Loe raamatut: «Серебряный шар. Драма за сценой»
© Вульф В., 2015
© ООО «Издательство «Яуза», 2016
© ООО «Издательство «Э», 2016
Предисловие
Эта книга не имеет никакого отношения к импровизационным текстам, произносимым автором «Серебряного шара» в своих программах, – в марте 2003 года должна быть сотая.
В ней собраны портреты прославленных актеров старого Художественного театра, звезд кино и балета и русских знаменитостей, оказавшихся за рубежом. Одни очерки и эссе никогда не печатались, другие переиздаются заново с существенными дополнениями, третьи оставлены в неприкосновенности.
Но главную часть книги составляют мемуары. Они названы «Преодоление себя». Их познавательное значение в том, что они обезоруживающе откровенны и крайне субъективны, что не приводит к нарушению исторической правды, а, наоборот, дает представление о многих периодах жизни, начиная с конца 30-х годов двадцатого века до нынешних дней.
В воспоминаниях я писал о людях, с которыми меня сталкивала судьба. «Преодоление себя» – не летопись и не исповедь, а скорее записи о том, что вспомнилось.
Виталий Вульф
Часть 1. Преодоление себя
Что вспомнилось
Я учился в школе в первом классе. У меня даже сохранились отметки за первый класс, все пятерки, но только – за четвертую четверть, потому что я поступил в школу, когда первые три четверти уже прошли. Мой отец, знаменитый бакинский адвокат, Яков Сергеевич Вульф, обожавший меня, – естественно, и я его очень любил – был убежден, что в школу отдавать меня опасно: там могут быть инфекции, сквозняки, а образование можно спокойно получить дома. У него были явно дореволюционные понятия, но мама настаивала, и противиться ей он не мог.
В городе все знали папу, знали наш дом по улице Хагани, 18; помню, что, когда хоронили отца, трамваи не ходили и у дома было столпотворение. Несчастье случилось 25 января 1956 года. Оно резко изменило всю жизнь семьи.
В детстве мной занимались папа, мама и Елизавета Августовна, немка, моя воспитательница, она многому научила меня, но немецкий с годами я забыл и теперь, когда слушаю немецкую речь, понимаю только отдельные фразы.
Еще были живы мои любимые тети, папины сестры, Ида и Белла. Это были люди совсем другой формации, воспитанные в дореволюционных правилах жизни, как и папа. В Баку они оказались случайно, хотели эмигрировать, уехать из России через Иран или Турцию. Приехали после тягот Гражданской войны и решили в Баку передохнуть. Там было спокойно. Море, солнце, шумные базары, фаэтоны, старьевщики покупали старые вещи, по утрам во дворах кричали: «Мацони, молоко». И ничто не предвещало горя и беды. Ида и Белла сняли этаж в старой крепости, Замковский переулок, 23; это была зала, разделенная на три части, с кухней. Дом принадлежал какому-то азербайджанскому хану, с балкона был виден Приморский бульвар. Фрукты, овощи и никаких революций. В Баку они и застряли. Всё откладывали отъезд, у них на руках уже были паспорта, когда пришла Красная армия. В Баку они остались на всю жизнь.
Сохранилась справка – по архивным материалам бакинского отдела здравоохранения значится: «Вульф Белла Израилевна назначена 2 марта 1925 года на должность зубного врача в 1-ю Совлечебницу г. Баку». В ней Белла проработала до 1974 года, в 1975-м она умерла. А бежали они из Екатеринослава (ныне Днепропетровск).
Папа учился в Москве, в Московском университете, на юридическом факультете, очень дружил с Владимиром Гайдаровым, который учился курсом старше. Этот человек неземной красоты впоследствии стал артистом Московского Художественного театра, мужем прославленной в те годы актрисы МХТ Ольги Владимировны Гзовской, любимицы Станиславского, она была намного старше Гайдарова. После революции они эмигрировали, в 1932 году вернулись в Россию, судьба сложилась далеко не благополучно.
