Loe raamatut: «Три кровавые дуэли (у истоков крушения царской России)», lehekülg 5

Font:

– Да-да, англичанам новая Россия не нужна, да еще как освободительница Греции… Он нам готовит ловушку, а они ему – капкан! Но оттого я трижды прав: только с Ермоловым нам нужно выступать! Только он разрушит все их планы, а ловушки обратит на них самих.

– Но не горячись-таки! Будто дело решенное и у меня не эскадрон, а два полка и через час атака, а? Ты больно строг стал, смотришь зло и нетерпеливо. Если так с другими говоришь, то только навредишь. У меня в деревне плохого не знают о царе не потому, что с ними я хорош. Царь-государь богоугоден в общем понимании, столп мира, что матка у пчелы. Веками это в головах не только мужиков, у всех сословий, а у дворян подавно… Как можно не учесть сие?

Бегичев берёт друга за руку и, поглаживая, успокаивает, вполне понимая, что, по сути, он мало чем может помочь ему.

– Еще два слова – а там как знаешь. Скоро Анна Ивановна должна вернуться, будем обедать… Вспомни, друже мой, что сам говорил когда-то: Россия – плавная страна, как величавая, глубокая река… Живет строго по природе – из зимы в весну, из весны в лето, отдавая каждому времени свое. Утро, день, вечер… А ты хочешь из вечера в день, из зимы в лето! Это значит, хотеть бури ради бури, чтоб только волну поднять…

– Сейчас не то, Степан! Плотина на пути – крепостное право, давно отжившее свое. Нарушено естество движенья!

– Но вы чудачите таинственно, начнет и Александр чудить, и англичане колкостей добавят. А если Николашку повенчают на царя, тупого и упертого, тот плотиной всё перегородит, и те же англичане с радостью помогут. Аркан на шее здравомыслия затянут – заснет Россия, чтобы не проснуться. Вы губите себя до срока, поддаваясь на провокации… Прошу тебя, уймись и ненависть взнуздай, побереги себя для дел нескорых, верных. Вспомни мудрейшие свои ж слова: громче всех свободы требуют рабы порока, лени, безрассудства, они не знают уз познанья, вдохновенного труда как божьего наказа…

Грибоедов неожиданно быстро соглашается, кивая головой:

– …провокаторы, осведомители и прочие державные букашки, изображающие патриотов. От них ветер, но гнилой. Ермолов не в шутку полагает, что штаб его – наполовину красные воротнички.

Ободренный, Бегичев стучит кулаком в плечо друга-поэта:

– Вот видишь! И поляки! Сколько их у вас! Мне сказывали – как по команде закусили удила: подай свободу им немедленно! Зачем тогда с Наполеоном на Россию шли? Свободными рабами? Отдать их Пруссии бы надо, чтоб были под немцами, а нас любили!

– Ты зародил во мне сомненья, но отчего-то мне легко. Оттого, что знаю точно: второго шанса России не видать. О расцвете ее они не думают, они ее не понимают и боятся. Иллюзий! иллюзий нам не надо! Что Александр надломлен, что Никки глуп и молод, что Константин Варшаве своей верен… Все это они учтут и обыграют в своих заботах о несокрушимости династии. А у нас один, но какой шанс! На кону судьба России, и Ермолов это знает. Он ближе ей, чем все Романовы и эти подлые аристократы, из трона сделавшие себе тризну вечную, без бога, в обнимку с церковью-служанкой!

И Грибоедов вдруг вскакивает, будто вдохновленный своей же речью:

– Я еду в Киев, Степан! – И снова книга в руках напоминала какое-то орудие, он готов был ею рубить, колоть… – Там всё решится! Но… Что в эти дни делает Александр, ведь он теперь как зверь в углу? Вишь, брат, какие сомнения ты во мне зародил…

– Ты ожесточен не в меру, и это не к добру… Александр непредсказуем, как все артистические личности. Но у тебя есть время – читай Тацита. Интриги власти стары и примитивны, только степень наглости их отличает… В Киев эмиссаром?

* * *

Ответить Грибоедов не успел – за дверью послышался тихий женский голос и вошла Анна Ивановна, разгоряченная поездкой, с букетом полевых цветов… Грибоедов быстро пошел ей навстречу. Одетая в простенькое, чуть ли не крестьянское платьице, невысокого роста, она была необычайно грациозна и сама напоминала полевой цветочек из того же букета, что держала в руках.

