Loe raamatut: «Причастие»
«Савл, Савл! что ты гонишь Меня?»
Часть первая
1
Проснулся от непривычной тишины. Через неплотно задёрнутые шторы в барачную четырнадцатиметровку сочился холодный свет января. Детская кроватка оказалась пустой. На полу валялись грязные полотенца, детские игрушки, старое тряпьё, хлопушечное конфетти, ёлочный дождь, обрывки газет. Дверцы шифоньера стояли настежь. За дощатой перегородкой, в прихожей (она же и кухня), мучительно напоминая о чём-то, бессмысленно горел тусклый свет.
С трудом поднявшись (давненько он так не напивался!), огляделся. И тут же на письменном столе, рядом с портативной пишущей машинкой «Унис», удачно приобретённой в последнюю сессию в Москве, обнаружил записку – на машинописном листе рукою жены крупными буквами с подчёркнутой старательностью было выведено красным карандашом: «Я тебя ненавижу!!!»
И сразу навалилось…
Нет, он ничего не забыл, ничего не заспал и, наверное, уже никогда не заспит и не забудет, как в тот памятный вечер по выходе из сквера Пашенька заговорила о Насте, жене, уверяя, что она любви его больше, чем он думает, достойна, и стоит ему только начать, как всё у них сразу образуется. И когда он сказал, попробует, категорично возразила: «Нет, ты это сделай». И хотя он утвердительно кивнул, до конца сессии (да и потом, иначе разве бы до такого дошло?) пребывал в душевном раздрае, казня себя за то, что до последней встречи не смог принять окончательного решения, малодушно переложив его на чужие плечи (да ещё на чьи!), а теперь было поздно, и от этого хотелось выть. И потом, что это за абракадабра такая – заставить себя любить того, кого он, может быть, никогда и не любил, а просто пожалел. Казалось, и женился он единственно из жалости. Не было ни уважения, ни взаимопонимания в семье, его интересовало одно, Настю – другое. И как это переменить? Должен! В ту особенную минуту ему и в самом деле казалось, что «должен» и даже «может», но схлынуло всё это напускное, и вот уже никаких обязанностей за собой он не чувствовал. Жизнь одна. И почему он «должен» прожить её не так, как ему хочется, а как велит какой-то призрачный долг? И, раздираемый чувством протеста, в обиде на весь белый свет, ни к дьякону Петру, ни в мастерскую Ильи, ни к Иннокентию в Морозовский особняк не поехал.
Всё! Незачем! Хватит!
И сразу подхватило. И началось, как нарочно, с того самого «Хрустального» кафе, куда по старой памяти после творческого семинара с ребятами завалились. И надо было такому приключиться: только вошёл и сразу столкнулся с Герой Левко в компании коллеги по работе и двух молоденьких девчушек. Оказалось, в Москве по делам, инкогнито, Ирка-жена, не знает, а так второй год в председателях.
– Где?
– Угадай с трёх раз!
– В Белогорске?
– Не забыл, бродяга!
– Забудешь с тобой… И как?
– Да ничего, не жалуемся. Приезжай, не пожалеешь.
Из чистого любопытства поинтересовался:
– Кем возьмёшь?
– Начальником участка, извини, поставить не могу. Имеется. Вот. Собственной персоной. Познакомьтесь. Это Коля. Это Паша. – Они пожали друг другу руки. – А зав. базой или по снабжению хоть сейчас.
Из одной лишь учтивости Павел ответил, что подумает, и сразу перевёл на другое:
– Аркаша, случаем, не у тебя?
– Звал. Отказался. На нефелиновом руднике на «белазе» ишачит. С Лариской кирдык.
– Да что ты! Вот гад, а матери ничего не пишет! И как теперь?
– Да живёт с одной. Из новеньких. Страх сколько понаехало. И почти одно бабьё.
– Понятно. С Алтаем, значит, всё?
– Так при тебе ещё завязали.
– Помню. Да подумал, может, опять… Постой, а Семёна куда дел?
– В Семипалатинске Сенька. Старательская артель «Алтынай». Слыхал?
Откуда? Знает только, что Михалыч с отчимом, расставшись с Семёном в позапрошлом году, подались на Урал, в Невьянск.
– И мать перед выходом на пенсию с ними укатила.
– Ясненько. К нам какими судьбами?
Однако стоило ему с напускной скромностью сообщить, что поступил в Литинститут, на сессии, как тут же усадили за стол, попросили официанта принести дополнительный прибор, налили водки, выпили и не иначе, как «наш Джек Лондон», уже не называли, а девчушки перед ним, как перед знаменитостью, даже заискивать стали. Особенно одна, глупенькая такая, натуральный мотылёк. Он даже поинтересовался:
– Ты школу окончила ли?
На киношный манер затянувшись сигаретой и пустив струйкой дым, хмыкнула:
– Давно.
– Тем летом?
Оказалось, по-за тем, второй год по вербовке на стройке, штукатур-маляр, само собой, не москвичка, как и сидевшая с ней за столом подружка.
– И про что пишете?
Но ему не хотелось делиться такими подробностями с этой… Не знаешь даже, как и назвать… Вот если бы на её месте очутилась красавица Веруня… Но чудеса не случаются дважды. Он понял это после первой встречи с Полиной, хотя после второй – чуть не месяц измывался над женой – то не так, это не эдак… Полина… Прекратится это когда-нибудь или нет?..
И тут же поднялся.
– Извини, Гер, я к своим!
– Давай! Надумаешь, приезжай. Не забыл телефон?
– Нет.
– Звони, если что.
– Ладно.
И, взбаламученный встречей, раздираемый противоречиями, не зная, в какую сторону метнуться, остаток вечера провёл за скромным студенческим столом.
А потом чуть не до утра рубились в общежитии.
– Хоть убейте, не понимаю, для чего это написано, к чему все эти восхитительные подробности, акварельная изысканность языка? Писать для того, чтобы показать, что ты умеешь писать, есть ученичество чистейшей воды, и говорить тут пока не о чем!
Вокруг выдвинутого на средину комнаты стола, на котором среди скудной закуски стояли две пустые и одна початая бутылка «Портвейна 777», кроме Павла, сидели ещё четверо: Женя Максимов из Свердловска, Митя Чирва из Рязани, Костя Маркелов из Днепропетровска и Даня Чардымов из Ижевска, – все прозаики, из одного, кроме Чирвы, занимавшегося у Лобанова, творческого семинара. Разговор шёл о Даниных рассказах, с удивительной виртуозностью умудрившегося перелицевать на современный лад «Тёмные аллеи» Бунина и вдобавок ко всему не желавшего понимать, почему этого нельзя делать, когда в его жизни были похожие ситуации. Может быть, этого действительно не стоило делать, но именно эти рассказы поставили на уши буквально всех. И если при руководителе семинара ещё стеснялись резать правду в глаза, в общежитии, да ещё под газами, перешли все грани приличия.
– Женя! Почтенный Златоуст! И за что тебя Амлинский Златоустом прозвал? По всему видно, ты неплохо разбираешься в колбасных обрезках. Но скажи нам, ценитель колбасных обрезков, что в переводе на человеческий язык означает, поклонник одно, двух и даже трёхуровневых подтекстов, что именно твой мчащийся поезд означает? Какой во всём этом смысл? Куда и с какою целью он мчится? – возразил Костя Маркелов, год назад в звании прапорщика уволившийся со сверхсрочной службы из музвзвода.
– Да он просто слизал это у Айтматова, а тот у Маркеса. Очередной парафраз на тему «Ста лет одиночества» – не понятно, что ли? – подхватил Митя Чирва.
– Ты что-то имеешь против Маркеса?
– И не только против него! Но у того хотя бы нашлось место для Ремедиос Прекрасной, а у вас с Айтматовым что?
– Да не в этом дело! Просто писать надо о современности, а не парафразы на темы прошлого века!
– Что есть современность, Женя? То, что ты минуту назад сказал, – уже история! – возразил Даня.
Во время дебатов с его лица, украшенного ямочкой на подбородке и аккуратными усиками, за которые прозвали «поручиком Ржевским», не сходила снисходительная улыбка. Был он старше присутствующих года на три, окончил исторический факультет пермского университета, преподавал в ПТУ, или, как он выражался, в «фазанке», и, будучи более искушённым «в мире идей», чувствовал некоторое превосходство над остальными.