Папа через Гайдарова пристрастился к Художественному театру, который очень полюбил и хорошо знал. Я был совсем маленьким, когда он рассказывал мне о своей любимой актрисе Марии Николаевне Германовой, о том, как она играла Ольгу в «Трех сестрах», Екатерину Ивановну в одноименной пьесе Леонида Андреева, Катю в пьесе Мережковского «Будет радость» и особенно – Грушеньку в «Братьях Карамазовых». Рассказы отца о Книппер-Чеховой, Станиславском (он их видел не один раз в «Месяце в деревне» Тургенева) врезались в память навсегда. Мы сидели в столовой за круглым обеденным столом, и я ждал, когда папа вернется с процесса, отдохнет и будет мне рассказывать о Москве – о своем отношении к искусству, о своих «университетах».
Квартира была коммунальная. За стеной с десяти утра слышалось пение. В большой светлой комнате жила София Кононовна Гольская1, профессор кафедры вокального мастерства Бакинской консерватории. Почти все ее ученики после консерватории становились солистами Бакинской оперы.
Концертмейстером в опере была мама знаменитой впоследствии пианистки Беллы Давидович, родившейся в Баку и ставшей гордостью города и страны. Люся Исааковна Ратнер прожила почти сто лет и умерла в 2002 году в Нью-Йорке, куда эмигрировала вместе с младшей дочерью Аллой. Алла Давидович до отъезда была концертмейстером Большого театра. Семья перебралась в США после отъезда за границу Беллы Давидович.
С Беллой мы подружились в 50-х годах, хотя знакомы были с детства. Помню, как ее отец, Михаил Наумович, военный врач, гулял с 12-летней девочкой в красном пальто и все прохожие на нее оборачивались. Она была «вундеркиндом» и в 10 лет уже играла с оркестром Бакинской филармонии концерты Грига и Шопена. В 1949 году она получила 1-ю премию на международном конкурсе пианистов имени Шопена в Варшаве и началась ее концертная жизнь. Вскоре она вышла замуж за выдающегося скрипача Юлиана Ситковецкого, счастливо прожила с ним несколько лет. Но вскоре он умер, и Белла осталась вдовой в 28 лет. В 1954 году у них родился сын, теперь он живет в Лондоне, замечательный музыкант, скрипач, дирижер, остроумный, легкий, талантливый человек, совсем по характеру не похожий на Беллу, но всегда восхищавшийся ее искусством. Диму – Дмитрия Ситковецкого – отличают ум, обаяние и взыскательность художника. Идеал музыканта для него – мать, с каждым днем все более требовательная к себе.
Но не только в глазах сына и не только своим талантом Белла Давидович вызывает восхищение. Женственность и человеческое очарование, умение быть естественной с разными людьми помогали ей на всех перекрестках судьбы. После смерти Юлика она никогда не выходила замуж, но в нее влюблялись, ее любили, и она отвечала взаимностью. Счастливой развязки в ее романах не было, и она осталась одна. Когда Дима эмигрировал из России, Белла последовала за ним. Теперь она постоянно живет в Нью-Йорке, изредка играет в Большом зале консерватории в Москве и по-прежнему больше всего на свете любит Баку.
София Кононовна, как и мои тети, попала в Баку случайно. Она не хотела, чтобы революция вмешивалась в ее жизнь, и уехала из Санкт-Петербурга в Баку, где ее богатые родственники владели нефтяными скважинами и домами. Юность она провела в Италии, училась пению, и Милан был для нее и раем, и школьной скамьей. Потом вернулась в Россию, вышла замуж и много пела на провинциальных оперных сценах. Когда она приехала в Баку, уехать в Тегеран уже было невозможно. Она осталась жить в той самой комнате, которую предоставили родственники на короткий срок перед отъездом за границу.