– Саша, милый, я так рада новому свиданью – нежданному!

– Но где дитя?! Ваше сокровище?! Вы прячете от меня мою будущую невесту!

– Я зашла в сад – спит наше солнышко, так сладко, не захотелось и поцелуем потревожить! Нам повезло с няней несказанно – они сроднились сразу, бережет ее пуще родной!

Грибоедов откровенно любуется женой друга, целует руки.

– Обедать не приглашайте, пока хоть сонную не погляжу! А ты похорошела после родов еще больше! Я молился о тебе… Если мои монашеские желания и обеты доходят до господа, так никому в свете легче не рожать! Я враг крикливого пола, но две женщины не выходят у меня из головы: сестра родная да жена друга-брата. Не разделяю вас ни в воспоминаниях, ни в молитвах!

Слегка краснея, Анна Ивановна вмиг погрустнела:

– Да! Были мгновения, даже минуты облегчения – они меня спасали, и я знала, что за меня молятся… Спасибо. Мы увидали издали, с полей, долгую коляску – о вас подумала, и сердце отозвалось сокровенному желанию – не с женой ли к нам? Нет?

– Сердца ваши чутки… – Грибоедов, смеясь, не отпускал ее рук. – Буквально днями повстречал девицу… как твое отраженье в пруду весеннем – будто сестра-близняшка! Стройна, и те же локоны, глаза смешинки прячут… Не дальняя дорога бы – женился непременно, хоть из купеческих она!

– Теперь не женитесь – куда же! Пришла известность, слава – всюду нарасхват… А мне ничего так не хотелось бы, как познакомиться с вашей избранницей! Куда ж теперь летят ваши таланты? И к нам надолго ли?

Грибоедов усадил Анну Ивановну на диван, рядом с мужем, сам подле – все трое оказались близко, как родные.

– В прошлом году мы были уже на «ты», Аня, так я вам надоел тогда. А ныне – до первых петухов я ваш!

– Тогда за фортепиано марш! И перерывы только на еду и на стихи! – неожиданно скомандовал Бегичев.

– А нашей девочке скоро годочек – именины… Степан, не отпускай его! – воскликнула Анна Ивановна, неподдельно тускнея, но Бегичев безнадежно махнул рукой.

Тихо, как самому себе, Грибоедов признался:

– Дети ко мне мгновенно прикипают всей душой… И мне кажется, что я святой для них, и музыка моя – им весть от неба через меня.

– У нас со Стёпушкой есть уговор священный… – Она слегка прильнула к мужу. – Открою его, зная вашу близость! Растить из деток достойных человеколюбцев, имеющих прививку от лицемерия и пустоты в сердцах – честь и опору для России. Всем бы осилить это – так страна изменится без бунта! Верите ли?.. Надо верить!

Грибоедов в тихом порыве нежности и благодарности склонил голову к коленам молодой женщины-матери, а она продолжала тихим голосом мечтать:

– Давайте растить детей! Ваша музыка, ваши мысли и честолюбие неэгоистичное не пропадут в них никогда. А иначе никакие республики не остановят падения нравов…

Бегичев нежно целует жену в волосы, пахнущие весенним полем, а Грибоедов, не поднимая головы, то ли соглашается, то ли возражает каким-то скрипучим голосом:

– Дети – это много, но и мало, милая Ануша… Я раб – значит, и дети мои будут рабы? Мне ненавистна даже мысль об этом. Да и чем кормить детей таким, как я? Вот и Пушкин перо облегчил, чтобы кормиться хоть кое-как да от родителя быть независимым… Но в ссылке он – скоро десять лет! Начни он о серьезном говорить – управу вмиг найдут. Вяземский – ум высокий, аристократ, но, как мальчишка, вышвырнут со службы за несколько нелестных слов о чинопоклонстве. Дети… Мы всё равно мечтаем об их счастливой участи… А делаем не в лад мечтам.

После ухода жены Степан долго и нежно смотрит ей вслед, потом тихо признаётся другу:

– А она ведь опять хочет одарить меня отцовством…

Грибоедов вскидывается в радостном порыве:

– Вот это по-гусарски, брат, вот это славно!

