. Если быть социологом в России означает «думать об обществе», то быть урбанистом – значит «говорить о городе».
В эпоху поствавилонской урбанистики социологические проекты усилиями авторов избавляются от клейма академичности, чтобы получить допуск на медийный и экспертный рынок. Наши публичные обсуждения осциллируют между визионерским ликованием и плачем о неразумности городского устройства. Есть подозрение, что для тех, кто занимается исследованиями города, в аду приготовлен отдельный котел: он заполнен кипящими метафорами, черти непрерывно подкладывают в огонь стратегические документы городского развития, а из глоток грешников вырываются публичные высказывания.
Осознавая всю самоубийственность заявленной задачи, мы попытаемся еще раз поставить вопрос о рефлексии нашего собственного (урбан-социологического) языка описания города. Эта попытка продиктована стремлением выйти за рамки ставших привычными – как социологам, так и обывателям – моделей мышления о городе. Что мы имеем в виду, когда говорим «городская среда»? «Городское пространство»? «Городская идентичность»? «Городские сообщества»? «Городская повседневность»? Осталось ли у этих слов хоть какое-то самостоятельное содержание? Или это просто клише, исправно изготавливаемые социологами для экспертов, чья единственная задача – придавать наукообразный вид политическим решениям и удерживать внимание больших аудиторий?
Второе предупреждение касается отсутствия в этой книге актуальных, надежных и неоспоримых социологических данных, которые можно было бы использовать в качестве подножного корма при написании диплома, статьи или тезисов выступления. Парадокс современных городских исследований состоит в том, что чем больше данных собирается ежегодно – о качестве городской среды, доступности инфраструктуры, локальных сообществах и идентичности горожан – тем меньше производится инструментов интерпретации этих данных. Без теоретической рефлексии городская социология превратилась в техническую дисциплину. Так было не всегда. В конце XIX – начале ХХ века вся социология (обязанная самим фактом своего рождения стремительной урбанизации) была, по сути, наукой о городской жизни. Трудно найти хотя бы одного классика нашей дисциплины, который намеренно вынес бы за скобки городскую проблематику. Однако со второй половины прошлого столетия, с закатом Чикагской школы, пути социальной теории и урбанистики разошлись. Сегодня требуется приложить специальное усилие, чтобы соединить их. Эта книга посвящена тому, как социологические идеи (теория сообществ, «поворот к практике», фрейм-анализ, витгенштейнианская социология, «поворот к материальному», социальная топология, акторно-сетевая теория, теория ассамбляжей и т. д.) меняют привычные представления о городской жизни и городском пространстве, которые разделяет большинство из нас.
Наконец, третье и последнее предупреждение относится к структуре и жанру данного текста. Чтобы преодолеть границы некоторого способа говорить и мыслить, этот способ нужно воспроизвести, а затем подвергнуть рефлексивному анализу. Для такого анализа необходим иной способ говорить и мыслить, который будет находиться в метапозиции по отношению к первому. Но чтобы отрефлексировать подобную метапозицию, потребуется метаметаязык и так ad infinitum. Это традиционное обвинение в адрес любого исследования языков описания. Далее я попытаюсь показать, что возгонка метаописаний не отдаляет, а, напротив, приближает нас к объекту анализа (городу); это движение не вверх, а вперед. Побочным эффектом выбранной стратегии оказывается не только инверсия повествования, но и непреодолимая стилистическая неконсистентность. Автора можно одинаково справедливо обвинить и в поверхностной публицистичности, и в неоправданных философских отступлениях.
Но такова та цена, которую нам придется заплатить за возвращение словам смысла.
Глава 1. Введение в эпистемологию города
Кэролин Стил и тест на урбанизм
Каждое существо безмолвно взывает о том, чтобы его прочли по-иному…
С. Вейль
Как мы мыслим город? Как гигантский контейнер, наполненный людьми, зданиями, машинами и деньгами? Как текст, требующий компетентной и скрупулезной интерпретации? Как двигатель, в котором все элементы взаимосвязаны, а энергия преобразуется в работу с определенным коэффициентом полезного действия? Как поле боя, театральную сцену или шахматную доску? Когда в мае 1952 года в городе Баффало умер Л. Вирт – один из самых ярких представителей Чикагской школы в социологии и автор бессмертной работы «Урбанизм как образ жизни» [Вирт 2016] – журнал Time разместил следующий некролог: «…в возрасте 54 лет скончался от сердечного приступа доктор Луис Вирт, социолог из Чикагского университета, считавший современный большой город одним из печальнейших порождений цивилизации и однажды сказавший: „Или мы подчиним этот угрожающе сложный организм, или он нас раздавит“» [Time 1952: 47, цит. по Николаев 2005: 4]. Сам Вирт вряд ли был повинен в чрезмерной эксплуатации метафоры «Город как Животное». Напротив, его работы сегодня становятся источником новых теоретических инсайтов именно потому, что способствуют решению стоящей перед современными урбанистами и социологами задачи: научиться мыслить город иначе. Но безупречная в своей пошлости метафора «Город как Животное» навязала автору некролога образ гигантского живого организма, требующего укрощения, одомашнивания и ухода.
Откуда берутся такие метафоры? Диктуют ли их сами города? И тогда Чикаго – это действительно большой организм, Иерусалим – текст, Нью-Йорк – поле боя, Детройт – (сломанный) двигатель, Пермь (в недавнем прошлом) – театральные подмостки, а Пенза – видимо, контейнер (с людьми и зданиями, но без денег). Если так, то задача исследователя – вчитаться в город, увидеть за наслоениями повседневных рутин, неспецифичных элементов, случайных событий и вездесущих отпечатков глобализации то, что и составляет его собственную, скрытую от взгляда горожанина, «подлинную сущность».
Чарльз Лэндри: креативный урбанист посещает Монпелье
Монпелье – восьмой по величине город Франции, любимый туристами за множество хорошо сохранившихся памятников архитектуры и характерный южно-французский колорит. Однако посетивший его в конце ХХ века Чарльз Лэндри – создатель концепции «креативного города» и звезда урбанистического консалтинга – сразу же разглядел в нем нечто большее:
Посещение Монпелье показывает, насколько легко может город поведать о своих приоритетах. Знак в аэропорту приветствует гостей на дюжине языков, что означает: «Монпелье – международный город». По дороге в центр знаки рассказывают о планах посадки деревьев и создании велосипедных дорожек. По сути дела, тебе сообщают: «Монпелье – экологический город». Дальше путь проходит через кварталы, где улицы носят имена Альберта Эйнштейна и Альфреда Нобеля. Вывод напрашивается: «Монпелье – город новых технологий». На центральной площади стоит диагностический автофургон, провозглашающий: «Монпелье – здоровый город». Действительно, как выяснилось в ходе бесед с городским руководством, ключевые стратегии Монпелье – стать международным, инновационным, экологичным и здоровым городом [Лэндри 2011: 33].
Способность читать город именно таким образом вызывает одновременно восхищение и подозрение. Посетивший Монпелье за двести лет до Чарльза Лэндри Денис Фонвизин прочитал этот город несколько иначе: «Монпелье можно назвать по справедливости больницею, но такою, где живут уже выздоравливающие. Как приятно видеть людей, у коих на лице изображена радость, ощущаемая при возвращении здоровья» (не преминув, впрочем, добавить, что улицы города «узки и скверны») [Фонвизин 2012: 127].
Являются ли лица людей и названия улиц в равной степени знаками? Что позволяет Лэндри с такой легкостью их интерпретировать? К примеру, гигантское кладбище на въезде в Нью-Йорк (через которое проходит основная дорога от аэропорта JFK) – это знак: «Нью-Йорк – мертвый город»? Лэндри собрал свой коллаж знаков до или после того, как поговорил с пригласившими его в Монпелье городскими властями? И если бы он был не успешным городским консультантом, а русской туристкой, не владеющей французским (их отчетами о поездках в Монпелье пестрят видеоблоги), то на что он обратил бы внимание: на планы посадки деревьев или на количество иммигрантов на улицах?
Урбанист-интерпретатор свято верит в то, что у города есть своя собственная подлинная сущность, которую он может разглядеть в «знаках» и выразить в тексте. Но, возможно, верно как раз обратное: город не навязывает нам способов мышления о нем. У него нет никакой скрытой внутренней сущности, которая являла бы себя в метафорах его описания. Напротив, наши способы воображения предшествуют воображаемому. Тот язык, который мы выбираем для своего понимания города (и места этого города в мире), не берется непосредственно из самих городских реалий.
Жест и метафора: место Москвы в нарративе чиновника
Если верить когнитивным лингвистам Дж. Лакоффу и М. Джонсону, хотя метафоры напрямую не связаны с реальностью, они не сводятся исключительно к языку. Наиболее фундаментальные имеют свои собственные «эмпирические основания» в мире – например, в человеческой телесности. Тело всегда некоторым образом ориентировано в пространстве, что задает метафорическую матрицу концептов, связанных
…с пространственной ориентацией, с противопоставлениями типа «верх – низ», «внутри – снаружи», «передняя сторона – задняя сторона», «глубокий – мелкий», «центральный – периферийный». Подобные ориентационные противопоставления проистекают из того, что наше тело обладает определенными свойствами и функционирует определенным образом в окружающем нас физическом мире [Лакофф, Джонсон 2004: 118].
Мы можем говорить о «местах» лишь постольку, поскольку обладаем пространственно ориентированным телом.
Пятнадцать лет назад мы с коллегами интервьюировали руководителей одного крупного федерального ведомства, включавшего в себя более тысячи региональных и территориальных отделений «на местах». Практически все они использовали в интервью выражение «люди, там, в регионах [работают]». Но некоторые на этой фразе описывали рукой широкий круг, указывая в направлении регионов, видимо, расходящихся концентрическими кругами вокруг здания министерства. Другие показывали пальцем вниз: собственное рабочее место чиновника маркировалось ими как вершина пирамиды регионов, в которых – подобно гномам в подземелье – работают сотрудники региональных филиалов и территориальных отделений.
Оппозиции «верх – низ» и «центр – периферия» распространены в повседневных описаниях столичного города; они могут оставаться имплицитными или выражаться эксплицитно. Но можем ли мы заключить, что сама «столичность» Москвы заставляет говорящего применять к ней именно такую метафорику? Отражают ли эти ориентационные оппозиции некоторую подлинную сущность столицы? Ничуть. Лакофф и Джонсон указывают на нашу способность различать центры и периферии как на производную от нашей телесности, а не от реально существующих в пространстве периферий и центров. И даже если такое теоретическое решение кажется нам неудовлетворительным (поскольку поиск «эмпирических оснований» метафор в теле выглядит почти столь же неубедительно, как и обнаружение их в самом объекте описания), стоит выучить урок когнитивной лингвистики. Тот факт, что федеральный чиновник естественным образом воспринимает столицу в качестве абсолютного центра страны, характеризует не столько Москву, сколько картину мира и модели пространственного воображения определенной профессиональной группы.
Однако если мы предположим, что наш способ мышления о городе – со всеми его метафорами, категориальным членением, моделями репрезентации и ресурсами воображения – не порожден самим городом, а, наоборот, наше понимание города зависит от того, как мы его «кодируем» и «переводим», то появится новая развилка. Кто «мы»? Федеральные и городские чиновники? Горожане? Исследователи? Об этом пойдет речь далее. Пока же введем принципиальное различение, без которого дальнейшее изложение потеряет смысл.
Представим врача, который задает больному вопрос: «Как вы себя сегодня чувствуете?» – и параллельно описывает симптомы его болезни в медицинской карте. Больной перечисляет свои недуги – врач согласно кивает, задает уточняющие вопросы, ободряюще улыбается и делает записи. Перед нами две параллельно разворачивающиеся языковые игры: одна из них – коммуникация врача и больного, другая – профессиональная игра «заполнение медицинской карты», «описание симптомов». Однако две эти игры герметичны и взаимонепроницаемы.
Двадцать лет назад автор этой книги оказался в роли психолога-практиканта, наблюдающего диалог врача-психиатра и пациента в психиатрической клинике. Больной указывал поочередно на грудь и предплечье, повторяя: «Доктор, у меня вот здесь херчит, а тут – скубется». Практикант добросовестно записал в дневнике наблюдений: «18.11.98. 14:30. Пациент Б. М.: херчит, скубется». Доктор все это время поддерживал коммуникацию, задавал дополнительные вопросы, помечая у себя: «Б. М. Речь спутанная. Устойчивая тенденция к словотворчеству. Резонерство. Шизофазия не наблюдается. Возможны вторичные невротические расстройства: … Проверить: …» Предложенное практикантом описание «херчит, скубется», безусловно, не является самостоятельной языковой игрой – это пересказ. Напротив, наблюдения врача обладают свойством самореферентности, поскольку психиатр привычно создает референцию изучаемого объекта в своем языке, его текст представляет собой перевод.
Назовем два типа отношений между языковыми играми перифразом и метаописанием. Психолог-практикант перифразировал речь пациента; предложенное им описание симптомов принадлежит той же конечной области смыслов, что и рассказ больного. Врач, напротив, составил метаописание рассказа пациента; его наблюдения являются не прямым отражением, но референцией симптомов в медицинском языке и подчиняются правилам профессионального перевода1.
Пример с психологом, пытающимся дать медицинское заключение на языке психически больного пациента, комичен, поскольку в представлении читателя пропасть между текстом больного и текстом специалиста очевидна. Однако ситуация исследователя, который пытается «пересказать» город – так, как это делает Чарльз Лэндри, – или «ретранслировать» нарративы жителей этого города их же словами (как это принято у сторонников «качественных методов» в социологии), не менее комична. Каждый раз, говоря о метафорах города и способах его представления, мы должны учитывать дистанцию между перифразом и метаописанием.
Язык ученого – это всегда метаязык.
Подобные вопросы и развилки составляют предмет анализа городской эпистемологии – дисциплины, призванной ответить на вопрос, как мы мыслим город [Brenner, Schmid 2015; Трубина 2011]. Теперь нам, правда, придется постоянно удерживать в голове разницу этих «мы» – горожан/исследователей – и отказаться от претензий на выражение скрытой сущности города в своих нарративах.
Так как же устроено мышление о городе?
Начнем с небольшого мысленного эксперимента, материалом для которого послужит аннотация к книге известного английского урбаниста Кэролин Стил [Стил 2014]. Сделаем из этого фрагмента тест неоконченных предложений:
…Закройте глаза и представьте себе город. Что вам видится? Уходящие к горизонту ряды крыш? Сутолока на Пикадилли? Манхэттенские небоскребы? Улица, на которой вы живете? Так или иначе, на этой воображаемой картине будут здания. В конце концов, именно из них состоят города – а еще из улиц и площадей, соединяющих здания между собой…
Попробуйте продолжить этот нарратив и написать следующий абзац, ответив на вопрос Стил – причем используя предложенный ею же метод «урбанистической интроспекции»; закройте глаза и представьте себе город. В сущности, у вас всего несколько вариантов.
1. Например, такой: «Как человек, проживший двадцать лет в Москве, закрывая глаза, я вижу город, состоящий из зданий и улиц, из людей, спускающихся в подземный переход. Я вижу переполненный вагон метро и пробку на Ленинградке. Я вижу офис, в котором провожу значительную часть жизни. Я вижу интерьеры кафе, в котором пишу, и интерьеры ресторана, в котором встречаюсь с партнерами. Я вижу парк музея „Коломенское“, где пытаюсь спрятаться от толпы, и детскую площадку, где гуляю с ребенком. Я вижу магазин, где покупаю сигареты, и свой ежедневный маршрут, проложенный с учетом расположения этого магазина».
В таком нарративе ни один из элементов не является привилегированным. Город – это и здания, и люди, и маршруты, и места, и пробки, и давка, и разговоры с друзьями, и надписи на стенах, и даже состояние перманентной фрустрации. Этот нарратив неконсистентен. Как жителя города, меня не очень волнует вопрос логической связи перечисленных элементов. Мы можем – как это делают социологи этнометодологического толка – аксиоматически заявить о всегда-уже-существующем-в-естественном-состоянии порядке городской жизни [Корбут 2013: 18–20]. А можем – вслед за создателем социальной топологии Джоном Ло – просто вынести вопрос консистентности нашего описания за скобки: город не дан нам в качестве совокупности упорядоченных элементов, зачем тогда стремиться к его упорядоченному описанию [Ло 2015]? Главное, что язык здравого смысла легко допускает такой ход. Город – это то, что дано нам в ощущениях. И, закрывая глаза, мы можем попытаться выразить свои ощущения в категориях обыденного языка. Вот только получившийся нарратив будет глубоко тавтологичен – он не требует от пишущего никакого смещения внимания, никакой рефокусировки, никакого теоретического решения. В конечном итоге для горожанина город – это просто город.
2. Вторая опция: мы прибегаем к формуле «Город – это не только A, B, C, D, но и Х». (Или в более сильной версии: «Город – это не столько A, B, C, D, сколько Х». Но такое решение уже ближе к третьей опции.) Здесь абсолютное первенство принадлежит высказыванию «Города – это не только здания и улицы, но и люди». Такой ход – обращение к «живым людям» в качестве компонента Х – открывает почти безграничные возможности для ввода в игру новых элементов: «Города – это не только здания и улицы, но и живые люди. А люди имеют свойство производить огромное количество отходов. Поэтому наши сегодняшние города – это машины по производству, переработке, утилизации и „инвизибилизации“ все возрастающего количества мусора».
Или: «Города – это не только здания и улицы, но и живые люди. А живым людям, чтобы оставаться живыми, нужно дышать. Для этого в городах существуют зеленые зоны – островки урбанизированной природы в каменных джунглях».
Это тривиальные решения. Есть и более оригинальные. Например, предложение самой Кэролин Стил. Приведенный выше фрагмент она завершает так: «Но город – это не только кирпич и бетон: он населен живыми людьми, и потому зависит от природы, которая дает им пищу. Города, как и люди, – это то, что они едят». Теперь мы знаем, что «города едят» и без еды портрет города неполон.
Такой нарратив не тавтологичен. Как минимум один элемент в описании выводится на первый план, наделяется привилегированным положением. Еда, деревья и мусор, о которых вы вряд ли подумали в первую очередь, закрыв глаза вслед за Кэролин Стил, тем не менее делают город городом. Операция, предложенная в этом нарративе, называется синтагматическим смещением. Автор сместил ваше внимание с улиц и домов на еду, просто добавив ее к домам и улицам. Синтагма в семиотике [Greimas, Courtés 1982] (а теперь и в социологии [Høstaker 2005]) – то, что предполагает продолжение ряда элементов посредством оператора И. Города – это и дома, и улицы, и люди, и еда, и мусор, и сообщества, и менеджмент, и ландшафт, и транспорт…
Ряд должен быть продолжен. Апелляция к живым людям в качестве универсального ингредиента города вовсе не обязательна. Есть множество других элементов, на которые смещают внимание читателя авторы: «Города – это не только здания и улицы, города – это еще и физический ландшафт. Город с рекой и без реки – это два очень разных города. Город на холме и город на равнине принципиально различны…»
«Города – это не только видимая глазу инфраструктура вроде зданий и транспорта. Под каждым большим городом обнаруживается лабиринт подземных коммуникаций – труб, кабелей и заброшенных туннелей. Всякий видимый город – лишь верхушка айсберга…»
«Города – это не только материальная инфраструктура, но и запахи, звуки, температура и свет. То, как пахнет в городе, – неотъемлемая его часть. Равно как и шум, а также тепловое и световое загрязнение…»
«Города – это не только люди и инфраструктура, это бесчисленное количество образов, окружающих нас ежедневно. Карты, фотографии в Instagram, граффити, открытки и реклама – все это составляет значительную часть современного городского ландшафта…»
Задача синтагматического смещения – не порвать со здравым смыслом, а остраннить его, добавить еще одно измерение к привычному обывательскому взгляду на город путем простого включения в городскую формулу описания ряда элементов, «ускользающих от взгляда обычного горожанина». Впрочем, подобный нарратив остается таким же логически неконсистентным, как и язык здравого смысла. Кэролин Стил не нужна теория еды, чтобы добавить еду к людям и зданиям. Скотту Маккуайру не нужна медиатеория, чтобы добавить к городу его «умножающиеся визуальные репрезентации» [Маккуайр 2014]. Чарльзу Лэндри не требуется теория креативности, чтобы добавить к жителям креативность, а к зданиям – шлейф истории и культуры [Лэндри 2011]. Операцию синтагматического смещения можно провести, вообще не покидая пределов языка здравого смысла – по счастью, этот язык содержит в себе бесконечные ресурсы самоостраннения.
3. Наконец, третья опция – наиболее радикальная. В отличие от двух предыдущих, она предполагает, что у нас есть какой-то иной язык, кроме языка здравого смысла, и мы способны дать – логически консистентное – определение городу в категориях этого языка. Но такой ход основывается не на синтагматическом смещении (оператор И), а на парадигматическом сдвиге (оператор ИЛИ). И тогда мы мыслим по формуле: «Город – это не А, не B, не C, не D, а Х».