После прихода в Баку Красной армии, естественно, все изменилось, София Кононовна стала преподавать и жила одиноко, поддерживаемая моей мамой. Мама приносила ей в комнату обеды, готовила для нее ужин, подолгу беседовала с ней. Меня София Кононовна научила любить музыку, особенно вокальную. В те годы я хорошо знал оперы, у меня до сих пор сохранились партитуры из ее библиотеки и романсы великих композиторов, напечатанные в дореволюционных типографиях. Со мною она проводила много времени. Рассказывала о Боттичелли, Джотто, ко дню рождения – я был, кажется, в шестом классе – подарила книгу Муратова «Образы Италии». Она знала итальянский язык и, кроме пения, любила живопись. Я на всю жизнь запомнил ее восторг перед Римом. «Любая стена, любая улица ничем не примечательного дома в Риме прекрасны», – говорила София Кононовна. Осознал это я спустя полвека.
Вернувшись из последней поездки в Рим, я открыл ящик, где храню фотографии, и внимательно вглядывался в лицо умной, интеллигентной женщины, родившейся в девятнадцатом веке и отдавшей все знания и умения молодым азербайджанским певцам, многие из которых ныне в Баку почитаются классиками.
Она не верила в возможность счастья в Советском Союзе, очень боялась властей и о прошлом старалась не вспоминать. Шепотком первая рассказала мне о Троцком и Ленине, о том, что Октябрьская революция есть никакая не революция, а обыкновенный переворот, что немцы умышленно решили ослабить Россию, чтобы победить в войне, и заслали в нее большевиков, устроивших революцию. С папой она говорила по-немецки. В 1917-1918 годах она была подавлена, растеряна, с трудом добралась до Баку и, как я теперь понимаю, долго не могла освободиться от ощущения одиночества и необходимости искать выход из создавшегося положения. Она приехала тогда, когда ее родственники уже покинули Баку и в городе оставалась только двоюродная сестра, отдавшая ей свою комнату и убедившая ее передохнуть, прежде чем двинуться в путь.
Я всегда помню Софию Кононовну, помню, как горько переживал ее внезапную смерть в 1946 году; я был к ней очень привязан, и она сыграла немалую роль в моем становлении. Ее любимую оперу – «Царская невеста» – я знал наизусть, арии из опер Верди и Пуччини то и дело звучали за стеной, а вечерами она брала меня в оперный театр, когда пели ее любимцы: Идрис Агаларов, Мария Титаренко, Татьяна Бадирова (она теперь живет в Москве), делясь со мной, как со взрослым, своим недовольством или гордясь, что партия спета первоклассно.
Тогда в Баку был очень сильный оперный театр. Пела Нина Валацци в «Тоске» необыкновенно (судьба забросила ее в Баку случайно), Фатьма Мухтарова была неподражаемой Далилой и Кармен, Книжников остался в памяти в партии Скарпиа в «Тоске», и я под влиянием Софии Кононовны решил учиться музыке и вскоре стал брать домашние уроки по классу рояля – в двенадцать лет. Учился я года четыре, не больше, особых музыкальных способностей у меня не было, но знание музыкальной литературы помогло впоследствии, хотя, конечно, это знание носило дилетантский характер. Любил, как она давала уроки, учила фразировке, смыслу того, что поют. Она – будучи человеком совсем другой эпохи – принимала и классическую, и современную музыку. Любила «Индусские мелодии» Василенко для высокого голоса, скрипки и фортепиано, романсы и песни Даргомыжского. В свое время я наизусть знал романс Бородина «Отравой полны мои песни» на слова Гейне и романс Шумана «Из старых сказок манит». От привязанностей и вкусов детских и ранних юношеских лет я не могу освободиться – они засели в памяти на всю жизнь.
Я очень долго искал себя. Оперы, балеты, драматические спектакли – все занимало воображение. Говорят, что у каждого человека есть своя «линия жизни», наверное, она существует, но одни ее осознают раньше, другие позже. Судьба складывается не только из желаний, идей, но и из реальных обстоятельств. Их мне приходилось очень долго и не всегда успешно преодолевать. Только верность тому, что любил с детства, помогла выжить, но привычки тех лет остались позади.
Тети мои были очень рады, что я целыми днями проводил в комнате у Софии Кононовны, а не бегал по двору. Они не переносили матерщины, и все, что чертыхалось, покрикивало и притоптывало, пугало их. Они все время жили в тревоге, хотя внешний быт сохранялся. С новым стилем жизни они не могли примириться, хотя и жизнь в дореволюционные времена не казалась им потерянным раем.