* * *

Поздний вечер. В кабинете Бегичева Грибоедов читает Тацита, хозяин курит трубку, внимательно посматривая на друга. В открытое окно влетают дивные запахи расцветшего сада и близкие трели соловья.

– Эту книгу, Степан, беру с собой как доказательство древности коварства. Пусть ведет меня по краю бытия и дает азарт, коль риск смертельный.

Опять долгая пауза, которой пользуется соловей, пьяный от любви, – он старается быть услышанным, но напрасно.

– Читая эти хроники, которым тыщи лет, я открываю в себе, как глубоко презираю наших болтунов, картежников и мотов. Они повсюду среди нас – и литература не исключенье. Оттого она не плод учености и титанических трудов, а лишь желания красиво молвить… Скажешь иному: стыдно, брат, читать Шекспира в переводе, не знать ни летописей, ни сказаний русских… Соглашается охотно, но дальше карточного столика не видит… Мерзость.

Кажется, соловей решил влететь в окно – язык трелей его, красивый и понятный, меж тем необыкновенно сливался с тишиной в паузах.

– Это так глубоко во мне… Может быть, незабвенный папаша, проигрывая мое благополучие в карты, заронил семя ненависти к праздности, к рабской зависимости от имущих, от гнусных привычек и пороков.

Кажется, что Бегичев охотнее слушает соловья. Вздохнув, он ответил устало и распевно:

– Что же, не видал я сам, какая мошка вьется вокруг вас? Их тайна привлекает, сближает и равняет – всех, всех! Как раньше масонство. По мне, если честью обладаешь, говори открыто, громко, прямо… Для слова умного всегда есть почва. Но тайное зачем? Если найдется сотня-две в суждениях и здравых и весомых – всё общество потянется за ними. Сделай Александр хоть шаг навстречу и выведи вас на свет – все забыли бы о заговоре, как и об увлечении масонством, этом детстве гражданина.

– Но нам оно не помогло созреть! Какая честь у дворянина, если он крепостник, поборник рабского труда?! Честь кланяться царю в шеренге первой? Да право на дуэли кровь пролить, будучи ничтожеством, но с глазом верным и рукою твердой в подлом деле… Поэтому и есть желанье уйти от тех, в ком честь – близость к трону и славословие царю.

– Ох, резок стал ты, Саша и самонадеян… Слава – крепкий хмель. И от него теряют голову. Говоришь о ловушке с каким-то восторгом… Уж не куражишься ли ты над всей этой затеей, видя, что вы одной ногой над пропастью?

Грибоедов оставил книгу и подошел к дивану, присел рядом и просящим тоном, будто обвиняемый с последним словом, обратился к другу:

– Я хочу действия, Степан! Ловушка? Да! И я в ней первый буду, если не будет с нами Ермолова! Я предупредил! Но есть раздражение великое во мне… Я не хочу Россию уступить царю, как крепостную девку на вечную утеху. Ничего не мило, когда вижу, что силу темную нарекли у нас судьбой и верят ей, как дети верят ворам-родителям. И кто-то очень хочет, чтобы мы в гражданском младенчестве остались навсегда и благодарили в том и Бога, и царя. В любви к пеленкам и ковыряние в душе, как в носу, вся подлость литературы! Надо сбросить маску с державного обличья национального предательства! Иль бунтом, иль трагедией о нем!

– Вона что! Трагедия – драма для театра? Пожалуй, на бумаге и на сцене у тебя всё сойдется и закончится… На деле северяне-петербуржцы твои усомнились. Всегда за фразой прятали незрелость и нетвердость… На юге крикунов не меньше!

Грибоедов откинулся в вольной позе и неожиданно счастливо улыбнулся.

– Нет, Степан, там, на юге, много тех, с кем с юности я связан клятвой послужить отечеству. Киев! Муравьёвы, Трубецкой, возможен Лунин, Пестель… Но о ком бы ни думал – из головы не идет Ермолов, наши долгие беседы… Что за славный человек: мало того, что умен, но совершенно по-русски на всё годен – на малое и на великое… В сотый раз взвешиваю его решимость, повернется ли к России мужеством своим, рискнет ли взять ответственность…

– Повидайся и говори особо с Муравьёвым-Апостолом. Он там стоит сотен… Малолетним в Париже Наполеон принял его за сына – так похож был ребенок на императора французов… А царь это запомнил! И припомнил, когда в двадцатом раздавили восстание семеновцев, – Сергея погнали в армию с превеликою охотой!

