Детство на тёмной стороне Луны

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Детство на тёмной стороне Луны
Детство на тёмной стороне Луны
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 3,12 2,50
Детство на тёмной стороне Луны
Детство на тёмной стороне Луны
Audioraamat
Loeb Авточтец ЛитРес
1,56
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Детство на тёмной стороне Луны
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Пролог

Имена персонажей изменены

Мне было двадцать семь дет, когда я приехал в село к матери, летом

после экзаменов в университете. На улице меня окликнула тётя Надя и, смеясь, громко сказала:

– Витька, а твоя мать бегает по селу и всем говорит: «Все агаголики, а мой Витька вумный. На юриста учится. Вот какого сына я воспитала!»

В деревне у женщин только две темы разговоров: сплетни и хвастовство детьми, мальчиками. Мать, «лаясь» с бабами, всегда кричала: «Мои дети вумные, а ваши – идиводы!» а дома мать всегда говорила мне и моему старшему брату:

– Вы говно моё не стоите. Я вас высрала. Молю Бога, чтобы вы подохли. Навязались на мою душу, идиводы проклятые!

А нашу младшую сестру мать называла только одной фразой «Змия подколодная».

У тёти Нади было двое сыновей – мои приятели детства и юности. Хорошие парни. Великолепно играли на гитарах, но после школы пошли работать, как все. И как все, начали сильно выпивать, потому что в деревне не пьющий человек – это не человек, «не Путный, не Путявый, не по Путю».

Мне было семнадцать лет, когда парни и девушки начали смеяться надо мной, рассказывая мне, как моя мать кричала у каждого магазина бабам:

– Ваши дети агаголики! А мой Витька не курит и не пьёт, книжки читает! Вумный!

Мои книги мать рвала и бросала в печку, а дураком называла меня с двух лет, всегда. Я тогда начал курить по две – три пачки в день и пить брагу и самогон. И был обрадован, когда услышал крик соседки тёти Зины:

– Чо ты хвалишься Витькой! Он весь переулок заблевал и курит, как паровоз! Такой же дурак, как все!

И мать перестала позорить меня перед людьми. Но вскоре вновь парни рассказали мне о том, как мать хвалилась мной, но теперь почему-то в КБО, кричала девушке, которую я не знал и не мог знать:

– Мой Витька красивый, лучше всех! С тобой дружить не будет, лахудрой. Не нужна ты моему Витьке. Не посмотрит на тебя. Он красивый!

А дома мать всегда называла меня: «Уродина, страхолюдная! Никому ты не нужон!» Впрочем, такими же словами она называла моего старшего брата, который был красивым, как олимпийский бог. Когда он собирался вечером, чтобы пойти в кино, он молчал, а мать кричала ему:

– Чтоб тебе там первая пуля! Чтоб тебя зарезали, урод!

Когда брат в семнадцать лет попал в тюрьму, я сказал матери:

– Ты во всём виновата.

Она закричала душераздирающим криком:

– В чём это я виновата? Это я что ли посылала вас на преступленя?

Я не удивился тому, что сказала тётя Надя, так как моя мать каждый день хвасталась мною среди баб, чтобы показать им саму себя особенной, выше всех по уму, хотя она была неграмотной. Я уже давно привык к такому поведению матери. И ничего не сказал бы ей, когда вошёл в домик. Она сидела у окна, старая беззубая старуха шестидесяти семи лет, опираясь на кривую палку. Закричала:

– Сынок родной, любимый! Приехал! Поди, голодный, а ты поешь!

Вот эту последнюю фразу она начала говорить мне в последние два года, хотя в домике ничего кроме чёрствого чёрного хлеба никогда не было. Я помнил другие фразы матери, которые я слышал каждый день в детстве:

– Ненасытная харя! Полбулки сожрал и не подавился! Чтоб ты подох! Кормлю тебя за чем-то.

И она прятала от меня хлеб. И я не ел неделю, две недели, три…месяц.

Я стоял у порога и смотрел на мать, которую безумно любил в детстве.

В последние годы я часто думал над проблемой: как обращаться к матери? Назвать её «мамой» я не мог. В деревне дети так не обращались к матерям. А сказать ей «мамка» я тоже не мог, потому что стал другим человеком.