Но Женя не собирался сдаваться.
– Ей-Богу, детский сад какой-то! Нет, я, конечно, понимаю, что Гладков с Панфёровым – графоманы чистейшей воды, но и Данина шитая белыми нитками начала века писанина – не литература тоже.
Костя возразил:
– А твои рассказы о том, как вы собирались на хате и пили, вместо того чтобы учиться, – литература? Якуту простительно ничего не читать, у того какие традиции? Отец пас оленей, дед пас оленей, прадед пас оленей… И так от Вавилонского столпотворения – все пасли оленей. О чём писать – не вопрос. Зачем читать Пушкина, Достоевского, Толстого? К национальной культуре оленеводов они никакого отношения не имеют. Но ты, Женя, кажется, не якут.
– Да поймите вы наконец: современному читателю не интересны душевные переживания новоявленных Кити и Левина! Да таких просто нет!
И тогда Павел, порядком захмелевший, до сих пор казавшийся безучастным к спору, поднялся.
– Откуда такая уверенность, Женя? Да мы только строим из себя разбитных, а сами помешаны на Татьянах Лариных. Помешаны, Женя, помешаны! Данины рассказы тебе не по нутру потому лишь, что ты через себя из стыда перед нравственной шелупонью перешагнуть не можешь!
– Чего буровит? Всё, мужики, Тарасову больше не наливать!
– Причём тут это?
– Да между людьми давно уже другие отношения!
– Раз, раз – и на матрас? – усмехнулся Даня.
– Вот именно!
– Только чтобы доказать обратное, напишу об этом!
– О чём?
– О девушке, которую недавно встретил. Вернее – встретил давно, ещё в семьдесят пятом в Нижнеудинске. Было ей тогда двенадцать…
– Ого!
– Же-эня!
– Златоуст твою мать, в самом деле, дай человеку сказать! – рявкнул командирским голосом Костя Маркелов.
– Мужики, на полном серьёзе заявляю, ничего у меня с ней не было. Сами понимаете – ребёнок… Но глаза!.. Нет, это надо видеть! Как вспомню – и за всю жизнь обидно становится! У меня, мужики, не жизнь, а приключенческий роман, с прологом и эпилогом. Опиши как есть – не поверят. Короче, любил одну, крутил с другой, чуть было не женился на третьей, а в жёны взял, которая нечаянно под руку подвернулась. А в начале января приезжаю сюда, и как бы вы думали, встречаю – кого?
– Мэрилин Монро?
– Я серьё-озно!
– Всё, старики, заткнулись – иначе будете иметь дело с чемпионом Европы среди юниоров по боксу! – заявил Чирва.
На него посмотрели с недоверием – сухопарая Митина фигура к подобным заявлениям не располагала. Даня подтвердил:
– Свидетельствую – «муха»!
– Тогда молчим.
– Говори, Тарасов!
– В общем, встречаю её. Не поверите – до сих пор под впечатлением! Восемнадцатилетней девчонке за всё время общения «ты» не посмел сказать!
– Да что, в самом деле, за притча?
– Прямо заинтриговал!
– Хоть бы одним глазком глянуть!
– Ходит в церковь, отец, дед – священники. И это ещё не всё! Друг, с которым золото мыли, женат на её сестре, окончил духовную семинарию, учится в академии, недавно дьяконом стал. А ты – не быва-ает!
– А-а, ну тогда понятно! У этих всё не как у людей! Я их за версту различаю – длинные юбочки, бледненькие личики, опущенные глазки…
– В том-то и дело, Женя, не скажи они тогда, что ходят в церковь, я бы ни за что не подумал.
– Да неужели?
– Всё, мужики, ждём романа! Тарасов, обещал!
И тут же переключились на другое.
– Господа, а что вы думаете о Солженицыне? Если взять за основу его «Архипелаг», одна же получается идеологическая дребедень: больное на всю голову Политбюро, во главе с батькой усатым, кругом шпионы, сексоты, вышки да психушки. Ка-ак люди жили?
– И я того же мнения. И хотя тогда не жил, не думаю, что всё было так безысходно. Да я счастлив уже потому, что есть!
– И впрямь! Помните у Рубцова? «В комнате темно, / В комнате беда, / Кончилось вино,/ Кончилась еда./ Не бежит вода / У нас на этаже. / Отчего тогда / Весело душе?»
– Как у нас?
– У нас, по крайней мере, ещё вино не кончилось. Даня, чего задумался? Наливай!
– Стало быть, весело душе?
– И я считаю, никакой поступательной истории нет, а есть время для проявления качества!
– И совместного проживания!
– И выживания!
– И что? Не вижу в этом ничего плохого.
– Тогда – что, да здравствует двадцать шестой съезд КПСС?
– Почему – КПСС? Сразу – товарищ Сталин!
– Что-о?
– А что ещё могут означать его портреты на машинах и автобусах, фильмы «Освобождение», «Тегеран-43»? Я сам после «Тегерана» портрет Сталина в кабине грузовика возил, хотя и не питаю к нему никакого уважения.
– Хочешь сказать, Сталин опять нужен?
– Избави, Боже!
– Ну почему… Какой-никакой, а был порядок.
– Кто сказал?
– Да все говорят.
– А знаете, что любимая артистка Сталина Орлова заявила, узнав о его смерти? «Наконец-то он издох!»
– Правильно! Мы даже представить себе не можем того страха, под которым люди жили!
– Ещё бы! При Сталине на такой разговор, да ещё в такой компании, мы бы ни за что не рискнули, а теперь можем говорить совершенно свободно.
– Говорить – да, но попробуй об этом написать и напечатать хотя бы за границей, тогда увидишь, что будет. Попробовал Солженицын…
– А я ещё раз повторяю: современная литература – кривое зеркало, искажающее настоящее положения вещей!
– Вся?
– Абсолютно!
– Это кого ты имеешь в виду?
– Да всех, кого ты мне назовёшь!
– Господа, не будем ссориться! Скажите лучше, что вы думаете по поводу «звёздной азбуки неба» Кедрова? Я прочёл по его совету есенинские «Ключи Марии» – впечатляет!
– И что тебя впечатлило?
– Да всё, Женя, всё. В отличие от тебя, я не привык болтаться на поверхности.
– Это ты на что намекаешь?
– Какой ты недогадливый!
– Ну что вы как маленькие?
– Господа, а как вам Джимбинов?
– «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи»?
– Умный мужик, ничего не скажешь!
– А Смирнов?
– И Смирнов, и Лебедев, и Селёзнёв, и Ерёмин – не пустобрёхи точно.
– Это кого ты считаешь пустобрёхом?
– Да хотя бы Власенко. Не пустобрёх разве?
– О, ещё какой!
– А Кедров?
– Ну! Этот себе на уме! Слышали, чего вчера отмочил? «Воскресение» и «воскрешение», оказывается, два совершенно разных понятия.
– И всё-таки мне по душе его утверждение, что вся нынешняя литература – до Достоевского!
– Нашёл кого слушать!
– А вообще, старики, нам ужасно повезло. Чувствуете накал вселенной?
– Ещё скажи, с нас новая история начнётся.
– Я в этом даже не сомневаюсь.
– Мне тоже кажется, что мы доживём до революции.
– И что будет?
– Монархия.
– Не смеши!
– Христианский социализм будет, а не монархия!
– Ещё лучше!
– Почему?
– Ну скажи, зачем тебе социализм, да ещё христианский? Мало тебе простого, тебе ещё христианского вдобавок подавай?
– Две совершенно несовместимые идеи! Христианство абсолютно монархично. При едином Отце, какой может быть социализм?
– Да ещё все до одной власти – от Бога!
– Действительно неплохо устроились!
– Абсолютнейшая чепуха!
– И тем не менее это исторический факт!
– Вам что, делать больше нечего? Развели какую-то мутату!
– Господа, Златоуст – убеждённый атеист! Он у родной бабушки единственную икону разбил!
– А она его, поди, шанежками кормила!
– Причём тут икона? И потом, когда это было?
– Когда бы ни было, Женя, на том свете тебе всё припомнят.
– Плевать я на них хотел!
– Мужики, кончилось вино!
– И еда!
– Но есть ещё вода, старики! Ставим чай!
И ещё около часа толкли воду в ступе.
Уже засыпая, Павел твёрдо решил: ноги его в церкви больше не будет.
2
И, однако же, по возвращении домой, словно специально подбиваемый кем-то, в один из пожарных выходных потащился в ту самую церковь, где когда-то венчался Серёжка Кашадов.
Несмотря на будничный день, ввиду случившегося церковного праздника, народу оказалось столько, что Павел едва протиснулся внутрь и, сдавливаемый со всех сторон, всю службу с пытливым любопытством поглядывал по сторонам. И чем дольше наблюдал, тем больше приходил к убеждению, что церковь и в самом деле всего лишь прибежище для усталых и отсталых – ни одного молодого, интеллигентного или хотя бы с проблеском мало-мальской работы мысли лица, – сплошное престарелое невежество да клинический фанатизм.
Но и служащий священник удивил не меньше. Лет около сорока, с маленькими, под самым носом, усиками, он навязчиво напоминал Раджа Капура. И это бы ничего, но когда во время целования напрестольного креста тот пригласил его для беседы, Павел, как бы ни был критически настроен, не столько из приличия, сколько из профессионального любопытства, отказаться не смог и, выйдя боковыми дверями, направился к старинному, с двумя отдельными входами, двухэтажному особняку, ограждённому с одной стороны садом, а с другой – небольшим старинным кладбищем. От кого-то он слышал, что в этом здании находилось епархиальное управление, жил архиерей, и грешным делом даже подумал: уж не к самому ли владыке пригласили его на беседу? То-то было бы неожиданным – из огня да в полымя.
На крыльце парадного входа, под навесом на фигурных чугунных столбах, остановился. И уж совсем было заскучал, да проходившая мимо старушка в чёрном халате, спросив, кого ждёт, ввела его в дом и оставила одного в небольшой светлой комнате.
В правом углу, перед старинной иконой в богатом резном киоте, горела навесная лампада. На придвинутом вплотную к окну небольшом обеденном столе, накрытом идеальной белизны скатертью, стояла большая тарелка со свежей клубникой, при взгляде на которую у Павла взыграл аппетит. И, чтобы унять его позывы, он стал смотреть в окно на залитый июньским полднем ухоженный яблоневый сад, сверкавшую сквозь густую листву огненными бликами Оку, покрытый густым лесом высокий берег Щербинок, на клочок идеальной чистоты неба над ним. И если бы не чувство неясной тревоги…
Но сказка скоро кончилась.
Без облачения, в светском (чёрные брюки, светлая, с закатанными рукавами, рубашка), священник определённо тянул на Раджа Капура. И это бы ничего. Но то, что началось потом, просто ни в какие рамки не лезло. И надо бы с самого начала догадаться и уйти, а на него словно умопомрачение нашло.
Разумеется, ничего особенного в том, что тебя тут же усадили за стол лакомиться клубникой, не было, если оставить без внимания как бы дружеские пожатия за плечи.
– Сейчас такси придёт, и поедем, пообедаем, посидим, поговорим… Студент?
Не без внутренней гордости Павел заявил, что учится в Литературном институте. Но этого оказалось недостаточным – не все, видимо, знали про единственный в стране институт. Перечисление окончивших это эксклюзивное заведение литературных знаменитостей тоже не произвело ожидаемого эффекта: ни об одном из них служитель культа не слыхал. И это не только показалось дремучим невежеством, но и добавило тревоги.
Заглянувшая в дверь старушка сообщила о прибытии такси. Чего-чего, а что придётся такое количество огромных баулов и целый чемодан с кагором загружать в багажник «Волги», Павел никак не ожидал. И пока ехали, хотя ни о чём не разговаривали, чувство тревоги только продолжало расти. Куда едет, зачем?
У одного из деревянных домов частного сектора остановились, выгрузили из машины и перетаскали в просторную кладовую «принос». А потом через длинный сквозной коридор прошли в сад, посередине которого накрывала на стол одетая во всё чёрное пенсионного возраста полная женщина. Кем приходилась она одинокому, как тут же выяснилось, священнику, понять было невозможно, поскольку называла она его батюшкой, хотя в доме распоряжалась как полноправная хозяйка.
Перед трапезой помолились. Хозяин разлил по стеклянным фужерам кагор, которого у него скопилось не менее ста бутылок, словно напоказ выставленных вдоль стены кладовой. Выпили. Закусили пельменями. Выпили ещё.
За чаем зашла речь о Достоевском. Вернее, Павел завёл разговор о нём, как о своём кумире. И потом не слышать о Достоевском было бы просто свинством.
– О да, Достоевский – большой психолог, – с плохо скрываемым безразличием избитой фразой поддержал разговор хозяин.
Задело. «Психолог! И всего лишь?» И чуть не полчаса без передыха говорил наполовину словами замысловатого преподавателя Кедрова о том-де, что демонизм русской революции наглядно изображён Достоевским в романе «Бесы», что преступление Раскольникова вовсе не в убийстве старухи-процентщицы и невинной Лизаветы заключается, а в преступлении заповеди «не убий», о чём и сам убийца не раз заявляет, «тварь, дескать, ли я дрожащая или право имею»; что без понимания этого совершенно не понятны причины его мучений, поскольку полно таких, которые убивают и не мучаются, а это значит, в лице Раскольникова изображён взбунтовавшийся верующий человек, при виде творящегося безобразия не сумевший вместить, что всё это может допустить Бог; что в «Братьях Карамазовых» мысль эта доведена до абсурда, а в «Легенде о великом инквизиторе» даже сделан намёк на то, кто и ради чего во всём этом беззаконии виноват, а в эпилоге…
Но хозяину, очевидно, надоело это слушать.
– Всё это хорошо, – перебил он, – но и дела поделать надо.
И, тяжело поднявшись из-за стола, пригласил поклонника Достоевского разбирать «принос».
Странно после всего выше изложенного было наблюдать Павлу, с каким удовольствием тот раскладывал по огромным, чуть не доверху наполненным ларям пачки сахара-рафинада, печенья, вафель, кульки конфет, муку, крупы, хлеб. Понятно, что двоим всё это до конца жизни не съесть, и только не понятно, для чего столько.
Когда всё было разложено, поднялись наверх, в довольно просторную светёлку, помещавшуюся под крышей. Потолок, стены были обиты потемневшей от времени рейкой, отчего комната казалась сумрачной. К выходящему в сад окну был приставлен небольшой стол с двумя стульями по бокам. У противоположной от входа стены находилась железная кровать, застеленная матрасом и байковым одеялом. В дальнем правом углу, перед старинной, в позолоченном киоте, иконой, с потушенной лампадой, стоял аналой, рядом с ним этажерка с несколькими толстыми, очевидно, церковными книгами.
– Какие у тебя волосы красивые! Не завиваешь? – поинтересовался как бы между прочим хозяин.
– Ещё чего!
– Свои?
– Свои.
– Может, на кровать присядем?
Ничего не подозревая после выпитого вина, Павел охотно согласился:
– Можно и на кровать.
И только когда оказались рядом, подумал: «А зачем это мы на кровать сели?»
Но не успел сообразить, как тот, обняв его за плечи, сказал:
– Приляжем?
И сразу прострелило: «Ах, вон оно что!» Был бы перед ним не священник, точно бы по физиономии съездил, а так и не знаешь даже, как поступить.
И тут же решительно поднялся.
– Мне пора!
Хозяин тут же засуетился.
– Ты только никому не говори. Слышишь? Никому. – И стал совать Павлу в боковые карманы пиджака горстями мелочь. – На дорожку. Бери-бери. Пригодятся.
На выходе из дома вложил в руку, видимо, хозяйкой приготовленную тяжёлую тряпичную авоську с пачками сахара, печенья, вафель, с кульками карамели, пряников.
– Приезжай дровишек поколоть, – крикнул вдогонку.
«Да пошёл ты, козёл!»
И, раздираемый возмущением, идя вдоль сплошного бетонного ограждения какого-то секретного завода, всё выгребал из карманов мелочь и метал через высоченную ограду. И когда освободился от иудиных сребреников, всё не мог решить, что делать с содержимым авоськи – кидать через ограду пачки сахара, печенья, вафель было бы просто нелепо. Да и ограждение вскоре закончилось. Стали попадаться навстречу люди. А тут ещё и к остановке вышел.
В автобусе почувствовал неудержимую потребность с кем-нибудь поскорее поделиться. И хотел было ехать к Игорю Тимофееву, да подумал, вряд ли застанет его в ресторане, где с недавних пор тот работал заместителем директора, и направился к руководителю литературного объединения Николаю Николаевичу.
Район, где в одной из блочных пятиэтажек обитал с женой и семилетним сыном Николай Николаевич, назывался Кузнечихой. Квартира была на пятом этаже, двухкомнатная, с тесной кухней. Из-за постоянного безденежья в квартире было не только пустовато от мебели, но даже не на что сменить ободранные, выгоревшие от времени обои и порванный местами коричневый линолеум. Чай, например, Николай Николаевич заваривал в эмалированной, закопченной сверху и будто ржавчиной покрытой изнутри кружке. В хорошую летнюю погоду чаёвничали на балконе. Сидели на связанных шпагатом стопах старых газет, курили (обычно сам хозяин) и вели нескончаемые разговоры о литературе. Из местных прозаиков Николай Николаевич считался самым молодым, года три назад принятым в Союз писателей, хотя прошлой осенью ему стукнуло сорок пять. Даже при беглом знакомстве с такой откровенной нищетой, у любого нормального человека давно бы отпала охота писать, у молодого же писателя – никогда: увы, молодости неведомы границы собственных возможностей, и всякому кажется, что уж его-то дар не только неиссякаем, но и на самые престижные премии потянет, только вслух об этом никогда не говорится, даже наедине с самим собой. И это несмотря на то, что Николай Николаевич тем только и занимался, что рисовал перед каждым из своих новых подопечных довольно безотрадные картины писательских судеб, которые начинал не иначе как: «Вот и смотри-и», хотя смотреть там было совершенно не на что.
Появление нежданного гостя хозяин, в валенках на босу ногу, в телогрейке на голое тело, в тюбетейке, встретил с удивлением:
– О! Проходи. А ты что какой взъерошенный?
– С тем и приехал. Это вам.
– Куда столько?
– Берите, Николай Николаевич, берите, всё равно даром досталось, а домой не повезу. И вообще выбросить хотел…
Историю Николай Николаевич слушал внимательно, не перебивая, глядя в глаза – сочиняет, нет? И когда понял, что нет, привычным движением огладив аккуратные усы с бородкой клинышком, сочувственно протянул: «Да-а». Но и этого было достаточно, чтобы на время снять камень с души.
Заварили в кружке чаю, вышли на балкон. Солнце стояло ещё высоко и, если бы не ветерок, было бы жарко.
– В институте как дела? Пименов как – жив, здоров? Старый, поди, совсем?
– Ещё ничего.
– Пишешь ли?
– Больше с ума схожу.
– Ну!
И тогда по накатанной дорожке Павел стал излагать историю с Пашенькой, закончив тем, что всё в нём встреча эта перевернула.
– Из-за неё, можно сказать, и в церковь эту потащился. И ведь как чувствовал! Святоши проклятые!
– Ну, ты всех-то под одну гребёнку не чеши.
– По мне, так и одного вполне достаточно!
– Ну ладно, ладно, успокаивайся.
– В самом деле, что я всё о себе да о себе, – притормозил Павел. – В литобъединении что нового?
– А ты загляни.
– Есть новенькие?
– Двое.
– И как?
– Да пишут помаленьку.
– Что-нибудь стоящее?
– Да ты загляни, загляни.
– Ладно. У вас как дела с книгой? Тимофеев сказал, скоро выйдет.
– Не зна-аю.
– Как хоть называется?
– «Весновка». По новой повести. А рассказы старые.
– О сплавщиках повесть?
– Можно и так сказать.
– И долго писали?
– Двадцать лет с собой рукопись возил.
Павел с удивлением воскликнул:
– Ого!
А про себя с молодым эгоизмом подумал: «Да за это время не то что повесть, две «Войны и мир» можно написать!» А вообще, его всегда поражала обстоятельная неторопливость наставника – такой, право, копуша. На занятиях папку с очередной разбираемой рукописью неторопливо достанет из своего замызганного портфеля, положит на стол, развяжет тесьмы, откроет, заученным движением ладони смахнёт с первой страницы невидимые пылинки, так и эдак повернёт, покашляет, подумает, и не только скажет хорошо продуманное слово, но и поля рукописи простым карандашом испещрит подробными замечаниями. Читать их было не всегда приятно, но всегда полезно. Эта неторопливость и на его прозе отражалась. До идеального блеска отделывалась каждая фраза. Ни одного слова невозможно было выкинуть, чтобы не нарушить ритмический строй предложения. И достигалось это кропотливым трудом, титанической усидчивостью, олимпийской выдержкой. Единственное, хотя, может быть, и самое существенное, что можно было поставить в упрёк – периферийность темы и даже не это (работали же на периферийном материале так называемые деревенщики, да ещё как!), а отсутствие драматизма. Всё держалось не столько на сюжете и характерах, сколько на безупречном стиле, а в этом далеко не все разбирались. Может, поэтому книги Николая Николаевича, во всяком случае, в их совхозной библиотеке стояли совершенно нетронутыми. Нельзя же, в самом деле, большую часть времени, отдавая работе, в короткие часы досуга о ней же и читать? И Павел время от времени закидывал удочку: «Николай Николаевич, роман когда напишете?» На что мудрый наставник загадочно отвечал: «Роман может быть только один». Чего-чего, а этого Павел уже никак вместить не мог. Как это – один? Да у того же Достоевского или Толстого вон их сколько! И каких! А тут один! Или они друг друга не понимали? Или говорили совершенно о разных вещах?
– Что с очерком?
– В первом номере обещают дать.
– Отвези пока в «Ленинскую смену».
– А напечатают?
– Ты предложи, а напечатают или нет – дело другое.
– Ладно.
3
И всё-таки случай этот основательно выбил у него почву из-под ног. Да что там! До такого бесстыдства, до такой беспринципности, до такого откровенного хамства он ещё никогда не доходил!
И только непонятно, с какого бодуна в литобъединении с одним из новичков из-за Евангелия сцепился. Это когда во время перекура тот с вызывающим всезнайством заявил, что самое слабое место в Евангелии – история с тридцатью сребрениками. И тогда Павел на повышенных тонах, словно его лично оскорбили, возразил, что в Евангелии не может быть сильных или слабых мест – это не литературное произведение, хотя Евангелия ещё и в руках не держал.
И, пока шагал к трамвайной остановке, окончательно утвердился в мысли, что «в детсаде этом» ему делать больше нечего. Рукопись в «Ленинскую смену», правда, отвёз.
В следующую пятницу играли свадьбу в горбатовском клубе, который с недавних пор стали приспосабливать для этих целей. И надо было такому случиться: в очередной раз встретился с Полиной, и не только с ней, но и с Клавдией Семёновной, и с Александром Егоровичем – вообще, со всей их роднёй, поскольку женили Гошу. А кое с кем даже удалось капитально поговорить. В перерыве пропустил стопку за встречу с душой-Егорычем, посидели, повспоминали былые времена, затем подсел к бывшей «тёще».
– Сломали вы, Клавдия Семёновна, всю мою жизнь.
Она искоса на него через могучее плечо глянула.
– А не сам?
– И сам. Не спорю. Но и вы постарались. Это надо! Столько времени прошло, а я всё успокоиться не могу. Пока не вижу её, вроде ничего, а как увижу, всего наизнанку выворачивает. Да и она, кстати, меня до сих пор любит.
– Ещё чего! У неё муж!
– А хотите на спор? Мужа своего она бросит и будет со мной жить. Хотите?
– Вот болтун, а! Ну и болту-ун!
– Не верите?
– Иди давай, иди, занимайся своим делом! Иди-иди и не зли меня лучше!
И тогда, улучив момент, Павел незаметно сунул Полине записку. Ни поговорить, ни потанцевать на этот раз не удалось – часовые родины следили зорко. Но уже одно то, как тотчас взяла и спрятала в рукав записку она, сказало о многом.