– Знаю, знаю, всё учту. Там и поляки будут ждать меня… Кто-то нас сшибает лбами, но мы будем друзья навек, если только народы избавятся от своих спесивых дураков-правителей аристократов… К одному из них – Михайле Воронцову – присмотрюсь в Крыму: как крепко он сидит, на чём, на ком…

– Воронцов-Уоронцов? По Пушкину – «полуподлец, полуневежда»… Куда? Куда тебя несет?! Мне хочется обнять тебя и не отпускать… – Бегичев встал, будто тревожное привиделось ему. – Писал бы у нас свои трагедии-комедии, забыв о суете мирской! Помнишь ли прошлое лето? Как славно было, и какая вышла дивная песня, хоть и про горе, да весело, хоть горячо, да справедливо… Но нет! Чувствую – улетаешь, а замыслы твои столь велики, что только соловью понятны. (Горестно качает головой.)

Грибоедов вдруг быстро подходит к фортепиано… И полилась сладкая мелодия навстречу соловьиной трели. Но в этом трио каждый пел свою песню и плохо слышал другого. Бегичев тихонько напутствовал уезжающего рано утром друга:

– Киев… Там, душа моя, повидай сестрицу нашу, монахиню Смарагду… У вас, мятежников, сёстры расцвели, а наша спрятала себя под рясу, будто отмаливает нас с братом у соблазнов… Знаю! Тебе тяжко видеть увядающую жизнь… Но скажи ей, расскажи о нас, что от грехов мы избавляемся трудами… Пусть несильно мучает себя постами и бесконечными молитвами! По мне так эта музыка и этот соловей, труды земные наши и есть молитва самой чистой веры…

2. «Православный катахезис» Муравьёва-Апостола

В Киеве на съезжей Грибоедова встретил полковник Артамон Муравьёв, командир Ахтырского гусарского полка, дюжий мужчина с пронзительным взглядом. При его дружеских объятиях и прочих выражениях искренних чувств в нём зримо и незримо ощущался некий вопрос, задать который он не хотел, но и прогнать не мог. Все понимали, что Россия на распутье, надо что-то менять, а значит, меняться самим… А как? А с кем? А нельзя ли выждать, ведь тайного в тайном обществе осталось мало… «Мятущиеся души» называл их Грибоедов и никого не пытался тотчас убеждать и тащить на дорогу: большинство серьезных людей идут не за словами, а за делами.

Артамон сразу сообщил, что за Сергеем Муравьёвым-Апостолом уже послан нарочный, как и было условлено после вести из Петербурга, – «тридцать верст на хорошей лошади, как одна, он на подъем легок – хоть один, хоть со всем полком сразу». Грибоедов не без удовольствия заметил себе, что сказано с уважением, и признался полковнику: дорогой так и не смог представить себе Сергея взрослым. «Много лет минуло, как дружили в университете, – но тогда год был за десять нынешних! Мы срастались душами, потому что мечтали об одном!»

Муравьёв помолчал и хмуро ответил: «Человек-огонь. Большой внутренней силы. Такому дай армию – она пойдет за ним, как французы за Наполеоном. А у нас таких давят и преследуют…»

Киев. Квартира полковника князя Сергея Трубецкого, близ Лавры
2 июня 1825 года

Квартира полковника князя Трубецкого была обширной, но мало обжитой. Во всяком случае большая комната, куда они вошли, выглядела походным штабом. Несколько кресел и стульев, два стола и два дивана – впрочем, всё весьма изящное. Группа офицеров расположилась играть в карты, но при виде новых гостей все поднялись. После объятий и дружеских приветствий Трубецкой, смеясь неровным кашляющим смехом, долго тряс руку Грибоедова: «Радикальные потребны тут лекарства! Хе-хе, неужели дождались и на юге, замечательно… Горе, горе нам, славянам, под колпаком у самовластья ум не надобен… замечательно, замечательно сказано».