– Ты перестань хвастать мной. Это не ты воспитала меня. А я себя воспитал.

Улыбчивая гримаса на дряблом, морщинистом лице старухи сменилась гримасой злобы, которую я видел на лице матери в детские годы.

– Да кому я скажу – смеяться будут. Ишь, сам себя воспитал. Это я тебя воспитала!

И я в ответ прокричал злобной старухе:

– А почему ты воспитала своего любимца Кольку так, что он три класса не закончил, читать не научился. Я ему сказки читал. В семнадцать лет он ушёл на зону. Вернулся, спился и сгорел. Почему ты его так воспитала? Иди, хвались любимцем, а не мной.

Мать ничего не сказала. Быстро помогая себе палкой, повернулась лицом к окну. А я заглянул в буфет. В нём лежала чёрная булка хлеба чёрствая и безвкусная. А иной хлеб местные пекари не выпекали, не умели. Я пошёл в столовую, потому что привык питаться три раза в день с девятнадцати лет, когда начал жить в городе Томске.

Я хорошо запомнил тот день, когда мой наставник Вася привёл меня в заводскую столовую. И я поставил на поднос шесть тарелок.

– Ты столько не съешь, – сказал Вася.

Я ел и восхищался едой, а Вася ответил:

– Это ерунда. Вот в деревне варят! – и он показал мне большой палец.

Вася не знал, что я приехал из деревни. Он никогда бы не поверил мне, если бы я сказал ему, что до девятнадцати лет я ел в деревне чёрный хлеб с маргарином один раз в сутки, вечером. Многие мои товарищи по детству завидовали мне, что я мог кушать хлеб и даже молоко. Мы все родились на «тёмной стороне Луны», где родились все чикотило, все убийцы, насильники, бандиты, проститутки, наркоманы и алкоголики. Моя мать, мой брат – были на «зоне». Я в четырнадцать лет едва не попал в колонию малолетних преступников.

Когда я ходил на подготовительные курсы в ТГУ, со мной за один стол постоянно садилась полненькая девушка с гладким лицом. Я не обращал на неё внимания.

В тот вечер она шла рядом со мной. Мы уже покидали главный корпус ТГУ и вышли в парк, как вдруг девушка воскликнула, хотя я никогда с ней не говорил и не знал: кто она:

– Вот ты в детстве, как сыр в масле катался, а я такое пережила!

Её слова о моём детстве были для меня, как внезапный удар в лицо. Я потерял самообладание и начал стремительно, скороговоркой рассказывать, как короткие новеллы, о своём детстве. Она удивлённо смотрела мне в лицо секунд двадцать, а потом резко шагнула на меня и властно сказала:

– Это надо забыть! Это грязь! Соскоблить с души!

– Грязь?!– закричал я, не обращая внимания на людей, которых было много вокруг нас.– Это моя жизнь! Слушай!

Она побежала по парку к проспекту, а я бежал за ней и рассказывал. На автобусной остановке толстая девушка зажала пальцами уши и умоляюще попросила:

– Прекрати. У меня сердце остановится.

А я продолжал говорить, потому что ничего не видел в этот момент, кроме своего проклятого детства, в котором был ад и двойной «Бухенвальд». Девушка запрыгнула в троллейбус и уехала. Я опомнился. И начал люто ненавидеть себя и ругать за то, что я посмел открыть свою душу. Я ведь всегда презирал парней, которые говорили женщинам о своей душевной боли.

Девушка больше приходила на курсы. А спустя год, когда я уже был студентом, я зашёл в городскую столовую и увидел её в кухне. Она была поваром, улыбнулась мне очень нежно. Я удивился тому, что у неё замечательная улыбка, что она была хорошенькой. Но у меня было много проблем. Я только кивнул ей головой, поел и ушёл…

Глава первая

Моей матери было тридцать восемь лет, когда она родила меня в глубине сибирских болот в брошенной людьми деревне Барки. Мать и отец пасли колхозное стадо коров и овец, а на ночь загоняли скотину в дома.

Мать знала счёт до двадцати и могла по освещённости днём и ночью определить время с точностью до минуты. В двенадцать часов ночи мать затопила печь, чтобы нагреть два ведра воды, чтобы помыть новорождённую девочку, так как была уверена, что родится девочка. Мать закрыла входную дверь на большой крючок красного цвета, а три окна комнаты-избы с двойными рамами и целыми стёклами занавесила рваными тряпками, которые нашла в деревне.

Когда дрова в печке сгорели, мать закрыла трубу «вьюшкой»…железной пластиной, приготовила на полу нитки, ножницы, чистые тряпки, поставила рядом с ними два ведра воды и легла на грязный пол. И начала ждать родовые схватки.

Я родился в четыре часа утра шестнадцатого августа. В комнате- избе уже было светло, и мать увидела, что родила мальчика, не нужного ей.

– Я взяла тебя вот так…– и она показывала руками, сжимая мои бока под мышками.

Она быстро и уверенно сунула меня головой вперёд в ведро, сидя на полу. И в этот момент она ощутила, что её руки кто-то сильно сжал и рванул вверх, вырвал меня из ведра и отпустил руки матери.

– Я испужалась и закричала…

И мать показывала мне и бабам движениями рук и пальцев, где её схватили невидимые руки, много раз сжимала запястья. Мать от страха описалась. В избе была одна комната. В ней никого не было, а дверь была крючке.

Мать осторожно помыла меня водой, перерезала пуповину, завязала её нитками, завернула в меня тряпки и побежала со мной по болотам в сторону Оби, к переправе. До переправы было пять километров, но мать была очень сильной и выносливой…В свои сорок семь лет, когда она работала грузчиком на мельнице, я видел, как она вскидывала с земли на плечо мешок с пшеницей (90 килограммов) и поднималась по лестнице на второй этаж и выше к квадратной воронке, в которую, держа на плече мешок, высыпала зерно. И ноги у неё не дрожали. А дыхание было ровным.

Ожидая паром на берегу Оби, мать увидела красные пятна на запястьях рук. А кожа у матери была очень грубой.

Когда мать рассказывала эту короткую историю, я, как всегда, внимательно и безотрывно смотрел в её лицо. В такие минуты оно было энергичным, а её глаза были очень оживлёнными. Бабы смотрели на меня, говорили:

– А к чему бы это?

– А чо это так-то?

Во время войны и после войны было нормальным делом в деревнях убивать младенцев. Поэтому баб не удивляло поведение моей матери. Она всюду, где бы ни находилась, рассказывала эту короткую историю, поэтому, едва я прибегал вечером к лавочкам, полным людей, как они начинали рассматривать меня.

 

Я помню себя с полутора лет. Мы тогда жили на «Красной горке» в чужом домике. Отец сидел за печкой, а я ждал мать. Она уходила на весь день к бабам «посидеть» и забирала с собой моего старшего брата.

С криком радости я бросался к ней, едва она входила в домик. А так как я сильно припечатывался к её ногам, она отталкивала меня в сторону ногой и бормотала:

– Вот навязался на мою душу. И никак не подохнет. Иди вон к папке.

А утром она вновь уходила к бабам, и я ждал её весь день. Тягостное чувство ожидания повторялось многократно, и я его запомнил.

Мне было два года. Я бегал голым по Красной горке, как вдруг услышал мычание коров. Я знал, что мой отец пас колхозное стадо, и побежал в узкий переулок. Он был шириной не более четырёх метров, и круто уходил вниз, к реке, потому что раньше он был берегом Оби. Река давно отступила, и люди стали использовать берег, как огороды. Внизу переулка вдоль огродов тянулась дорога, которую протоптали коровы. Дорога уходила в сторону заболоченной низины, где мой отец и пас колхозное стадо.

Я вбежал в переулок и остановился наверху, глядя вниз, как коровы начали плотной толпой втягиваться в узкий переулок. Внизу что-то крикнул отец. Я не понял его крик, но отступил вбок. Я стоял в полуметре от ограды. Она была сплетена из ветвей ивы и держалась на кольях. Внизу переулка ограда трещала, потому что скотина, когда поднималась в гору, всегда переходила на бег. Коровы бежали вверх по крутому подъёму плотно друг к другу и давили своими круглыми боками на плетень. Коровы видели меня. Те коровы, которые бежали снизу прямо на меня, начали замедлять бег, переходить на шаг и отступать влево от меня. Я видел, как они вжимались в стадо, замедляли его бег, хотя сзади этих коров поддевали рогами другие коровы. Но все они обходили меня и даже не задели своими круглыми животами, хотя плетень по-прежнему трещал на обеих сторонах узкого переулка.

Ко мне подбежал отец, ударил меня кнутовищем по левому плечу и ушёл на улицу за стадом.

На следующий год весной родители купили маленький домик на противоположной стороне огромного села…И была пьянка… молодые мужики насильно вкладывали отцу стаканы с бражкой.

– Ну, давай, Матвей, харя твоя нерусская! Пей, ёб твою мать!

Он быстро кивал головой и торопливо пил. А ему уже подносили самокрутки.

– Кури, Матвей. Ты же мужик. Кури в затяг, поглубже.

Он курил и кашлял, а мужики смеялись, тыкали кулаками ему в лицо, в грудь и требовали, чтобы он вновь пил бражку. Быстро опьянев, Матвей смотрел на меня и пьяно улыбался.

А потом началась обычная для деревенской пьянки драка. Мужики пугали друг друга матерными криками, кривыми гримасами и неуклюже били друг друга. Мать, весело смеясь, оживлённая, радостная, тоже материлась и расцепляла руками мужиков, которые царапали друг другу лица, трясли друг друга «за грудки».

Спали мы все вместе на широком деревянном топчане. И вдруг мать купила железную кровать с металлической сеткой. Кровать можно было пронести от магазина по берегу реки. Но мать повезла её на санях по улице, чтобы все видели. Сани имели в задней части почти вертикальную решётку. И мать стояла на санях, широко расставив ноги и опираясь задом на решётку.

Я бежал сбоку от саней и безотрывно, а иначе я не умел, смотрел в лицо матери. И запомнил её особенно выражение – мрачное, гордое и надменное.

Я всегда на большой скорости подбегал к матери и, запрокинув голову, смотрел пристально в её лицо.

– И чо смотрит, придурок изводённый. Подох бы лучше, – говорила мне мать почти каждый день.

Мать и отец не смогли поставить кровать на крючки, которые находились на «головках». И тогда родители начали орать.

– Да разъяби твою мать! – кричала мать, бросая «головку» на пол. – Что ты за мужик сраный!

Матвей нарочно взъерял себя, чтобы показать матери, что он сам по себе, визгливо орал:

– Хули! Зачем ты её купила?!

И тогда они начали орать, матерно «лаясь», то и дело поминая Бога, Христа и Божью Мать.

Матвей нарочно взъерял себя истеричным криком, конечно, подражая крутым деревенским мужикам, которые без крика и мата не умели говорить. Мать дёргала из стороны в сторону части кровати…

До того, как родители купили домик, мы всегда жили в чужих домах, и родители никогда не ругались. А едва мы вселились в своё жильё, как они тотчас начали «лаяться». Шла борьба за власть, вначале на матах, а потом они схватились в драке. И мать расцарапала ногтями лицо Матвея, сверху вниз широкими полосами. И он, стыдясь соседей, уходил на работу через огород и по берегу реки. А возвращался домой в сумерках или ночью, чтобы люди не увидели бы ободранное лицо.

Мать очень гордилась и хвасталась перед соседками, что она била Матвея.

– Я бью своего мужика. А ваши мужики вас бьют!

Но соседские мужики были добытчиками, умело вели своё хозяйство. А у нас крыша домика была дырявой…Начались дожди. Я с визгом бегал с банками, чашками и подставлял их под струи воды, что непрерывно струились с потолка. А мать тяжело вздыхала и говорила Матвею:

– Поднимись наверх, сделай по-доброму крышу.

Матвей сидел за печкой – буржуйкой и молчал, натянув на лицо замасленную кепку или замасленную шапку. А если мать посылала его за водой на речку, он бросал вёдра в огород и убегал на улицу.

В начале лета они начали лепить ограду в конце огорода, вдоль берега Оби. Мать и отец вбивали колья в землю, делали неглубокие ямки, наливали туда воду и снова вбивали в ямки колья. Брызги летели по сторонам.

Не знаю, где родители подсмотрели такой способ создания ограды, но двойные колья вошли в землю сантиметров на 10 – 15. Между ними отец и мать положили жерди…К вечеру от сильного ветра ограда рухнула под берег реки…И они опять вбивали колья в землю до глубокой ночи. И я видел их фигуры на фоне Оби, и слышал их матерную ругань.

А утром ограда вновь валялась под берегом реки.

Мать часто на новом месте, со стоном раскачиваясь на самодельной табуретке из кедра, напевно кричала:

– Ой, как хочу жить одна! Ой, надоели дети проклятые! Подохли бы все. Жила я вольной лебёдушкой…И вот навязались на мою душу! Подыхаю в неволе!

И она громко рыдала, прижимая к лицу грязное полотенце.

Я в состоянии дикого ужаса бросался к матери, обнимал её и плакал. А мой старший брат не подходил к ней, только изредка хныкал. Он никогда не бросался навстречу матери, не прижимался к её ногам и не смотрел ей в лицо. Но напуганные криком матери: «Умираю!» мы оба начинали кричать. А Матвей неподвижно сидел за печкой, закрыв лицо кепкой или шапкой.

Мать опускала полотенце и открывала красное, заплаканное лицо, и смеялась, говоря:

– Идиводы, я пошутила.

Через год мы уже трое детей не верили её крикам, что, мол, «лебёдышка умирала, что смертный час для неё наступил». Мы молчали. И она, обозлённая на наше спокойствие, зло говорила:

– Не сочувствуете матери. Мать пот, кровь проливает. Мантулит, мантулит, а вы, дармоеды, лодыри, сидите на шее матери и не почитаете её!

В 1991 году я посмотрел архив колхоза, в котором работали мать и отец. Матвей начал работать в колхозе пастухом в 1949 году, а мать – в декабре 1958 года. Я сказал матери: « Ты до 58 года нигде не работала. А почему ты нас пугала, что проливала пот, кровь и мантулила?» Мать широко открыла беззубый рот и начала громко смеяться. А я смотрел на неё и вспоминал дикий ужас, когда мать кричала, что могла умереть на работе. А она сидела у баб на «Красной горке» весь день и каждый день …много лет.

Когда родители «лаялись», я немедленно подбегал к матери спереди. Хоть мне было три года, но я уже заметил, что когда мать «лаялась» с Матвеем, она не замечала, кто у неё под ногами. И очень мягко отстраняла меня руками в сторону. А я стремительно обегал её вокруг и вновь спереди прижимался к её ногам. И мать вновь мягко повторяла свой жест рукой, так как увлечённо, самозабвенно ругалась с Матвеем.

Глава вторая

Мать положила, закутанную в доху маленькую мою сестру перед ступеньками большого дома, который назывался «Детский сад». И ушла вместе с Матвеем и Колькой, якобы, на работу.

В огромном дворе сидели на земле, ходили, примерно 50 детей. Это был общий для всего райцентра «детский сад». Около кучи песка с лучинками, щепками выли, подражая машинам, два мальчика. Я ходил, стоял, сидел, а потом заглянул за стену домика, куда часто бегали молодые, здоровые девки, бегали из дома. Там был стол. И вокруг него сидели девки и торопливо хлебали суп, ели котлеты, компот, булочки и пирожки. В мою сторону девка махнула ложкой.

– А ну пошёл отсюда!

И я вернулся к крыльцу, где уже обосранная, перепачканная жёлтым дерьмом верещала моя сестра. Она выползла из дохи и шлёпала ладонями по земле. Где-то пронзительно закричала девочка. И тотчас раздался властный голос:

– Скорей принесите мёд! Она дочь начальника!

Девки, одна за другой, перепрыгнули через мою сестру и скрылись в глубине дома. А я стоял на одном месте или ходил по двору, потому что во дворе не было ни лавок, ни табуреток.

Я сел на землю и сидел до обеда. В «детском саду» кормили один раз и всегда одной и той же едой. Мы сели в длинной комнате на лавки, а девки в грязных, белых халатах налили в тарелки по одной поварёшке жидкий кисель без сахара и сунули каждому ребёнку в руку маленький кусочек хлеба. А сестра лежала перед крыльцом до прихода матери и спала.

В детстве и юности я думал, что наша семья ела хлеб, заработанный матерью. И только в 1991 году, просматривая архив колхоза, я понял, что всё зерно получал Матвей. Я понял, что мать купила корову и домик на деньги Матвея.

Зимой они пошли во двор пилить дрова. А я побежал за матерью и встал по другую сторону козлов, чтобы смотреть на неё. На козлах лежало бревно. Мать, угрюмая, протянула руку к ручке пилы и сильно рванула её в бок на голую руку Матвея, что лежала на бревне. Зубья прошли по руке. И Матвей тонко крикнул, а потом чуть присел и сунул окровавленную руку между ног.

Мать дёрнула вверх и вниз головой, хмыкая и криво улыбаясь, и сказала:

– Ты не мужик, а говно.

В домике она взяла грязную половую тряпку, что лежала у входа, засохшую, словно окаменевшую, и бросила её под ноги Матвея.

– На, утрись.

И он прижал не гнущуюся тряпку к своей руке.

Мать любила сидеть весь день на хромоногой кедровой табуретке, широко расставив ноги и оцепенело глядя вниз. Её глаза становились мёртвыми. И я, каждый день, слыша от неё крики: «Ой, умираю! Ой, скоро умру!» боялся, видя её такой, что она могла умереть. Я подходил к ней и толкал её двумя руками. Мать словно просыпалась и сердилась.

– Да чо это за ребёнок такой? Ни минуты спокоя.

Она доставала из кармана куртки или мужского пиджака горсть семечек и начинала щёлкать. Я почему-то всегда подходил к матери с левой стороны, внимательно рассматривал её левую руку. Разгибал её пальцы, толстые и грубые. Они полностью не разгибались. А кожа на руке была покрыта трещинами, в которых была чёрная грязь. Я прижимался щекой к ладони и ощущал, что она была горячей.

Я, конечно, часто видел, как мать обнимала Кольку, хотя он не хотел её объятий, и целовала его в щёку. И я прижимался щекой к ладони матери, к одной, потом – к другой и ждал, и хотел объятий матери. Она равнодушно смотрела на меня и ловко метала из правой руки семечки в рот, и пальцем сбрасывала шелуху с губы.

Матвей ставил капканы в «холодной» комнате и ловил крыс. Их расплодилось много, потому что родители хранили мешки с зерном в той комнате, а крысы его кушали. Матвей, радостно посмеиваясь, аккуратно снимал ножом шкуру с добычи, сушил её на доске над буржуйкой. А потом уносил стопку шкур в заготконтору, получал деньги, покупал пряники и конфеты, которые съедал один.

Я всегда был голодным потому, что родился геперактивным ребёнком.

Когда мать сидела на своей табуретке, я опирался грудью на её колено и, глядя в её лицо, говорил:

– Мам, исть хочу.

– Отстань. Навязался на мою душу.

– Да ты его шугани, – говорили бабы, с которыми мать сводила свои сплетни весь день и до глубокой ночи.

Мать, жестоко битая « в людях», никогда не била ни брата, ни меня. А Матвей, который, как и мать, был недоволен моим громким смехом, игрой, рифмованными стихами, которые я сочинял с трёх лет, пытался ударить меня, чтобы я затих. Мать показывала ему огромный кулак.

– Не смей. Морду-то разобью.

Я с первых лет жизни видел, что моя мать была защитницей, и всегда нарочно путался в её ногах, когда она приходила домой, нарочно заступал ей дорогу, потому что хотел, чтобы она взяла меня на руки. Мать отстраняла меня в сторону и бормотала:

– Ой, какой ты надоедливый. Шагу ступить не даёт.

 

Уже радио замолчало, и свет трижды мигнул, а бабы всё говорили и говорили. Наконец, лампочка погасла, и бабы в темноте торопливо добубукали свои сплетни и разошлись по домам. Мать с глубоким вздохом взяла подойник и пошла в темноте в тёмную землянку, где жила наша корова Веска. В темноте мать резала чёрствый хлеб, наливала в кружки из подойника молоко. Брат часто не ел ни молоко, ни хлеб. И я громко спрашивал мать:

– Почему он не ест?

– А потому что он не такой проглот, как ты, – отвечала мать.

Вероятно, один раз в месяц мать покупала маленький кулёк сахара, граммов 100. Она шла из магазина, держа кулёк перед собой, чтобы все видели. Высыпала сахар на столешницу, и пальцем начинала делить на три кучки. Я видел, что моя кучка была маленькой, и я вначале просто громко требовал от матери, чтобы она дала мне кучку брата или сестры.

– У тебя глаза, идивод, завидущие. Кучки ровные, – отвечала мать и смешивала кучки.

И вновь пальцем делила сахар, и вновь я видел, что моя кучка самая маленькая. И тогда я пронзительно кричал:

– Дай мне Колькину кучку!!!

Мать зажимала уши, а потом смешивала сахар. Матвей из-под шапки бубукал, сидя за печкой:

– Дала ему волю…

– А тебя, тунеядец, не спросила.

Я уже обливался слезами и непрерывно кричал, чтобы мать дала мне кучку брата или сестры. Я глушил своим криком всех домочадцев и самого себя, потому что у меня от крика в ушах звенело. Мать сердилась, но всё равно делила сахар по-своему, и моя кучка всегда была самой маленькой.

А на следующий год летом я увидел и понял, почему брат и сестра часто не хотели кушать хлеб и молоко. Вероятно, я что-то почувствовал и выбежал на берег реки. Внизу у воды стояли мать, брат и сестра. И мать кормила их пряниками и конфетами, и чем-то ещё.

О! Каким душераздирающим криком я закричал. И не помню, как я слетел с высокого берега вниз. Мать испуганно оглянулась по сторонам и торопливо сунула мне в кричащий рот пряник.

– На, захлеснись, идивод. Вот идивод навязался на мою душу. Никак не подохнет. – И она нарочно, словно испуганная, пуча глаза, зашептала: – Тихо, сейчас дядя мильтон придёт и убьёт тебя на хер!

Я обливался слезами, жевал пряник и не чувствовал сладости. Мне было тогда три года. А семилетний брат тыкал кулаком в мой бок и зло говорил:

– Дурак, проглот.

Они все называли меня «дураком», «проглотом» или «Эй ты»… Когда я начал сочинять стихи, то все называли меня за это «дурак»…Когда я начал сочинять музыкальные мотивы, то опять же я для всех был «дураком».

И каждый день мать водила брата и сестру в столовую…Но об этом я узнал в юности.

Мать часто говорила бабам:

– Ох, не люблю я варить еду.

И варила с осени до весны не более двух раз, похлёбку. Когда мать из чугунка наливала поварёшкой бурду в большую чашку, я бросался с ложкой вперёд и стремительно, на пределе физических сил черпал жижу и совал её себе в рот. Из ложки бурда расплескивалась по столешнице. Мать тыкала поварёшкой мне в голову.

– Да подожди ты, дурак изводённый.

Матвей всегда ел, сидя за печкой. И если мать говорила ему: «Матвей, садись за стол», он отвечал:«Не хай. Я буду здесь».

Иногда он садился за стол и, пользуясь тем, что мать была недовольна моим поведением, сильно, с размаху бил меня ложкой по лбу. Он был калмык, а мать была полькой. Два взгляда на воспитание детей столкнулись в нашей семье – лоб в лоб, в прямом смысле слова, хотя родители были абсолютно неграмотными. Отец требовал, чтобы я вёл себя, как послушный раб. А мать, хоть и ругала меня, но никогда не наказывала. И если Матвей пытался толкнуть меня или пнуть ногой, мать угрожающе говорила:

– Но, но!

Благодаря матери- славянки у нас, детей сформировался независимый характер. К тому же мой брат родился от цыгана. Я только в четыре года узнал, что рядом с нами, в переулке жил брат моего брата Сашка. Они были братья по отцу.

Тётя Лиза маленькая, весёлая, озорная, но некрасивая женщина свела мою мать с Матвеем. Пригласила его в свой домишко в переулке. И когда он вошёл в домик, задорно крикнула:

– Ну, что, Матвей, нравится тебе девка?

– Ага, ага, нравится, – ответил Матвей.

Тётя Лиза всегда смеялась, когда я приходил в переулок, и рассматривала меня. И о чём-то расспрашивала. Её сожитель Чехонат тоже, но угрюмо смотрел на меня. У тёти Лизы было четверо детей. Она нигде не работала. Картошку не садила в огороде. И семья жила мелким воровством. Родители на нашей улице запрещали своим детям играть с «Чехонатскими» детьми. Поэтому вороватый Саша и его брат Генка всегда настойчиво звали меня к себе в домишко:

– Витька, айда к нам, покажем тебе что-то интересное.

Маленький квадратный домик утопал в земле. За дверью были три ступеньки, а внизу был земляной пол. Сбоку стояла русская печка. Зимой Сашка выбегал во двор в одних рваных трусах, босиком и рубил топором забор. Хвалясь передо мной, Сашка прыгал по снегу, кувыркался через голову. И нарочито неторопливо разрубал доски на куски. Наполнял дровами печку. И в комнате становилось очень душно и жарко. А ночью было холодно, и мы все садились на стол. Кроме стола и лавки в комнате не было никакой мебели. Вся семья зимой и летом спала на печке.

Но вот открывалась вверху дверь, и в комнату врывался белый холодный воздух. И из него выходила и спускалась вниз тётя Лиза. Дети никогда не бросались ей навстречу. Она осматривала нас и часто протягивала деньги Сашке, чтобы он купил хлеб. И Сашка зимой и летом в одних и тех же рваных на жопе трусах бежал в магазин, босиком. Приносил булку хлеба, но без довеска.

Тётя Лиза делила хлеб на всех с помощью палочки, чтобы куски были одинаковые. Получал свой кусок и Чехонат, волосатый и страшноватый на вид мужик. Мы, дети сидели на столе и болтали ногами. А тётя Лиза и Чехонат сидели сбоку на лавке. Они кушали хлеб и смотрели на нас.

Жизнь двух семей была благополучной… Но это благополучие будет уничтожено жуткой катастрофой, которую создала моя мать.

По другую сторону переулка, на углу жила тётя Нюра Гаврилина с тремя детьми и нянькой. Если не каждый день, то через день, два у неё в длме была вечером пьянка. Занавесками тётя Нюра нарочно не закрывала окна. И мы, дети и взрослые люди стояли на улице и смотрели на три окна, за которыми с уханьем, криками и хохотом скакали и прыгали мужики и бабы, пели песни и орали обязательные маты. Её средний сын Колька, мой ровесник, боялся выходить на улицу и в переулок. У него из носа постоянно текли сопли, и он вытирал их движением предплечья обеих рук….одной рукой, потом – другой. Он каждый день стоял во дворе, опираясь руками на высокие ворота, и смотрел в переулок, на меня, где я играл с Деевыми и другими мальчиками.

Сашка, чтобы посмешить меня, подбегал к воротам и обоссывал их. Колька испуганно отступал к крыльцу. Прятался за дверью и оттуда кричал:

– Дурак! Дурак!

Я обожал игры. Но если мимо нас проходила женщина, то я тотчас прекращал игру и начинал смотреть на неё. Уже в три года я слышал от брата крик:

– Перестань смотреть на баб! Над тобой смеются люди!

Надо мной никто не смеялся.

Если я находился на деревянной площадке перед магазином, у входа в который всегда стояли женщины, то я начинал смотреть на них. Они замечали.

– Смотрите, смотрите, как смотрит.

– Как опытный смотрит.

Иногда ко мне подходили женщины, наклонялись и спрашивали:

– Мальчик, ты почему так смотришь?

Я не знал. Уже в три года я заметил, потому что много раз видел, что те женщины, которые держали руки перед собой, за кисти – очень заботливые мамы. А в восемь…девять лет я понял, почему хорошие мамы так держали свои руки. Потому что ребёнок, хоть и лёгкий, но рука мамы уставала, и мама поддерживала её правой рукой за кисть, сцепляла руки. Из этого движения у мамы появлялась привычка.

На нашем отрезке улицы ни у одной женщины такой привычки не было, хотя у всех были дети. Женщины держали руки в позиции «смирно» или скрещёнными под грудью, по-мужски.

Мать привела меня в баню, в женское отделение. И я впервые увидел голых девушек и молодых женщин. Я начал внимательно рассматривать их. Мне было три с половиной года. Девушки ойкали, иные даже прикрывали ладонями и шайками свои лобки и смеялись. Старуха с растянутыми до пояса грудями плеснула на меня горсть воды и, смеясь, басом сказала: