Loe raamatut: «Любовь под боевым огнем», lehekülg 9

Font:

Пароход не успел причалить к пристани, как на нем появился контролер – второй экземпляр Зубатикова.

– Фруктовая кислота с большими примесями, как прикажете? – отрапортовал он Можайскому с места в карьер.

– Я должен признаться, что не имею никакого понятия о фруктовой кислоте.

– Это набор полузрелых фруктов. В отряде они будут служить приправой к пище для предупреждения цинги.

При всем важном значении фруктовой кислоты контролер окончил свой доклад вопросом:

– Не побываете ли на пожаре?

– Разве это так интересно?

– Адская картина! Сперва вспыхнуло озеро, а потом огонь перебросился к фонтану, и теперь вышки пылают ярче факелов.

Сказав слишком много постороннего, второй экземпляр Зубатикова обратился к настоящему делу:

– Слива хорошо выглядит в кислоте, но абрикос попал уже в мягком состоянии.

Можайский отправился в город решать вопрос, действительно ли абрикос попал в кислоту в мягком состоянии. Дорогой он заметил, что бакинцы объяты ужасом, точно под их ногами не осталось ни одной капли нефти. Такою паникой могли бы быть охвачены одни только астраханцы при вести, что бешенка оставила навсегда их Волгу.

– По общему порядку вам, миссис Холлидей, следует сойти на берег и осмотреть Девичью башню, – объяснил Тавасшерн, едва уловивший свободную минутку в массе своих хлопот. – Но увы! Место, где так поэтично страдала сказочная девица, – теперь заведение для шашлыка и выпивки. Мне остается поэтому предложить вам прогулку на катере вдоль берега к пожарищу.

– Благодарю вас, капитан, но, право, мне одной даже и страшно. Если можно…

– Обождать господина Можайского? Сделайте одолжение, ведь у меня здесь большая погрузка.

Разобравшись с кислотой, Можайский возвратился к пароходу, где очень обрадовался обязательному предложению капитана.

– И при этом не торопитесь, – пояснил Тавасшерн, – здесь я нагружаюсь леденцами для персидских гаремов и свечами для мечетей Ирана. С Богом!

На катере, направлявшемся вдоль берега к Черному городку, миссис Холлидей первая нарушила молчание.

– Вглядываясь в ваши характерные отличительные признаки, я начинаю терять веру в некоторые основные начала физиологии, – заметила она своему спутнику. – Вы должны бы служить представителем энергии, а между тем вы уступили Марфу без боя, точно никогда и не любили это кроткое создание.

– Согласитесь, что в конце концов это кроткое создание может служить прекрасной рабыней, но не женой человека, способного, как вы думаете, помериться при случае с прихотями судьбы, – отвечал Борис Сергеевич. – Рабство в супружеской жизни я признаю большим несчастьем. При лучшем исходе оно приносит подвиг бессменного милосердия, а в худшем – крепостничество… и вот где же тут счастье?

– Борис Сергеевич, вы идете против Тургенева, который решил, что чувство любви по самой природе своей отвергает равенство и даже гордится своей подкладкой крепостничества.

– Я не преклоняюсь перед авторитетами, в особенности в их определении жены и женщины. Увы, наши авторитеты и мыслители принесли своим сестрам и дочерям немало вреда. Начало этому злобному направлению одной половины против другой положил, если не считать древних моралистов, Симеон Полоцкий.

– Ведь это ему принадлежит открытие, будто «пол женск есть тля»?

– Ему, да он еще милостив сравнительно с характеристикой в «Слове о злых женах». По уверению этого «Слова» – «женщина прихотлива, льстива, крадлива, злоязычна, колдунья, еретица, медведица, львица, змия, аспид и василиск». В одной шеренге с автором «Слова» идет и подьячий Посольского приказа Котошихин, свидетельствовавший перед всем светом, что нигде нет «такого обманства на девки, яко в Московском государстве».

– Бог с ними, с этими псевдоморалистами, мне обидно за свежих людей. Мне обидно за Лермонтова и за его обидный вопрос: чего не сделает женщина за цветную тряпку?