Поручик пехотного полка с огненной шевелюрой и глазами, полными недоверия, подойдя бесцеремонно-близко, представился Бестужевым-Рюминым.

– Ваша просьба исполнена, сударь. За Сергеем Муравьёвым-Апостолом послан нарочный – ждем с минуты на минуту. Но позвольте угадать цель вашу: коль вы нашли лекарство от самовластья, то стали потребны мы, лекари без страха и упрека…

Артамон Муравьёв мягко, но решительно отодвинул «лекаря» на почтительную дистанцию.

– Господа, я привез вам счастливого гостя, а вы с порога о делах своих темных. Говорим о сути, без красивостей, ему и отдых нужен после лошадей…

«Темных делах?!» – негромко, но картинно охнул Бестужев-Рюмин и, охватив голову руками, ушел в сторону.

Не обращая внимания на картинные жесты приветствий и знакомств и будто не слыша никого, Трубецкой продолжал восторгаться, с заметной нотой наигранности.

– Столицы покорены, Александр Сергеевич, и рукоплещут вашей комедии сквозь слёзы, и здесь, я убедился, знают и восхищены! И читают, и списки делают!.. А что печать? Ужели под запретом пьеса?

Грибоедов долго и основательно усаживается на диване, прямо и взыскательно разглядывает всех – и было в том нечто учительское, настораживающее.

– Опубликовали, Серж! Но ровно тот кусочек, чтоб поднять собак литературных, – и свора впилась, зная жертву… Но, надеюсь, сии второстепенные дела не займут наше вниманье. Артамон зря вас остудил: дел набралось, а времени немного. Северяне шлют приветы и сведения точные о тех штыках, в ком нет сомненья. Пришел момент сложить и наши планы, и наши силы.

Бестужев-Рюмин так тихо, что его вряд ли кто слышал, напел себе: «Уж не экзаменовать ли нас приехал…» и добавил громко:

– Надеюсь, вы с Оболенским видались?..

– Полномочий своих не свидетельствую, коль вам они внове. – Грибоедов вежливым жестом остановил поручика. – То верный способ потопить дела в эмоциях, взаимных притязаньях. А суть сегодня в том, что мы в плену собственных сомнений! А сроки нас берут за горло! Рисую ситуацию. Царь Александр не отошел и не отойдет уже от личных потрясений, свой блеск и ум державный оставил он в Европе. Не Россия – Союз Священный был его заботой и мечтой! Чтоб все – от Сибири до Ламанша – рукоплескали романовской бездарности на троне, Христом прикрывшим рабство. Но в Европе – там фрукт несколько иного рода, чем русский барин, крез, скот и свинопас. Там быстро и привычно под прикрытием закона обратили остатки благородства в помойный сток потаенных грехов…

Грибоедов говорил и чувствовал, как верно предостережение Степана: «Самонадеян стал… на бумаге и на сцене у тебя всё сойдется, но на деле…» Он подолгу останавливал взгляд на каждом, и очки скрывали самоиронию и насмешливую искорку в глазах.

– Теперь царь-глухарь не тот… Он вянет на глазах, двор его наполовину немецкий в смятении. Англо-саксонские вельможи насторожились – а вдруг он вспомнит о народе, о республиканской юности своей да призовет опять опальных реформаторов, вас, мятежных вольнодумцев… Уже князья великие корону примеряют, императрицы вспомнили норов принцесс германских. Этот черный вихрь скоро подхватит всех у края пропасти!

Засуетился Трубецкой, с тревогой заглядывая в глаза столичному гостю и спеша подтвердить его слова, чтобы разогнать свои сомнения:

– Да-да, зимой в Санкт-Петербурге… Симптомы видел страшные безвластья. От Аракчеева устали все, и сам Александр узрел тупик. Хотел затеять с Турцией войну – Европа, а по сути, англичане, не дают. Боятся усиленья нашего на юге, на Балканах, освобожденья Греции от наших рук…

Хмурый Артамон Муравьёв не выдержал, зная свою правду:

– Россию Запад держит как свою конюшню: по надобности – на выезд или на мясо. И не дай-то бог, чтоб конюхи и кони голос возымели: вмиг Палена отыщут среди двора распутного. И сильной карты нет у нас! Уж если царь – вчера надежда, любимый всеми – бесславно так кончает… то дело не в личности царя. Как мудрый Лунин рёк недавно: корень зла – самодержавие, оно противуестественно и тем сбивает с толку самого царя, приписывая ему способности неограниченные, хотя законами природы он ограничен, как и мы. Самовластье требует, чтоб воздавали ему то, что принадлежит Богу одному. Монарх не слышит и не знает Бога, и народ от веры устранен! Тьфу!

– Именно поэтому мы приговорили к уничтоженью не только Александра, а всю семью – сколь безбожную, столь и бездарную… – с позой и вызовом бросил Бестужев-Рюмин.

Развел руки Трубецкой, словно приглашая Грибоедова самолично убедиться, как настроено общество:

– И впрямь! Уже верхи тошнит от общего бесправия, всё по предписанью одного лица делается. Витт и Киселёв сигналы подают, что они с нами – силы наши множатся…

– Витт?! Киселёв?! – изумился Грибоедов и долго молчал. Ему вспомнился Тацит, которого он листал доро́гой: обширный заговор при дворе – как это пахнет сценой! – Им… можно доверять? Или как реформам самодержца с самой юности его? За планами такими я вижу прежнюю наивность, игру словами и фамилиями генералов… Но что поделать с барством нашим? Что крепче: трон или оно? У нас самих-то что?! Картишки, гульбища, пороки – а для очистки совести на трон наскоки, да за народ раденье, за свободу… Своей готовы поступиться? О, всё это было и вчера! Пора отбросить маски, страстишки, темные привычки – тогда и дело будет нам доступно, республики святые идеалы. Царские сатрапы подыгрывают вам – и вы готовы им вожжу вручить! Меж тем у нас один надежный генерал – Ермолов!

«Вот откуда ветерком подуло… – тихонько напел себе Бестужев-Рюмин. – Кулак на славу будет, никому несдобровать».

– Возможно ли рассчитывать на столь далекий корпус? – вкрадчиво возразил Трубецкой. – Когда ни дня не будет лишнего, ни часа у восставших?

Бестужев-Рюмин тут же выскочил с горящими глазами:

– Роль Ермолова двояка! Он противник нынешних порядков, знаем… Но никто не станет спорить, что он из тех, кто подпирает трон своею мощною фигурой, а жестокостью походов ошеломляет честную Россию…

Грибоедов тоже не сдержался и всё тем же учительским тоном резко ответил:

– Вы и мы просто дураки, если надеемся только на себя! Удаленность корпуса, Сергей Петрович, – вещь не решающая. Главное – объединит ли нас фигура и будет это имя впереди нас и впереди любого действия! Не вам мне сообщать о государственном уме Ермолова, он признан всеми, и сенаторами тоже. Впрочем, неволить не уполномочен. Кто делу служит, а не трону, тот признаёт сам необходимость и значение такого вождя.

Артамон Муравьёв насмешливо покосился на Бестужева-Рюмина и тяжело предрек:

– Не начнем до зимы, то нас всех перехватают по сугробам – об этом нынче толки…

Трубецкой запротестовал, гусем вышагивая по комнате:

– Решено единодушно: двадцать шестой год – начало действия, и никак не раньше! Иначе мы погубим то, чему служили столько лет… Сейчас мы не готовы и легко уступим инициативу! Мало полков, а диктаторов с избытком… Пестель тоже примеряет мантию Наполеона!

– Инициатива с вами? – насмешливо спросил Грибоедов. – С такою дамой незнаком…

* * *

В комнату стремительно, по-кавалерийски семеня, вошел невысокого роста человек с довольно мягкими чертами лица, но было во всей его фигуре, во взгляде нечто столь повелительное и решительное, что Грибоедов сразу смолк и привстал раньше, чем узнал в нём Сергея Муравьёва-Апостола.

– Господа, дайте глоток! С юности так не скакал! Александр Сергеевич! – Вошедший быстро подошел к поэту, напряженно всматриваясь в него, и раскрыл объятия. – Не видались столько лет – и как ты вовремя! Я и раньше ждал кого-то. Но если именно ты в такой момент – значит, нечто обязательно свершится! Читали, говорили – вашими стихами пушки заряжаем!

– А я вот ныне, Серёжа, не стихом заряжен… – обнимаясь и улыбаясь застенчиво, братским тоном ответил Грибоедов.

– Ужели что-то двинулось на Севере? – Муравьёв-Апостол жадно отпивает теплого чая, поданного Бестужевым-Рюминым, не отрывая взгляда от Грибоедова. – Кого еще заботит в хладном Петербурге боль и судьба России! Мы слышим, Моллин, повеса светский, царствует в умах, не знающих горя. Его успех на раутах и балах, шутки, кутежи – вот новости, что к нам спешат донесть.

– Затмил он Лунина младого! Среди гвардейской молодежи он – кумир, ведь правда? – спросил Бестужев-Рюмин неожиданно подобострастным тоном.

– В точку, в точку! Но он жалкая пародия на наше поколенье! – засмеялся Трубецкой тем же кашляющим смехом.

И Грибоедов улыбнулся столь неожиданному повороту разговора:

– Тут Трубецкому не сильно доверяйте. Да, Лунин куролесил – от множества талантов, обществу ненужных и неизвестных даже… И нынешние от безнадежности кутят, хотя талантов много, да по-прежнему не в моде принципы и здравый смысл. Кто-то очень ловко отваживает молодежь от мыслей важных и направляет к скороспелому успеху – у дам, у лживых авторитетов, набравших вес в казенных кущах. Но это на поверхности и отображено не раз… Однако я уверен: зов трубы услышав, наши молодые пойдут за нами, а не за подлыми чинами. И я бы не спешил их Моллину отдать – или другим, увитым светскими успехами. А нынче впрямь трубач трубу, как перед боем расчехляет. Пренебреженье к Александру вполне всеобщее и не беспочвенно. Он сам почуял, что проиграл везде, и англичанам стал не нужен… Он ищет, как окончить пьесу, ну и… нас примерно проучить.

Муравьёв-Апостол растерянно поставил недопитый чай на край стола:

– Что же? План наш безнадежно запоздал! Вот это я и предчувствовал – до осени события опередят наши решенья.

– События опередят?.. Борзые они, что ли? – желчно засмеялся Артамон Муравьёв. – У всякого события есть авторы… Es gibt mehr Hasen als Jager – говорят в таких случаях немцы. Зайцев всегда больше, чем охотников. Пока мы собираемся на охоту, мня себя егерями, на нас уже спускают псов… И до зимы непременно перехватают, говорю вам!..

Зависает долгая и нехорошая пауза. Грибоедов и Муравьёв-Апостол обмениваются длинными взглядами.

Трубецкой вздернул голову и трагически объявил:

– Да, опаздываем. Но виновен в этом Пестель с его сумасбродными идеями, раскалывающими нас. Как можно предлагать лишить земли помещиков, освобождая крестьян?!..

– Сергей, нам непременно следует переговорить с глазу на глаз, – с легкой улыбкой сказал Грибоедов. – Близки времена, когда охотников станет больше, чем зайцев…

Бестужев-Рюмин живо и стараясь быть убедительным, возразил:

– У нас не принято таиться, когда над нами общая судьба…

Муравьёв-Апостол ответил поручику жестко, всем корпусом повернувшись к нему:

– Нам нужны открытость и доверие… Но бывает, что переговорить наедине нужнее. Вы не доверяете нам tet-a-tet?..

* * *

Кабинет Трубецкого, куда уединились Грибоедов и Муравьёв-Апостол, выглядел гораздо привлекательнее. Они оказались в богато убранной комнате, где их будто поджидали два глубоких кресла, поставленные одно против другого. Они и расположились в них, ценя минуты и понимая, что их короткая по обстоятельствам беседа должна быть неспешной и бесстрастной, потому что они оказались на лезвии неожиданно обнаженного врагом ножа, врагом давним, привычным – и вот он обернулся к ним, оскалясь…

– Неужели мы и в самом деле опоздали, Саша? – важничая и с обиженной миной спросил Муравьёв-Апостол. – Нас вычислили? Предали? Или от страха задергались клевреты царского мундира?