Тети жили не с нами, а отдельно, у них не было своих детей, и они, как и папа, считали, что мне (я был очень худенький болезненный мальчик, похожий на Буратино) прежде всего нужны соки, больше бывать на воздухе, дышать кислородом в Кисловодске и иметь домашних учителей, а не ходить в школу, где бог знает кто учится.
Мама была бакинка, папа приехал в Баку в 1924 году по делу повидаться со своими, встретил маму, женился через месяц после знакомства и тоже остался в Баку навсегда. Маму он очень любил, они прожили 32 года, мама осталась вдовой в 55 лет, она была еще очень привлекательной женщиной с великолепной фигурой, элегантной, умела одеваться, даже когда не было никаких возможностей. У нас подолгу работала Мария Федоровна Зрютина, домашняя портниха, милая, уютная, и перешивала платья из старых, творя чудеса.
Мама была очень умным человеком, трезво смотрела на происходящее вокруг и обладала волей, умея находить выходы из безвыходных ситуаций. Думаю, что без нее папа погиб бы с его взрывчатостью, нервами и талантом, а папа был удивительно талантливый человек, ораторский дар, данный ему природой, действовал безотказно, но жилось ему нелегко. В годы борьбы с космополитизмом, точнее в 1948-м, он был исключен из коллегии адвокатов, остался без работы, и мы жили на то, что мама вязала кофточки, правда, заказы от модных бакинских дам сыпались на нее. Отец часами вышагивал, заложив руки за спину, по столовой и переставал это делать только тогда, когда мама начинала давать уроки русского языка. Ученики приходили к ней с девяти утра. До шести она была занята, при этом успевала готовить, потому что в те годы работницы у нас не было. Я уже жил в Москве, мне посылали деньги на жизнь и скрывали все трудности, которые выпали на их долю.
Мамины братья были расстреляны в 1937 году, их жены сидели в лагерях как жены врагов народа, они просидели каждая по восемнадцать лет, и мама все эти годы раз в два месяца посылала им посылки – чаще не разрешалось. Посылки можно было посылать только со станции Баладжары (около Баку), из Баку это делать было нельзя, и мама вставала очень рано и ездила туда, чтобы успеть занять очередь и выстоять целый день. Иногда она меня брала с собой. Мне было тогда лет десять. И в годы войны она продолжала это делать. Я уже уехал в Москву, а мама по-прежнему посылала им посылки и писала письма в Акмолинск, Дейче (жене одного из маминых братьев), и Вите (так звали жену другого маминого брата), она сидела в Потьме. Это был огромный женский лагерь заключенных.
Приезжала мама из Баладжар измученная, с серым лицом, но никогда не жаловалась. Папа нервничал, боялся за нее, за себя и постоянно ждал очередной беды. Несколько лет он был не у дел, от меня всё скрывали, и я случайно узнал, что отец без работы. Когда его восстановили в коллегии адвокатов, он уже был болен. Смерть Сталина встретил как несказанную радость. Родители с удивлением смотрели на тех, кто рыдал, узнав о смерти вождя.
Помню, я приехал домой в Баку 9 марта 1953 года и рассказывал, как мы вместе с моим товарищем университетских лет Эрнестом Коганом (впоследствии он стал известным московским адвокатом, защищал Синявского на знаменитом процессе Синявского и Даниэля в 60-х годах) простояли почти весь день на Пушкинской улице (теперь Большая Дмитровка) и все-таки попали в Колонный зал и увидели Сталина в гробу. Нам это удалось, потому что в те годы я жил на улице Немировича-Данченко в квартире мхатовского актера Вишневского в мхатовском доме, и это было совсем близко от Колонного зала. Мы с Эриком встали около одиннадцати часов утра в очередь к Колонному залу, когда еще было неизвестно, в котором часу будут пускать, и около семи часов вечера прошли в колонне к сталинскому гробу. Мы не угодили в ту свалку, которая была на Трубной площади, когда погибали люди в толпе, пытаясь протиснуться в Колонный зал. Москва была взбудоражена. В воздухе дрожали слезы, слышались безудержные рыдания. Я был удивлен, что в гробу лежал человек маленького роста, я всегда видел его на портретах мощным, могущественным, со всепроникающим взором.
Когда я вернулся домой, то застал странную картину: за круглым столом сидели Наталиша, Наталия Александровна Вишневская, дочь мхатовского актера, ее брат, Александр Александрович, с женой Наталией Ивановной (они в 1952 году вернулись из Рима) и пили водочку. Выслушав мой рассказ, как мы с Эрнестом стояли в очереди в Колонный зал, они, оживленные, отправились к Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой в соседний подъезд, где она жила. Настроение в доме было приподнятое. На следующий день я поездом уехал к родителям в Баку.
Папа привел меня в театр, когда мне было лет семь, – и я потерял голову. Мечтал стать актером. Научившись читать, брал пьесы в детской библиотеке. Влюбленность в театр началась очень рано и никогда уже не покидала меня. В детстве со мной больше всего возился папа. Родным и близким друзьям это было странно, потому что, когда я родился, папа не обращал на меня поначалу никакого внимания. Он страстно любил маму, не хотел иметь никаких детей (я родился на седьмой год их брака) и вскоре после моего рождения уехал в Германию в длительную командировку: он тогда работал в бакинском банке, и поездки за границу из Баку еще были возможны. Когда мне исполнилось два года и я начал что-то лепетать, папа обратил на меня внимание, отстранил всех и занимался мною всю оставшуюся жизнь.
Это было самое счастливое время, отец баловал меня, позволял мне делать все, что хочу, и, наверное, какая-то избалованность и эгоизм во мне сохранились от того давнего времени. Папа водил меня в школу, приходил за мной. Одного меня не пускали на улицу до девятого класса. Я уже был взрослым человеком, когда старые бакинские судьи вспоминали, как папа во время судебных заседаний просил перерыва около двенадцати часов дня и все знали, что ему надо мчаться домой кормить меня, потому что я очень плохо ел и только он один мог заставить меня что-то съесть.
Уроки со мной делали папа, Ида, Белла, реже мама. Она была строгой, и только ей я должен быть благодарен, что рано научился читать, писать, брал уроки музыки и английского языка.
Мама, Елена Львовна Вульф (урожденная Беленькая), кончала филологический факультет Бакинского университета. У меня сохранилась ее зачетная книжка, она была любимой ученицей поэта Вячеслава Иванова, он из Баку уехал в Италию. Это было в 1924 году.
Знаю, что первое время от Иванова в Баку приходили вести. Он описывал, как в кафе «Флориана» в Венеции на площади Сан-Марко встретил художницу Александру Экстер. Это было самое знаменитое кафе в Венеции, таким оно и осталось; в нем сиживали за чашкой шоколада Гольдони, Гоцци. Иванов описывал Венецию с ее сотнями таинственных каналов, с домами семнадцатого века, в которых люди живут как в самых обыкновенных домах, только, выходя из подъездов, сразу садятся в лодки. Фисташковое небо, розоватая вода, мостики, фонтаны, колонны. В следующем письме он описывал поездку в Мурано, сотни стеклодувов, маленькие очаровательные магазинчики, продающие венецианское стекло. Рим казался Иванову очень спокойным городом, первое время он бывал в посольстве Советского Союза, потом перестал бывать там, а вскоре и писать, и уже до конца своей жизни мама о нем почти не имела вестей, только, когда сын мхатовского актера А.Л. Вишневского вернулся из Италии, где долгие годы был корреспондентом ТАСС, узнала, что он умер в 1949 году в Риме.
Когда в апреле 2001 года я был в Риме, мне показали дом, где жил Вячеслав Иванов, там сейчас доживает его сын. Я смотрел на красивый особняк русского поэта и невольно вспоминал, как часто мама говорила о нем.
Похоронив мужа, мама начала болеть, хотя долго еще выглядела моложавой, была стройна и умела ограждать то, что любила, от тени сомнений.
Меня спасало, что во мне есть какие-то материнские черты, иначе я бы не выстоял в этой жизни, а мама была умным, трезво оценивающим ситуации и выносливым человеком. После папиной смерти жизнь для нее как бы кончилась, ей было невыносимо тяжело, тем более что в Баку в квартире она осталась одна. Я был в Москве, маме помогала сестра Фирочка (так ее все звали), совсем непохожая на маму по характеру, по привычкам, теплый, светлый человек. Ее семья стала для мамы родным домом. Фирочка очень любила маму и заботилась о ней. Умерла Эсфирь Львовна Беленькая в Нью-Йорке, куда вынуждена была уехать с семьей сына после армянских погромов в Баку, когда интеллигенция всех национальностей уезжала в эмиграцию. Когда недавно я был в Баку, то не узнал его. Город перестал быть интернациональным, и следы драм, которые он пережил, коснувшихся не только армян, но и самих азербайджанцев, были еще видны.
Мама, оставшись в Баку, ездила на кладбище почти ежедневно, в любую погоду, а вечера проводила у сестры или у Беллы, которая все еще продолжала работать зубным врачом. В 1965 году Белла получила приглашение в Швейцарию от моего дяди, родного брата отца. Она видела его последний раз весной 1914 года. Он болел туберкулезом, и бабушка послала его в Швейцарию в санаторий, оплатив его пребывание там на несколько лет вперед. Родители отца были очень состоятельными людьми. Евсей (так звали дядю) уехал в Лозанну с Беллой в 1912 году. Потом она вернулась в Россию, и после революции о дяде мало что было известно. Отец встречался с ним в Германии в 1927 году, а в 1945-м после войны от него пришла из Гааги открытка, где он спрашивал, кто уцелел из семьи. Из страха ему никто не ответил.
1961 год я прожил в Баку, работая в Институте права Академии наук Азербайджана, готовился к защите кандидатской диссертации, она должна была состояться в Москве и состоялась в июне 1962 года, после чего я из Москвы больше не уезжал. Тогда в Баку была организована туристская поездка Франция – Тунис. Перед отъездом группы мама (она никогда ничего не боялась) попросила меня отправить из Парижа открытку в Голландию, где жил папин брат, и дала мне адрес, написанный на открытке, полученной нами в 1945 году. Белле она ничего не говорила.
Приехав в Париж в апреле 1961 года (первый мой выезд в капиталистическую страну – тогда это было событие), я отправил открытку своему дяде Евсею Вульфу и написал, что, если он хочет меня видеть, пусть приедет в Париж 11 апреля (из Туниса мы должны были вернуться 10 апреля) и ждет меня у станции метро на площади Шарль де Голль от четырех часов дня до шести.
У меня в кармане было сто двадцать франков – всё, что нам выдали. Я купил себе тогда очень модный плащ-болонья и в этом плаще шел по Елисейским Полям. Нам разрешали ходить только вдвоем или втроем, но я уговорил нашего руководителя, чтобы он разрешил мне еще раз пойти в музей Родена. При слове «музей» у него сворачивались скулы, и он, строго наказав мне к семи быть в отеле, отпустил меня одного на три часа. На самом деле он был добрым человеком и позволял и в Тунисе, и в Париже иногда пройтись одному.
Я ходил по незнакомому городу в непрестанном возбуждении. В Париже в тот год стояла удивительная весна, я смотрел на этот новый для меня мир с восторгом. Подойдя к станции метро, я остановился, ноги отнялись, и я зарыдал. Люди оглядывались. У входа в метро стоял мой папа. После его смерти прошло пять лет. Потом я уже разглядел, что этот человек выше отца, одет очень элегантно, так у нас не одеваются, у него было красивое лицо и проницательный взгляд, рядом с ним стояла молодая женщина (оказалось, что это его последняя жена). Они пригласили меня в кафе на улицу Бальзака. Я начал волноваться, меня била дрожь: а вдруг за мной следят? Говорил сбивчиво и торопливо. Узнал, что мою открытку дядя получил только вчера. Ему переслали ее в Швейцарию, где он уже давно живет. Почтовое отделение отыскало его адрес. Мать его детей осталась в Голландии, их у него двое: сын и дочь. Они родились перед войной.
Он расспрашивал о папе, о маме, с которой, естественно, не был знаком, узнал, что Ида умерла еще в 1952 году, а любимая им Белла жива, и все время не мог понять, почему я в таком нервном состоянии. Когда я сказал ему, что у меня в семь обед и я должен быть в отеле на бульваре Пуассоньер, он ничего не понял. Он собирался поехать со мной в какой-то дорогой ресторан в отеле Клюни, а потом вместе улететь в Швейцарию. Наш разговор напоминал диалог глухих. Когда я начал торопиться, он грустно спросил: «Так что, я тебя больше не увижу?» Мы договорились, что ночью, если смогу, я прибегу к ступенькам Гранд-Опера. Мне удалось около трех ночи вылезти из постели и незаметно для товарища, с которым я был в одном номере, улизнуть. Евсей меня ждал. Мы присели в ночном кафе, он держал сумку, в ней были подарки, купленные Белле и маме, но я объяснил ему, что все знают, что у меня было только сто двадцать франков, что я купил плащ-болонью, и единственное, что я мог взять, – это маленькая серебряная пепельница, которая до сих пор стоит у меня на столе, два флакончика духов, домашние туфли, вот и все. «Я никогда не верил, что у вас фашизм», – промолвил он. Больше я его никогда не видел, он умер в 1970 году.
Со своими двоюродными братом и сестрой я познакомился уже в 1987 году, ездил к ним по приглашению, жил в Гааге и Утрехте. По-русски они не знают ни одного слова и всё собираются приехать в Россию. Брат, Александр Вульф, умер в 2002 году, остались две девочки, десяти и одиннадцати лет, и молодая жена. Сам он не прожил и шестидесяти лет, дети у него родились слишком поздно.
В туристской группе мои старые бакинские друзья заметили, что я невменяемый, решили, что заболел. В Москву мы прилетели 12 апреля 1961 года. Москва была праздничная, это был день, когда Юрий Гагарин возвратился из космоса.
После этой поездки Белла начала переписываться с братом и изредка звонила ему по телефону. По настоянию мамы она оформила документы и уехала к нему на свидание на месяц в 1965 году. Помню, как я ее провожал (в те годы люди очень редко выезжали за границу, только-только начали давать разрешение тем, у кого за рубежом жили близкие родственники, но туристские группы были в большой моде). При оформлении документов в аэропорту (народу в Шереметьево было мало) пограничник спросил ее: «Совсем уезжаете?» Белла оскорбилась: мысль, что она может оставить родную страну, нас с мамой, ей не приходила в голову. Потом она звонила маме из Швейцарии и говорила, что они подали документы на продление пребывания еще на месяц, Евсей не отпускал ее. Вдруг неожиданно пришла телеграмма, что она возвращается. Я тогда снимал маленькую комнату на Чистых прудах, мама сообщила мне об ее прилете, и я помчался в аэропорт, еле успел. Оказывается, за день до того, как у нее кончалась виза, позвонили из советского посольства, что в продлении визы отказано. Она плакала навзрыд. Уже потом рассказывала о встрече, о детях Евсея, но долго не могла прийти в себя. Я отправил ее в Баку, и мама все время проводила с ней, ей было тогда 82 года.
Умерла Белла спустя десять лет после поездки в Швейцарию. Это было уже после смерти мамы. Пережить ее уход из жизни она не могла. Я был в Варшаве, когда получил телеграмму, что тете плохо. Я вылетел в Баку и успел застать ее в живых. После ее смерти что-то кончилось для меня навсегда. Ушли самые родные люди, любившие и баловавшие меня, пока могли. Первый свой «жигуленок» я купил на то, что она мне оставила.
А мама до переезда в Москву грустно жила в Баку, писала мне письма. Отца не забывала никогда. Он был хрупкий, ранимый, нервный и очень талантливый – блестящий был человек.
Ко мне мама переехала в 1967 году, когда у меня появилась первая собственная московская квартира, однокомнатная на первом этаже в одном из кооперативных домов Всероссийского театрального общества в Волковом переулке. В ней она и умерла внезапно 29 декабря 1974 года. Меня дома не было, я был в филиале МХАТа на премьере пьесы Зорина «Медная бабушка». Пушкина играл Ефремов. За мной приехали в антракте и сказали, что маме нехорошо. Я не понял, что случилась беда. Похоронили маму 31 декабря, и с того дня я никогда шумно не встречаю Новый год.
В страшную для меня ночь с 29 на 30 декабря, когда мама, мертвая, лежала на широкой тахте, прикрытая тканью, я был в невменяемом состоянии, требовал, чтобы все ушли, а народу в квартирке набилось много, меня успокаивали Витя Фогельсон, умеющий быть теплым и мягким (муж актрисы «Современника» Лили Толмачевой), и мой ближайший товарищ Леня Эрман, но, естественно, успокоить меня было нельзя. В конце концов все ушли, и я остался один. Вдруг раздался сильный стук по стеклу (мы жили на первом этаже), явно кто-то влезал в окно и старался его открыть, я вышел в кухню и увидел, что это Олег Ефремов. Он был удивительно тонким человеком и решил в эту ночь не оставлять меня одного. Мы дремали с ним до утра на узеньком диванчике, неутешные слезы мои он вытирал рукой, обращаясь со мной как с младенцем, и помог мне прожить первую ночь после несчастья. Это я помню всегда, и, как бы потом ни складывались отношения с Ефремовым, как бы ни старались люди испортить их, все равно память о той ночи живет во мне по сегодняшний день и Олег Ефремов остался для меня драгоценным человеком, что и определило мою болезненную реакцию на все выпады против него.
Пройдет много лет…
Однажды, зайдя к нему, я застал его в каком-то особенно горьком состоянии. Он, никогда не показывающий, что действительно задевает его, протянул мне газету, и я прочел очередной оскорбительный текст по его адресу, написанный молодой журналисткой в газете «Аргументы и факты». С этой газетой в то время я был связан дружескими отношениями. Главный редактор ее, В.А. Старков, только-только ввел меня в состав редакционного совета, мы много общались с ним, были одновременно в Париже, много гуляли, разговаривали, и все было очень хорошо. Но, придя домой из МХАТа, я сел за стол и немедленно написал статью (она была опубликована в газете «Известия» 6 апреля 1995 года) под названием «Миф столетия, или Театр века». В ней были строчки: «Надо не знать истории МХАТа, чтобы позволить себе описать приход Ефремова во МХАТ, как это оскорбительно позволила себе молодой критик в газете «Аргументы и факты», она написала, что «во МХАТе Ефремов был воспринят как мальчишка-самозванец, ведь те, кто теперь надеялся на боевой задор «пятнадцатилетнего капитана», были когда-то его учителями. Для них он не был авторитетом: один знаменитый артист так и сказал после прихода Ефремова: «Ноги моей в театре не будет, пока отсюда не уберется этот чертов мальчишка». Писать об этом приходится только потому, что безграмотность пишущих о театре становится общим местом. То прославляется Немирович-Данченко за то, что уберег церковные колокола в 1949 году, хотя он умер в 1943-м, то появляется упомянутая статья, свидетельствующая о незнании театральной истории, уже сейчас в 2002 году появилась книга «100 великих театров мира», в ней написано: «Волчек, как в свое время Ефремов, отдавала дань времени – в «Современнике» ставили «Сталеваров» и «Секретаря парткома» Гельмана». Автор – некая К. Смолина. Безграмотность налицо: любой театральный человек знает, что «Сталевары» и «Секретарь парткома» – спектакли Олега Ефремова, поставленные во МХАТе. Если заняться ошибками и неточностями пишущих о театре мало причастных к нему людей, то невольно уйдешь в сторону.