– Не спорю, вопрос не из рыцарских, но и апостол последней формации, граф Толстой, проводит красной чертой деление всего людского рода на две половины – на мужчин и на продажных тварей.

– К чему все эти перлы издевательства?

– Именно перлы издевательства. Возьмем хотя бы и Гончарова – этого патриарха добрых чувств. Не утерпел и он, чтобы не кинуть в женщину обвинение, будто бы честность ее только случайное и временное явление.

– Больно за оскорбительные отзывы отцов нашей литературы, но в ее общем багаже глумление над женщиною понятно. Положительный тип женщины удается только крупным мыслителям, хорошо одаренным тонкой наблюдательностью, тогда как отрицательный доступен каждому проезжему в литературе молодцу.

– Добро бы при этом русская женщина стояла ниже своей иноземной сестры. Наоборот, она, несомненно, совершеннее уроженок культурного Запада. Англичанка носится с своею респектабельностью как с религиозным культом и в то же время беспощадно – и въявь, и по секрету – наливается хересом и замороженным шампанским. Мисс не затрудняется идти в суд со счетом за неоплаченные женихом поцелуи. Немка – патриархальнейшее якобы существо – наполняет всемирный рынок позора. Француженка помешана на внешности. Итальянка, прости ей господи, глупа бесконечно. У испанки тоже достает ума только для игры веером и глазами. Впрочем, нужно признаться, что и иностранная литература не за женщину и за один светлый образ рассчитывается так же, как и у нас, тысячами нравственных уродов.

– И это совершенно понятно, – заметила Ирина Артамоновна. – Женщина только в последнее время взялась за перо, тогда как мужчина целые века нападал на нее беспощадно. Согласитесь, Борис Сергеевич, что силой одной критики ничто на свете не создается. Указывать на безобразие, и только на одно безобразие, и не давать понятия о красоте – вовсе не значит служить пластике, идее или гражданству.

– Обождем, может быть, классики, проникнувшись красотами Гомера, перестанут бросать в наших женщин грязью и покажут нам желанный образ жены и матери.

– А пока они покажут этот образ, мы, женщины, благодарны Аполлону Майкову за то, что он признал наше сердце хотя бы только задачей, не разрешенной еще умом человека.

Случилось так – и это уже дело психологии, – что дружное нападение Бориса Сергеевича и Ирины Артамоновны против чрезмерной строгости литературных взглядов на внутренний облик русской женщины вызвало у них сродство не в одних только внешних взглядах, но и в глубине душевных тайников. По крайней мере, когда атлеты-персияне уставили катер перед картиной пожара в нефтяном городке, она приняла руку помощи от своего спутника не только доверчиво, но точно от стародавнего друга.

– И вот куда нас хотят отправить так называемые лучшие умы вселенной, – заметила Ирина Артамоновна, указывая на пожарище, – прямо-таки в ад! Но разве же мы такие аспиды и василиски, как говорится в «Слове о злых женах», чтобы служить материалом для геенны. Впрочем, вы поклонник Достоевского, а ведь он тоже сказал, что женщина в состоянии обмануть и Всевидящее Око.

– Это не более как обмолвка нервной натуры умного писателя, которому, во всяком случае, за одну Дуню Раскольникову простится тысяча обмолвок.

Ад, клокотавший перед Можайским и его спутницей, не особенно сильно отпечатлевался в их душевной сфере. По крайней мере на обратном пути к пристани они и не вспомнили о нем и продолжали обмениваться воспоминаниями о прошлом и загадками о будущем.

– Нашу нынешнюю встречу я могу считать только грубой насмешкой судьбы, – заметила как-то вскользь Ирина Артамоновна, как замечают женщины, когда хотят коснуться своего собственного больного места. – Не скрою, вы всегда представлялись мне симпатичным человеком, и мне хотелось бы, чтобы вы были очень счастливы.

– А вы, Ирина, счастливы?

Она долго молчала.

– Как видите, я молчу.

– Из-за недостатка ко мне доверия?

– О нет… повторяю, вы многое узнаете из моего дневника, а теперь я с ужасом думаю: неужели мы очутимся во враждебных лагерях? Знаете, ведь это возможный случай. Холлидей не задумается во имя британских интересов принять агентуру в лагере Теке…

– А что же вас обязывает быть с ним?

– Ничто… за исключением судьбы.

– Вами говорит фатализм?

– Если понимать фатализм в смысле слепого подчинения предопределению, то я менее всего фаталистка. Напротив, мой идеал – это независимость от окружающих лиц и явлений…

– А между тем…

– Не договаривайте, и так как сегодня день признаний, то я объясню вам, при каких условиях я подчинилась так беспрекословно Холлидею. Еще изучая медицину, я находилась в переписке с Фламмарионом и Круксом по вопросам спиритизма. Холлидей был ассистентом Крукса. Через него шла корреспонденция со мной. Спиритизмом я увлекалась искренне, но недолго, и от него у меня осталась только вера в общение миров видимого и незримого, но без малейшей материализации всего бесплотного. На этом выводе я прервала переписку с Круксом, и тогда Холлидей, как агент теософического общества, явился ко мне с доказательствами и убеждениями. Все усилия его, однако, пропали даром, и даже от самой веры в общение двух миров остались у меня обрывки, из которых не получается ничего осмысленного. Испытав поражение в этой загадочной области, Холлидей перешел к более исследованной, в которой я и признаю за ним крупную силу. Он обладает неотразимым гипнозом… и вот теперь я стараюсь выбиться из-под его опеки, но пока не могу. Он влияет на меня, несмотря на время и пространство, а между тем он… не скрою от вас… и почему мне так сильно хочется быть откровенною с вами?… а между тем он… он противен мне!

– Да, но какой же ценой вы можете выбиться из-под его опеки?

– Какой ценой? Судя по теории, я должна превозмочь силу его воли каким-нибудь более могущественным эффектом.

– Не исключая из ряда эффектов и чувство любви?

– Я даже думаю, что любовь как волевое ощущение наиболее в этом случае сильное орудие.

Ко времени возвращения катера к пристани Тавасшерн успел принять весь груз сладостей для персидских гаремов.

– А как пожар? – спросил он миссис Холлидей, поднося ей букет от имени пароходных детишек.

– Вы спрашиваете, как пожар? Пожар, кажется, разгорается, – отвечала она, прильнув лицом к букету. – Трудно предвидеть, на чем он остановится, и кто знает, как и чем он будет погашен!…

XXV

Сердитый Каспий представился за Апшеронским полуостровом в умиротворенном и приятном настроении. Волны поспешали уже навстречу пароходу только ради одного приветствия и ласково расступались, чтобы открыть ему дорогу к дальнему югу. В согласии с ними было и розовое облачко, одиноко плывшее по небу с севера дальнего в сторону южную. Даже и темные, выглянувшие на Ленкоранском прибрежье леса и те очутились в заговоре с картиной общего far niente природы.

В эту жизнерадостную гармонию вошли также Можайский и миссис Холлидей. Теперь вблизи их было так отрадно и светло, а впереди? Что ожидало их впереди? Впереди спускалась ночь, и никакой испытующий взгляд не мог бы проникнуть сквозь ее темную завесу.

Оставив борт парохода, они нашли укромный уголок, чтобы провести прощальный час, перед тем как разойтись в разные стороны. Ранним утром миссис Холлидей предстояло сойти в заливе Энзели на персидский берег.

Пароход шел хорошей повадкой – уверенно и степенно, поэтому на его палубе царило полное спокойствие. При окружавшей тишине беседа их шла обрывками, порой без окончания, порой без вступления…

– Почему бы вам не изменить свой маршрут?

– С какой целью?

– На родине у вас все привязанности – отец, друзья, а может быть, и счастье…

– Вот счастья-то я и не предвижу. Предположим, что я изменю маршрут… и вы тоже… а что же далее? Так называемая чистая дружба между нами невозможна, да и во имя одной дружбы маршрутов не меняют.

– О, я не стану и лгать перед вами! На одну дружбу я не согласен.

И как бы в доказательство своего несогласия на одну дружбу он страстно прильнул к руке молодой женщины.

– Поэтому и не будем менять наши маршруты. За мной, однако, есть долг, я не ответила на ваш вопрос, счастлива ли я. Нет, я несчастлива. Только выйдя замуж, я поняла всю силу розни, не политической или племенной, а душевной между расами славянской и англосаксонской. Что делать, сочтите меня недостаточно культурной женщиной, а я люблю славянскую изнеженность души. Вы спросите, как же я покорствую перед силой такого твердого ума и сухого сердца, как у мистера Холлидея? Я не хочу винить этого человека. Он увлекся мною, не подозревая, что ланцет и микстуры не истребили во мне потребности взглядывать по временам на небо и передавать ему скрытые движения души. Да, русская женщина, я говорю об истинно интеллигентной женщине, находится в конце девятнадцатого века в переходной формации. Мощная сила для нее недоступна, а оставаться в скорлупе улиточного студня она не согласна. Сознаюсь, трудно предвидеть, какой тип выработается из нее, но ее природа богата всеми элементами, чтобы сочетать в одно хорошее целое: мать, деятеля и жену. Я открыла вам всю глубину своей души, а остальное вы поймете и узнаете из моего дневника.

Можайский и Ирина продолжали внимательно смотреть за борт парохода, тогда как мрак ночи не позволял уже различать не только волну от волны, но и воду от судна.

Разумеется, только благодаря этому непроглядному мраку Можайский нарушил священные права собственности: своевольно выбившуюся прядку волос Ирины он покрыл поцелуями…

– Пора расстаться, – прошептала Ирина, останавливая дальнейшие посягательства его на права собственности. – Завтра утром на рейде меня встретит Холлидей, и я просила бы вас… не показываться… не подавать повода к неосновательному предположению. Проводите меня в каюту.

Прощание у дверей каюты могло быть навсегда, на вечность, как же поэтому не переступить за ее порог? Переступили…

– Прощайте, Борис…

О, как люди злоупотребляют иногда прощальными минутами. Правда, нередко только в эти минуты многое неясное и недоговоренное принимает внезапно определенные формы и очертания. Нередко последнее «прости» переходит – неожиданно, взрывом или ослепительным метеором – в объятия и жаркий поцелуй! Так случилось и теперь – и долго-долго этот метеор горел и не рассыпался! Наконец молодая женщина первая увидела опасность…

– Пора, Борис, расстаться…

– Прощай, Ирина…

– До лучших дней.

– Да, если они наступят.

По трапу спускался этот милый, но несносный Тавасшерн, который обещал прийти в салон поболтать с Можайским о делах предстоявшей экспедиции.

Ирина осталась у себя в неосвещенной каюте, не заботясь о том, что через открытый иллюминатор врывались морские брызги.

«Я так блистательно сдала экзамен из физиологии нервной системы, – подсмеивалась она над собой, – и так умело отличала шарики нервных узлов от двуполярных, а между тем источник страстного поцелуя остался для меня тайною? Холлидей тоже целовал меня и нежно, и пылко, но разве я спешила отвечать? А здесь… так отзывчиво, так скоро и даже… если бы он пришел и повторил…»

Ко времени прихода на рейд Энзели Борис Сергеевич заставил себя обратиться в невидимку. Силой воли он превозмог даже такое требование сердца, как проводить Ирину долгим печальным взглядом. Впрочем, что же ему мешало запрятаться где-то там, между снастями, на верхней галерее? Отсюда он увидел как Ирина – да, Ирина, без отчества и титула – изменив родному обычаю, не ответила мужу ответным поцелуем. Она подала ему руку – и только…

XXVI

Продолжая свой курс и миновав островок Ашур-Аде, который давно уже готовится исчезнуть в волнах Каспия, Тавасшерн приблизился к негостеприимному чекишлярскому берегу. Здесь благодаря мелководью верст за пять от берега пароходный винт встревожил морское дно и повел за собой ленту песочной мути.

Бросили якорь. Сердитый бурун долго препятствовал установить сношение с берегом, и только к вечеру показался дымок парового баркаса, рискнувшего выйти в море. Эта злополучная посудинка виляла со стороны на сторону, точно рыба, отравленная кукельваном. На его банкетке ютились несколько человек военной молодежи, обрызганной с ног до головы морской пеной.

– Нельзя достаточно налюбоваться этою необычайною смелостью, – говорил Можайский Тавасшерну. – Мне кажется, что одни истинные моряки могут презирать такую очевидную опасность.

Капитан наблюдал в бинокль.

– О, это наши закаспийские гурманы, – отвечал он. – Чекишлярская кухня доведет их когда-нибудь до катастрофы. Впрочем, граф Беркутов только того и желает.

Фамилия графа была хорошо известна Можайскому.

– Вы говорите, что граф Беркутов ищет смерти?

– Так говорят. А рядом с ним, – продолжал сообщать Тавасшерн, – отрядный казначей, который никак не может решить вопрос, где ему приятнее напиться, на берегу или на пароходе. Вообще же я вижу полный комплект адъютантов командующего: Абадзиева, Кауфмана, Эрдели. Этим юнцам полагается быть храбрыми, иначе Михаил Дмитриевич засмеет их до смерти. Из них Абадзиев уже украшен четырьмя солдатскими крестами и все-таки готов просунуть голову в жерло неприятельской пушки. С ними же полковой командир князь Эристов, симпатичнейший из грузин. Но и треплет же их сухопутные благородия! Ведь в этом паровом котелке каждая трубочка шипит по-змеиному. Сюда, на войну, следовало прислать целую флотилию надежных баркасов, но, видно, все они потребовались для прогулок адмиралов по Маркизовой луже.

Тавасшерн был человеком дела, а не показного блеска.

– Шлюпку на воду и в конвой к баркасу! – скомандовал он наконец своим матросам. – И захватите спасательные круги. Быстро!

Кое-как баркас подобрался к борту. Пароход оживился. Повар его, справедливо считавший гостей из Чекишляра специально своими гостями, заранее уже приготовил неизбежную уху из волжской стерляди и один из классических бефов.

Можайский и граф Беркутов, встречавшиеся в доме князя Гурьева, сошлись по-приятельски и охотно предались воспоминаниям о знакомых им лицах и событиях. В последнее время граф жил за границей. Справившись обо всех, даже об Антипе Бесчувственном, он забыл справиться о здоровье одной княжны Ирины. Можайский, впрочем, дал себе заранее слово умолчать о всех последних событиях в гурьевской усадьбе.

Чекишлярцы и пароходное общество вскоре сошлись в одну семью с разнообразно жгучими предметами для размышлений. Артиллеристы занялись листовкой и дальнобойными орудиями. Врачи оборудовали хинную. Транспортным мерещились фургоны и верблюжьи горбы. На стерлядь и политику накинулся воинственный казначей. Не было столика без военно-походной злобы.

– На каком дьяволе вы протащите по пескам осадные орудия? – спрашивал мортирный артиллерист.

– Пески только здесь, у моря, а за ними паркет, – защищался осадный артиллерист.

– Достаточно было бы и полевых орудий.

– Вашею шрапнелью да в двухсаженные стены? Не слишком ли будет деликатно?

– В глиняные, батенька, стены, в глиняные.

– Шар земной тоже из глины, а попробуйте его прохватить шрапнелью.

– Не будь я мичман, если не вколочу в эту стену пудовый патрон динамита! – заявил решительно молодой мичман. – Вот так-таки всажу и фитиль подожгу на глазах всего вашего Теке.

За другим столиком беседовали кандидаты на должности транспортных начальников.

– Откуда он (подразумевалось: Скобелев) возьмет верблюдов? – интересовался будущий командир верблюжьего транспорта.

– Нет, вот откуда он возьмет колесный транспорт? – допытывался будущий командир колесного транспорта.

– Верблюды будут, – заявил воинственный казначей. – Я знаю Михаила Дмитриевича. Мы с ним в Болгарии…

– Сочтемся, однако! Иомуды бегут в Персию, гокланы уходят в пески, солоры и сарыки готовы перейти на сторону Теке, где же верблюды?

– Не знаю где, но верблюды будут. Персия даст.

– Нет, Персия не даст, она боится Теке как огня.

– А наш посланник?

– И посланник ничего не сделает.

– Тогда пригоним верблюдов из Хивы и Бухары. У Михаила Дмитриевича, мы с ним в Болгарии… есть в запасе некто Извергов. Правда, теперь он как бы под арестом… но в мирное время он нередко скучает от бездеятельности за решетками… зато уж по одному слову Михаила Дмитриевича он ограбит да достанет верблюдов.

Далее шли медицинские злобы. Отрядный немец претендовал, что хотя он немец со дня рождения, но все еще не произведен в действительные статские советники.

– Поверьте, Красный Крест сделает свое дело не хуже вашего военного госпиталя, – успокаивал его уполномоченный Красного Креста.

– И все-таки его следует подчинить мне как отрядному врачу.

– Этого не будет. Я пожертвовал десять тысяч рублей на закаспийский отдел Красного Креста вовсе не для того, чтобы вы распоряжались моими средствами.

– Ах, вы – господин Баляшев! Очень рад познакомиться!

Пароходный буфет был хорошо снабжен винами всех цветов и градусов, и в садке повара плавала еще не одна стерлядка, но неумолимый капитан заявил, что через полчаса он снимается с якоря. Угроза эта заставила все общество перебраться на туркменские лодки и отправиться на берег, в противный Чекишляр, где армянин Иованес, повысившийся из духанщиков в звание ресторатора, деспотически начинял офицерские животы вечно фаршированными помидорами.

XXVII

От столичного комфорта Можайскому пришлось перейти к лишением бивака, расположенного на пустынном берегу неприветливого моря. Его войлочная кибитка была изукрашена, по примеру всех остальных, просветами и прорехами, допускавшими свободное общение с внешним миром, чем охотно пользовались мириады чекишлярских мух. В первое время он с трудом шагал по россыпи из мелких раковин, на которой стоял чекишлярский лагерь, но и это неудобство было из терпимых. Даже ящик из-под лимонада, заменявший рабочий столик, вызвал в нем скорее вопросительное недоумение, нежели чувство горечи или сожаление о некоторых непривычных стеснениях.

В Чекишляре ему предстояло сказать напутственное слово подчиненным.

– При всем моем нерасположении к поучительным словоизлиянием я должен очертить перед вами пределы наших обязанностей, – говорит он перед собравшимся к нему сонмом мрачных физиономий. – Обязанности правительственного контролера, особенно в военное время, священны. На нас командующий будет смотреть как на своих ближайших и верных помощников. Увидев соломинку в хлебном мякише, мы не сочтем ее за червяка неимоверной длины, а зато и картонную подметку не сочтем за гамбургский товар. Правды прошу у вас, только правды.

Можайский произвел на своих подчиненных приятное впечатление.

– Из вашей телеграммы, полученной в Баку, я вижу, что здешние дела не особенно красивы? – спросил он чекишлярского Зубатикова. – Поговорим о них.

– О сене прикажете или о спирте?

– Начнем с сена.

– Сено идет сюда из-за моря и обходится казне дороже рубля за пуд. Однако вы увидите не сено, а вороха черных хрупких волокон с сильным запахом и вкусом морской соли. Подрядчик ставит водоросли вместо сена, но я ничего не могу сделать со здешней властью. Вы сами увидите, что у нас за человек бранный воевода!

– Акт составили? – спросил Можайский.

– Повременил до вашего прибытия. Вот тоже насчет спирта. Спирт у меня в большом подозрении. По отчетам он исчезает в испарениях, а в действительности весь Чекишляр спился на казенной водке. Я опять к бранному воеводе, а он в ответ: «Это остаточки от непьющих солдатиков и вообще». И прибавил: «Не советую придираться, а то, если узнает Михаил Дмитриевич!..»

– А как у вас поставлено верблюжье дело?

– Поставлено очень нехорошо. Всю степь избегали и набрали только полторы тысячи голов. Теперь у нас свирепствует азартная на верблюдов игра, которую ведет интендантский полковник Щ. По его совету, право, я не сплетничаю, иомуды угнали свои стада за Атрек, чтобы потом заломить чудовищную цену, и если мы не откроем вовремя всю верблюжью махинацию, то казну оберут как липку.

К концу беседы Можайский почувствовал в голове дурно приготовленный винегрет из верблюжьих голов, сена с глауберовой солью и испарившегося спирта.

– Это ничего, – успокаивал его доктор Щербак. – Все мы здесь одуреваем между двенадцатью и четырьмя часами, а кто послабее, тот доходит до помрачения. Зато к вечеру, когда повеет йодистой атмосферой, мы свежеем и работаем без устали.

Вечером Можайский предпринял официальные визиты. Балансируя по взрыхленному песку, он направился к юламейке наиболее знатного вида. Отсюда еще издали слышались приказания, приправленные гарниром из «дурака», «сволочи» и разных пряностей.

«Это-то и есть бранный воевода, – сообразил он, увидев перед собой коренастого бойца с усами Мазепы. – Вот человек, которому следовало бы командовать арестантскими ротами».

– Очень рад прибытию вашего превосходительства, очень рад! – восклицал бранный воевода на весь бивак. – Контроль, могу сказать, для меня душа и сила… Но ваш здешний контролер Зубатиков, которому незнакомы условия войны, невозможный человек, невозможный, невозможный! Подрядчиков разогнать нетрудно-с, но помните, что статьи законов не упряжные лошади и что бумажными параграфами нельзя наполнить солдатскую утробу. Полегче, господа, полегче, полегче! Разумеется, вы, статские праведники, сроднились с крючочками и никак не можете расстаться со своими юриспруденциями…

– А признайтесь, полковник, вы недолюбливаете эти самые юриспруденции? – спросил Можайский. – Впрочем, и действительно, что в них хорошего. Возьмем хотя бы главу о попустительстве… например, при поставке сена…

Бранный воевода при этом замечании завил в колечки свой неимоверно длинный ус и неожиданно быстро впал в тон невинной голубицы.

– Поверьте, никто в отряде не восхищается вашим контролем сердечнее меня. На мой взгляд, он, можно сказать, бальзам против хищений, которыми сопровождаются все войны, но, ваше превосходительство, послушайте меня, старого хорунжего…

«Даже в хорунжего себя разжаловал, – подумал Можайский. – Тип из редких».

– Что за беда, если где и стащат, лишь бы солдат был сыт и одет. По дружбе говорю, не огорчайте Михаила Дмитриевича. Мы должны беречь его, а что он скажет…

– Что он скажет, то мы узнаем завтра после его приезда, – сухо прервал Можайский, – а теперь имею честь кланяться.

– Прошу вас к себе на кашу.

– Благодарю, мне каша вредна.

После свидания с бранным воеводой Можайский потерял всякую охоту к дальнейшим визитам и, отложив их до другого времени, выбрался на берег моря. Миновав лагерную стоянку и ближние барханы, он остановился, когда уже огни Чекишляра совершенно исчезли из вида и море подернулось фосфористым блеском.

Одному человеку скучно у этого негостеприимного берега, поэтому Можайский пригласил к себе скрывшийся где-то там, далеко, за морем, образ молодой женщины… прошептавшей так мило, так очаровательно: «До лучших дней!» Ирина явилась – и пошла с ним рука об руку. Чувствуя возле себя ее веяние, Можайский переживал вновь вчерашний дивный, проведенный на пароходе вечер со всеми его неуловимыми для глаз душевными тонкостями…

XXVIII

Лагерная обстановка на берегу неумолчно рокотавшего моря никому не доставляла сердечной отрады. Из-за песчаных сугробов тянуло беспрерывно удушливой теплотой. Вместе с этой тягой проникли сквозь просветы войлока песочные струйки. Сквозь те же просветы виднелись и звездочки на небе. Температура уравновесилась только к утру, но тут пробудившиеся мухи взволновались, зароились и безжалостно принялись терзать дремавшего человека своими хоботками и лапками.