– Есть верные известия, Серёжа, что действительно царь решил покончить с тайным обществом и все реформы похоронить в одной могиле с нами. Теперь надежда только на удар. И Якубович в Петергофе готовится вызвать царя на дуэль за унижение по службе… Но это не дозволено. Тогда вместо дуэли он оставляет выстрел за собой в публичном месте. Однако ненадежно это. Как только я услышал, что Витт да Киселёв и прочие военные чины готовы с нами быть, – я понял, что нас втягивают в некую игру, подталкивают к выступленью…

Улыбаясь в тонкие усы, Муравьёв-Апостол смотрел теперь смело и азартно:

– Их тайная работа таинственнее нашей? Но у нас тысячи дорог и способов, а у них – только наш след!

Грибоедов не согласился с бравадой:

– Охотники и подлецы в призвании, они и Павла удушили, едва в нём здравый смысл забрезжил. Травить всё, что хоть чем-то угрожает трону, – это их жизнь, их цель и смысл. А мы разобщены, мы ищем, мы мечтаем о лучшей доле для народа, но трудимся ничтожно мало…

– Мрачная картина… Но говори, говори, поэт наш главный, я хочу знать твой образ мыслей. Твой стих силен, но у поэтов слово с делом не в ладах. Потом и я скажу тебе свое…

– Серж, мы не видались десять лет и даже боле, но я по-прежнему в тебе уверен, как в себе. Те идеалы юности не угасают в нас, наоборот, нашел я им великое обоснованье, в веках накопленное мудрыми людьми и кровью неисчислимых жертв скрепленное как камень. Республика – соборная и вечевая – вот что отвечает натуре русского, его достоинству! Сколько бы народ явил добра, будь он предоставлен сам себе и управляем лучшими людьми по выбору… За эти идеалы я готов отдать всего себя. Мое призвание – поэзия и музыка, но их бросаю на алтарь рассвета!

– Даже теперь, когда успех твой очевиден, талант замечен всеми?.. – восхищенно, но с легкой иронией спросил Муравьёв-Апостол.

– Именно теперь! Я много лет прохладен был к тайным собраньям по углам, к угрозам самодержавью из-под ковра. Открыто действуя, накапливая опыт добрых дел, мы бы добились большего и даже избавления от рабства, чего так жаждал Николай Тургенев. Но где сейчас наш лучший экономист! Далече. Увы! Я убедился, что Романовы – пример классический тиранов примитивных, для которых цель одна – сохранение династии. Плюют они на тех, кто кормит их, они обманывают и убивают, опираясь на рабыню-церковь. Россия своего рассвета может не увидеть! Что делать мне, если я это вижу, слышу, кожей ощущаю?! И знаю: есть у нее один лишь шанс, и этот шанс – Ермолов. В союзе с ним способны мы хоть что-то изменить…

Муравьёв-Апостол выпрямился, напряженно всматриваясь в собеседника.

– Ты хочешь сказать… Даже если они пустили псов на нас и западню готовят, Ермолов планы их сломает, потому что он Ермолов?

– Ты умница, Серёжа, сразу понял! Ведь это очевидно, но все мешают сюда веру и недоверие к Ермолову, и прочие эмоции, тогда как иного шанса быть не может. Иначе нас переловят, как ушастых хитрецов. Не далее месяца я получил от Алексея Петровича уведомление на белоцерковский план: «Он мертв – я ваш»…

Глаза Муравьёва-Апостола загорелись, в них появилось нечто жесткое и в то же время пугающе страстное:

– Вот! Мы готовы, Саша! Царь оскалился, и мы ответим! Передай Ермолову, что мы готовы действовать уже сейчас! Белая Церковь! И в этом году! Это дело решенное!

Грибоедов в волнении встает, будто услышал долгожданную неслыханно прекрасную мелодию, а пехотный подполковник, некогда офицер лейб-гвардии Семёновского полка, спокойно открывал всё новые доводы, что его удар будет обязательно нанесен.

– Уже весной я убедился, что задержка выступления лишь ослабляет нас. Едва не на коленах я уговорил полковника Тизенгаузена не покидать заговор. Самые нужные уходят, видя нашу сырость. Мы столь разрослись, что не исключены и предательства. Южное общество сливается сейчас с Соединенными славянами, у которых с поляками тесные связи… И вот вести о Ермолове! О том, что царь задумал нас опередить… Совпадение? Это знак судьбы!

Tasuta katkend on lõppenud.