Tasuta

Зарубки на сердце

Tekst
228
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

ГЛАВА 14.
КОНЦЛАГЕРЬ ВАЛГА

МЕСТО В АДУ

Уже светало, когда поезд остановился. Послышался скрежет открываемой двери. В купе вошел конвойный офицер и сказал с эстонским акцентом:

– Ты и ты, – указал он на Митрошку и бабу Лену, – остаться тут. Другим – выходить.

«Почему он разлучил нас? Куда повезут наших попутчиков?» – думал я.

– Всем с вещами? – спросила Оля.

– Выкидывай все, скоро, скоро!

На улице шел мокрый снег. Вещи клали на шпалы запасного пути. Еще из нескольких купе высыпали люди с вещами. Конвойный снова запер дверь в купе, где остались баба Лена с сыном. Было зябко, хотелось есть. У меня на правом ботинке наполовину оторвалась подошва, открыв зубастую пасть. Крестный присмотрел на пути какую-то проволоку и скрутил мне нос ботинка с подошвой. Поезд без гудка, как бы украдкой прополз мимо нас. Открылся пустой разъезд с несколькими путями. Невдалеке проходила дорога, по которой изредка проходили машины. Мокрый снег налипал на плечи и шапку, где превращался в воду. Мама достала простыню, прикрыла меня и Тоню.

Только к полудню подали открытые бортовые машины. Погрузили нас, повезли в концлагерь на окраине города Валга. Лагерь занимал огромную площадь, обнесенную тремя рядами колючей проволоки. Видны были несколько вышек с пулеметами. У ворот были две своры овчарок. Слева от ворот стояли друг за другом бараки с узкими полосками окон вдоль крыш.

Машины заехали внутрь ограды, нас разгрузили в месиво грязи и снега под ногами. Про нас как будто забыли. Даже часового к людям на площади не поставили. Прошел час, другой. Тоня тихо плакала. Мама прижимала ее к себе, пытаясь согреть. От мокрого холода, голода, неизвестности чувствовалась какая-то обреченность. Не хотелось ни шевелиться, ни думать.

Наконец к нашей семье подошел хромой мужчина. Сказал, что нас определили в третий барак. Он является старостой этого барака и готов показать наши места на нарах. С ним пошли крестный, Оля, я и мама.

– Я такой же заключенный, как и вы все, только здешний старожил. Никаких привилегий мне не положено. Зовут меня Герасим Иванович. Здесь раньше были конюшни кавалерийского полка.

– А поесть нам когда дадут? – осмелился я спросить. – Мы два дня ничего не ели.

Он посмотрел на меня, как на комара, севшего на нос. Но все же ответил:

– На обеденную баланду вы опоздали. На ужин будет по кусочку хлеба и чай.

Мы вошли в третий барак. Это и вправду была огромная конюшня. Темная, сырая, без потолка (видны стропила под крышей), с земляным полом. Не привыкшие к темноте глаза почти ничего не видели. Тухлый запах гниющей соломы и навоза на нарах ударил в нос. Где-то слышались стоны больных людей, детский плач. Постепенно глаза привыкли, стали различать предметы. Я увидел узкие замызганные окошки под крышей и несколько тусклых электрических лампочек наверху. Барак был полностью заставлен трехэтажными нарами в четыре ряда. Одинарные крайние нары стояли у стен. К ним еще пробивался какой-то свет из окошек. Посредине стояли сдвоенные широкие нары, на которых люди спали головами друг к другу. На каждого человека вместе с вещами отводилось полметра в ширину.

– Вот ваши места, – остановился староста. – Три места у стенки, в крайнем ряду на втором этаже, и четыре места напротив, на сдвоенных нарах, тоже на втором этаже. Места вам достались хорошие, снаружи не продувает. На первом этаже под вами места пустуют пока. Там можете посидеть, чаю попить.

– Герасим Иванович, – обратилась к нему мама. – Перед ужином толкните нас, пожалуйста. После стольких мытарств мы поспим часок или два.

– Хорошо-хорошо, – ответил староста. – Вот вы и пойдете получать ужин на всех семерых. Приготовьте посуду, – и он ушел по своим делам.

Наконец-то мы добрались до сухих, хоть и вонючих нар! Распаковали мешки и пакеты, достали сравнительно сухую одежду и уснули все ангельским сном в этом адском логове.

***

На другой день Олю, крестного и маму увели на работу. С нами за главного осталась бабушка. Наутро опять был чай и маленький кусочек хлеба. Хлеб был липкий, черный, дурно пахнущий. Из чего его пекли, я не знаю. Но точно не из муки, и даже не из коры. Мы с Тоней давились, но ели. Вспомнилась голодная зима 1941-1942 годов.

Потом мы с ней пошли на воздух, ближе знакомиться с лагерем. Снег не падал, но было ветрено. Первое, что мы заметили, – на колючей проволоке висели плакаты со скрещенными костями под голым черепом и крупной надписью: «Убьет!» Проходившая мимо женщина пояснила:

– Там ток пущен по среднему ряду. Даже подходить к проволоке ближе одного метра нельзя – с вышки сразу строчит пулемет.

– А как он с вышки измерит эти меньше метра? – спросила любопытная Тоня.

– На глазок, доченька, на глазок, – ответила женщина. – Как захочется ему, так и пальнет.

Противоположная ограда за бараками состояла из двух рядов колючки, но плакаты с черепами на ней не висели. Оказалось, что это была разделительная ограда. Она отделяла от нас лагерь военнопленных. Сейчас там было мало людей – видимо, больные или дежурные. Остальные работали.

– Откуда пленные взялись? – спросила сестра. – Ведь наши побеждают теперь.

– Может быть, еще с 1941 года остались, – ответил я. – А вот кто тебе сказал, что наши побеждают, хотел бы я знать?

– Фигушки! Так я тебе и сказала…

– Тогда и не говори об этом ни с кем никогда. Держи язык за зубами. Иначе попадешь в гестапо. Там под муками все расскажешь, что было и не было.

– Не учи ученого, как есть ежа моченого, – ответила сестра. – Я уж не маленькая – летом мне девять лет будет.

Как быстро взрослеет сестренка, подумал я.

За последним бараком был пустырь. Там стояла виселица, на ней подвешен колокол. Справа от нее была уборная – длинная жердь над ямой, разделенная фанерным щитом с буквами «м» и «ж». На пустыре я подобрал белую коробку из прочного картона и несколько узких дощечек от ломаного ящика.

– Зачем тебе это? – спросила сестра.

– Погоди, увидишь, – ответил я.

Людей у бараков и на площади было мало, несмотря на хорошую погоду. Детей мы совсем не увидели. Когда подходили к нашему бараку, через ворота въехала телега с несколькими баками. Вероятно, с баландой. У телеги толкались люди в форме, слышалась гортанная речь. Мы поспешили в барак.

Удивительно, как быстро человек привыкает к плохой обстановке. Может быть, потому, что еще вчера мы умирали, голодные, в грязи и снегу. А сегодня, когда пригрелись, поспали, нас хоть чуточку покормили, уже и барак не кажется таким черным ненасытным брюхом, вмещающим тысячи узников. Глаза быстрее привыкают к полумраку. Но к навозному запаху невозможно привыкнуть.

Мы заблудились среди множества нар. Стали спорить, влево повернуть или вправо. Бродили-бродили – и вдруг оказались у большой квадратной печки. Она находилась на самой середине барака, в проходе между двумя участками сдвоенных нар. У печки не было дров, она не топилась. На узкой скамеечке возле печки сидела странная пожилая женщина. Она была в модном пальто, в шляпке с вуалью и с ридикюлем в руках. На скамейке в мисочке оставалась нетронутой баланда, лежал кусок хлеба. Женщина постанывала, раскачивалась вперед-назад. Иногда повторяла плачущим голосом: «Петенька, сынушка, что же ты бросил меня? Приезжай скорее, забери меня отсюда!» Мы с Тоней поскорее убежали от нее. «Еще примет меня за Петеньку, пристанет: увези ее, да и только», – подумал я.

Вскоре мы нашли свое место на нарах и свою бабушку с тетей Симой. Они пытались отскоблить доски на нарах от приставшего навоза и промыть водой.

ТРАГЕДИЯ ЖЕНЩИНЫ

Баланда была очень жидкая, похожая на замутненную мукой воду. Изредка попадались картофельные очистки и гнилые кусочки картошки. Была она ничуть не лучше похлебки из коры осины, что нам приходилось есть голодной зимой 1941 года. И очень мало давали – меньше чем пол-литра на человека. Наш старый лозунг «Раз куси – три хлебни» и здесь пригодился.

Мы рассказали бабушке про то, что видели, пока гуляли. Про пленных за колючей оградой, про виселицу, про уборную, открытую всем ветрам и морозам. И про странную женщину.

– Видимо, хорошая женщина и совсем одинокая, – посочувствовала бабушка. – Пойду сама посмотрю на нее. Может быть, разговорю ее как-нибудь.

Мы с Тоней тоже пошли. Женщина сидела в той же позе на скамеечке у печки. Рядом со вчерашней порцией стояла свежая – в другой мисочке, с опущенной в баланду ложкой. Наверное, за ней кто-то присматривал. Чуть в сторонке лежала на земле охапка соломы. На ней, видимо, ночью спала эта старушка.

– Здравствуйте, – обратилась бабушка.

Женщина чуть повернула голову, окинула бабушку взглядом и снова уставилась в холодную печку.

– Можно к вам присесть на скамейку? – продолжала бабушка.

В ответ – ноль внимания. Даже не шелохнулась.

– Тебя как звать-то? – участливо спросила бабушка, присаживаясь рядом с ней.

От обращения на «ты» в ней что-то сработало. Она поверила в бабушкину доброту.

– Элиза, – тихо сказала она.

– Какое красивое имя! – восхитилась бабушка, хотя знала, что это обыкновенная Елизавета.

– Послушай, Элиза, твоего сыночка Петей зовут?

Женщина сначала кивнула, потом подняла на бабушку удивленный взгляд – откуда, мол, знает она. Бабушка нежно обняла старушку и доверительно стала ей говорить:

– Твой Петенька очень сердится, что ты не съедаешь баланду. Так отощаешь от голода, что помрешь, или увезут тебя в другой барак, для больных. Как тогда Петя найдет тебя?

– Да-да. Об этом я не подумала, – согласилась Элиза и потянулась за первой миской. – Соломы сюда принесла, чтобы ночью спать. У печки он всегда найдет меня. А на нарах ему не найти будет.

Бабушка терпеливо сидела и ждала, пока Элиза съест обе порции. Мы с сестрой стояли в сторонке.

– Вот и умница. А Петенька помнит тебя и скоро приедет, – закончила бабушка.

 

Элиза благодарно ей улыбнулась и помахала рукой на прощание. «Как бабушка умеет расположить к себе чужую душу!» – с одобрением подумал я.

***

На другой день я был на площади – искал кусочки проволоки, гвоздики для своих поделок. Через ворота въехал блестящий новенький мотоцикл с коляской. Из нее вышел щеголеватый немецкий офицер в начищенных сапогах и с плеткой в руках. Он и солдат-водитель пошли в другой барак, оставив мотоцикл без присмотра. Мы, несколько любопытных детей и женщин, глазели на красивую машину издали, опасаясь подходить близко. Одна озорная девчонка лет четырнадцати вдруг сказала:

– Сейчас будет весело, – и убежала в барак. Там она пошутила над беззащитной женщиной: – Собирайтесь домой скорее! За вами мотоцикл приехал – ваш сын прислал.

Старушку словно подменили. Откуда только взялись и сила, и ловкость! Через пару минут она увязала в платок свои пожитки, с узелком вышла из барака, уверенно пошла к мотоциклу и забралась в коляску.

– Что вы делаете?!! – в ужасе закричала одна из наблюдавших женщин. – Вылезайте скорее из коляски! Ведь немцы убьют вас!!!

Но старушка не послушалась. Она была счастлива.

В этот момент вернулись офицер и солдат. Офицер просто озверел, увидев старуху в коляске. Он в бешенстве стал хлестать ее по лицу плеткой и выкрикивать немецкие ругательства. Шляпка отлетела далеко и упала в снег. Старушка сначала заслоняла лицо руками. Но вскоре руки упали, голова запрокинулась и только дергалась под ударами плетки. Наконец до офицера дошло, что женщина уже мертва и он хлещет плеткой труп. Он приказал солдату убрать ее. Рослый солдат взял старушку за шиворот, вытащил ее из коляски и, как дохлую кошку, брезгливо швырнул на снег…

Меня тошнило, кружилась голова. Сцена бесчеловечной жестокости еще долго вставала перед моими глазами. Хорошо еще, что не видели этого бабушка и Тоня. Ведь пережить мой рассказ об этой жестокости легче, чем видеть своими глазами. Так легкомыслие и озорство девочки обернулись трагедией.

К вечеру старушку увезла похоронная команда, а шляпка ее и узелок с пожитками еще много дней валялись на снегу. И место на скамеечке у холодной печки больше никто не занимал.

ПЕРВЫЙ ЗАРАБОТОК

Из картона от белой коробки, принесенной с пустыря, я стал делать игрушку – гимнаста на турнике. Голод-ной зимой 1941 года такую игрушку мне сделала Дуся, а я запомнил. Вырезал отдельно руки, ноги и туловище гимнаста с симпатичной головкой.

Присоединил все шарнирно к туловищу кусочками проволоки. Получился человечек с болтающимися руками и ногами. Стойки турника я сделал из двух дощечек от ломаного ящика с поперечной дощечкой ближе к основанию. На верху стоек и на ладошках рук я сделал по два отверстия, через них продел скрещенную суровую нитку. Гимнаст повис на руках. Но стоило нажать на стойки ниже поперечной дощечки, как натягивалась скрещенная нитка и заставляла гимнаста взлетать в воздух вверх ногами. Тоне очень понравилась эта забавная игрушка. Она почти не расставалась с ловким гимнастом.

Выше нас на нарах жила женщина с девочкой Таей пяти лет. Девочка была очень капризная, не хотела есть хлеб и баланду. Часто плакала. А женщину (старшую сестру или тетю) называла почему-то Ко-конина. Например: «Ко-конина, у меня сопельки, надо вытереть». Или: «Ко-конина, в носочке дырочка появилась». О какой конине речь, мне было непонятно, и поэтому раздражало. Но спрашивать я не любил – хотел сам догадаться. Оказалось все проще простого. Тая слово «кока» (то есть крестная) произносила слитно с именем Нина, а мне все слышалось «ко-конина». Вот дурной-то! В наших краях крестных коками не называют, поэтому трудно было мне догадаться.

Так вот, эта капризная Тая увидела гимнаста у Тони и сразу захотела такого же. Ее тетя, то есть кока Нина, упросила меня сделать гимнаста для своей крестницы. Я сделал и получил в награду ее поношенные ботинки тридцать седьмого размера (мои-то ботинки совсем развалились). Это был мой первый в жизни заработок.

Мой крестный тоже похвалил гимнаста, попросил сделать и для него. Я удивился:

– Тебе-то зачем? Тете Симе дарить или новорожденному?

– Ты почти угадал, – ответил он. – Только я сначала обменяю твоего гимнаста на что-нибудь стоящее.

На работе крестного использовали по плотницкой части – он ремонтировал мост через речку Вяйке. Там был хороший учетчик, из русских эстонцев, с пятилетней внучкой. Для нее-то и предназначался гимнаст. А взамен учетчик дал крестному литровую банку квашеной капусты и три соленых огурца. Конечно, все это было отдано тете Симе, ждущей наследника.

ТОВАРИЩ ИЗ ДЕТСТВА

У входа в барак стояли две бочки с кранами для воды. Там почти всегда толпился народ. Однажды я с пятилитровым бидоном стоял в очереди за водой. Вдруг рядом с моей тенью легла более длинная тень, кто-то тронул меня за плечо и спросил:

– Ты последний?

Я кивнул головой, оглянулся. Стоял долговязый мальчишка старше меня. Узколицый, с острым носом, с зеленоватыми глазами. А главное – «рыжий, рыжий, конопатый, кто бил дедушку лопатой», как мы дразнили его в детстве в Сиверской.

– Борька, да ты ли это?!! – воскликнул я.

– Витька!!! Какими судьбами здесь? Как я рад тебя видеть!

Мы обнялись, как старые друзья или братья.

– Сколько же лет мы не виделись? – спросил Борька.

– Да с июля 1940 года, когда чуть не подрались из-за Люси.

– Не из-за Люси, а из-за твоей бабушки Фимы. Я ее тогда както некрасиво назвал. Кстати, она вылечила мамину ногу, за что мама и я вспоминаем ее с благодарностью.

– Нет теперь бабушки Фимы. Летом 1943 года она умерла. А в октябре фашисты сожгли деревню и всех жителей загнали в концлагеря.

– Вот оно как! Значит, и тебе досталось от этих выродков! Ты давно здесь?

– Уже восьмой день пошел. А ты давно?

– Я уже два месяца здесь. Старожилом стал. Все здесь знаю, – с грустью ответил Борис.

Подошла наша очередь. Мы набрали воды.

– Давай отнесем и снова встретимся здесь. Поговорим не торопясь, – предложил я.

Так и сделали. Встретились. Нашли скамейку у стенки барака.

– Ну, рассказывай, – сказал я.

– О чем рассказывать-то?

– Обо всем по порядку. Как встретил войну, как жил, как здесь оказался.

– Тогда слушай, если терпения хватит, – ответил Борис. – В мае 1941 года я закончил первый класс Сиверской школы. Мама отвезла меня отдыхать на Псковщину – к тете Фросе, папиной сестре. Она жила одна в доме, без мужа вырастила сына, которого призвали в армию еще в 1940 году. Мама моя только-только успела выехать домой, как началась война. А через две недели пришли немцы. 9 июля они уже взяли Псков. Начались грабежи. Немцы отбирали коров, поросят, ловили кур. У женщин срывали серьги, браслеты, кольца. Словно были они в Европе голодные, нищие. О культуре как будто и не слыхали. Вешали евреев, коммунистов, партизан.

Борис перевел дыхание. Достал носовой платок, вытер нос, продолжал:

– Западнее города Опочки обширные пространства заняты болотами. Среди болот есть лесистые острова, на которых и обустроились партизаны. Немецкие, эстонские, латвийские карательные отряды в болото не лезли – все по сухим деревням рыскали да ловили партизан и связных партизанских. Дом тети Фроси стоял в деревне, которая тянулась по берегу клюквенного болота.

Шапка-ушанка с завязанными на макушке ушами съехала Борьке на лоб. Видимо, великовата была. Он поправил ее, окинул меня оценивающим взглядом и вдруг спросил:

– Кстати, ты язык-то умеешь держать за зубами?

– Конечно, Боря, не беспокойся. Война многому научила.

– Тетя Фрося была связной у партизан. Ну и я с ней, конечно. У нас даже почтовый ящик свой был. На небольшом островке под старой корягой вместительная ямка была. Туда даже продукты клали, принесенные из деревни. Мхом, ветками, листьями закидаем – никто не разглядит. А собаки, даже если придут сюда, ничего не учуют, так как кругом все хлюпает.

Борис замолчал. Откинулся на скамейке, уперся затылком в стену барака. Закрыл глаза. Можно было подумать, что он задремал. Но нет, просто он мысленно видел свою деревню, те роковые события.

– В ноябре 1943 года, – стал рассказывать Борис, – мы с тетей отправили почту, возвращались домой. Недалеко от края болота стали собирать клюкву для маскировки. Метров за двести от нас, тоже с корзинкой, шел в деревню подросток лет четырнадцати. Вдруг с берега стали стрелять в него. Мальчишка нырнул в заросли багульника и больше не встал. Видимо, ранили или убили. Несколько карателей стали искать. Не нашли. А мы хорошо запомнили место его падения. Каратели нас тоже заметили, но не придрались, даже не обыскали. Видимо, знали, что мы из ближайшего дома и давно собираем ягоды у края болота. Борис опять поправил шапку и продолжал:

– Так бы и обошлось для нас. Но не могли же мы оставить в беде мальчишку! В сумерках мы с тетей пошли искать. Он был ранен в бедро, пуля раздробила сустав. Тете пришлось тащить его на своей спине. «Тебя как звать-то?» – спросила она. «Зачем это вам? Коли убьют, так хоть родственников не тронут», – ответил он.

– Тетя Фрося обработала рану, – продолжал Борис. – Дала нижнее белье сына и спрятала его в хлеву, в сене для козы. Окровавленное белье и бинты тетя положила в большой чугун кипятить. Наутро была облава, эстонские каратели пошли по домам искать раненого. У нас они все обыскали: и дом, и чердак, и подпол, и хлев – все впустую. Уже собрались уходить. И вдруг белобрысый эстонец, самый вредный и опытный из карателей, заметил огромный чугун на плите. «Это на двоих такой чугун? – удивился он. – Надо проверить». Он откинул крышку, подцепил деревянной вилкой белье с остатками крови, бинты. «Это что за варево, такую-то мать?! – выругался он по-русски. – Говори, партизанская стерва, где прячешь раненого?!» – «Он ушел в свою деревню», – все еще пыталась спасти мальчишку тетя Фрося. – «Обыскать все заново!» – приказал белобрысый своим. Через пять минут приволокли раненого. Когда стали прокалывать сено штыками, задели его. Он простонал и выдал себя. Пригнали лошадь, покидали в телегу всех нас со связанными руками. Дом тут же подожгли. «Больше он вам не понадобится», – еще посмеялся эстонец.

Борис опять достал носовой платок, вытер холодный пот со лба. Было тяжело вспоминать.

– Привезли нас в гестапо, – продолжал Борис. – Там раненого мальчишку отделили от нас. Вероятнее всего, расстреляли или повесили. Ведь от него пахло костром, а в подкладке ватника был зашит комсомольский билет. Меня и тетю поместили в общую камеру, где было человек десять. Сырое подвальное помещение, крохотное окошко с решеткой. Пол земляной, холодный. На нем несколько кучек протухшей соломы для спанья. Кормежка – еще хуже, чем здесь. И каждый день допросы, избиения, пытки. Тете Фросе печенку отбили и легкие. Кровь горлом шла. Она и сейчас еще кровью кашляет. Все лежит, ничего делать не может. Меня тоже били нещадно. Вон, зубов почти не осталось, – он открыл разбитый рот, – нечем хлеб разжевать. Размачивать приходится. Иголки под ногти загоняли, но я быстро терял сознание от болевого шока. Потом долгое время было мучительно больно. Пальцы в слесарных тисках раздавливали, – он показал три изуродованных пальца на левой руке. – До сих пор так болят, что ночью спать невозможно. Все добивались, чтобы мы показали на карте болот проходы к партизанам. «Да как же можем мы показать чего не знаем? Никогда не были у партизан, – говорили мы одно и то же. – И мальчишка раненый сам дополз до нашего дома, в болоте мы никого не искали». Через неделю пыток в гестапо направили меня и тетю Фросю в этот концлагерь. Здесь тоже тошно и голодно, но по сравнению с гестапо все же можно хоть как-то жить.

Шапка снова сползла на Борькин лоб.

– Вот вредная! – сказал Борис. – Да только на нее и ругаться нельзя. Принадлежит она хорошему человеку, сыну тети Фроси. На ней даже вмятинка, след от звездочки, сохранилась. Надо свято надеяться, что удастся когда-нибудь вернуть ее живому хозяину.

Я был глубоко взволнован Борькиным подвигом. Встал и обнял его, не скрывая мокрых глаз своих от сочувствия. Хотел сказать что-нибудь умное, бодрое, а пролепетал чуть слышно самое банальное: «Ты мне будешь примером».