– Кузьма, чаю!

Кузьма внес чайный прибор, покрытый от мух кисеей, и с явным нерасположением ко всему сущему объявил:

– Сторона! Вместо чая – обмылки, и добро бы мылом пахнули, а то простыми серниками…

Чай действительно отзывался запахом спичек дурного изделия, но что делать, а la guerre comme а la guerre! И Можайский выпил, к немалому удивлению своего полированного лакея, два стакана невозможного пойла.

– Сегодня произойдет генеральная добыча водорослей, – доложил ему явившийся с докладом Зубатиков. – Хорошо бы накрыть всю эту махинацию с поличным.

– А депутат?

– Мы неразлучны.

Депутатом в Чекишляре состоял старый кавказский капитан, рубивший когда-то просеки перед мюридами Шамиля.

Солнце не успело обогреть прикаспийские дюны, как Можайский отправился со своими спутниками вдоль берега на казачьих пегашках за пределы Чекишляра. Оттуда несло специфическим запахом бухты с застоявшейся водой. Вскоре объяснилась и причина: толпы рабочих персиян выволакивали из моря снопы водорослей и раскладывали их для просушки по соседним барханам.

– А вот и Тер-Варианц, подрядчик по доставке сена из Ленкорани! – отрекомендовал Зубатиков армянина, распоряжавшегося работами с важностью человека, дающего себе хорошую цену.

– Позвольте, господин Тер-Варианц, узнать, вы для кого готовите это сено, для казны или в частную продажу? – спросил Можайский.

Тер-Варианц, гордившийся тем, что у его папеньки был дом на Головинском проспекте, нашел, что он может и покичиться перед незнакомцами.

– Тэбэ, дыша моя, какое дэло? Может быть, мы готовим сэно на продажу, а может быть, на тюфяки для барышень.

– Нагайкой бы его! – прошептал депутат, рубивший просеки перед мюридами Шамиля. – А еще лучше разложить бы!

– Нет, капитан, постараемся с ним сговориться. Есть предположение, – продолжал Можайский, – что вы ставите эту… траву в казенный склад, вместо ленкоранского сена?

– Проходи, милый, а если купить хочешь, так давай чистые денежки. Давай – продам!

– Вы видите перед собой комиссию, которая составит акт о вашем, извините за неудобное слово… о вашем мошенничестве.

– Ты – комиссия?

В этом вопросе Тер-Варианц не то поддерживал свое нахальство, не то терял амбушюр.

– Да, комиссия.

– Зачэм ты раньше не сказал? Развэ я так говорил бы с тобою? Теперь ты сам виноват, а акт я не подпишу. Это сэно мне нужно на тюфяки для барышень.

По возвращении в Чекишляр Можайский узнал, что с минуты на минуту ожидают прибытия из степи командующего, поверявшего гарнизоны по атрекской дороге. О появлении его должен был возвестить дозорный с верхнего этажа деревянной вышки, предназначенной для наблюдения за бродячим народом в песках. Дозорным был на этот раз Горобец, казак с Кубани. У подножия вышки стоял махальный – Галушка, тоже казак из пластунов, сошедшихся у Черноморья бог весть из каких частей России. После долгих ожиданий дозорный возвестил наконец:

– Командующий приихали!

– Де ж они приихали? – переспросил махальный, боясь взмахнуть флагом без твердого убеждения в том, что Горобец не ошибся.

– Кажу тоби приихали!

– Не бачу.

– По песчаной дорози скачут!

Командующего ожидали у штабного домика почетный караул и шеренга офицеров, прибывших с того берега и не успевших еще представиться начальству. Приняв почетный рапорт и обойдя представлявшихся, Михаил Дмитриевич пригласил к себе на завтрак Можайского и графа Беркутова.

Vanusepiirang:
12+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
04 jaanuar 2018
Kirjutamise kuupäev:
1896
Objętość:
470 lk 1 illustratsioon
ISBN:
978-5-501-00208-1
Õiguste omanik:
Public Domain
Allalaadimise formaat:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip