Белые одежды. Не хлебом единым

Tekst
1
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В коридоре уже с минуту кто-то странно натужно пыхтел. Послышался оскорбленный профессорский голос Вонлярлярского.

– Это самоуправство! – выкрикнул он надтреснутым козлетоном. – Все равно, хоть и нет инвентаризационного значка… И вы не смеете, я все равно не отдам! – И он опять запыхтел.

Федор Иванович вылетел за дверь. Посреди коридора сцепились Вонлярлярский и Елена Владимировна, что-то дергали, тащили друг у друга из рук. Вспотевший Стефан Игнатьевич, в белой сорочке, заправленной в кремовые брюки, и с бантиком на шее, крепко обнимал обеими руками черный прибор, похожий на пишущую машинку. Между его жилистыми и цепкими желтыми с синевой руками скользили белые девичьи руки. Елена Владимировна решительно встряхивала старика, таскала его по коридору, отнимая у него прибор. Вокруг них бегала, вскидывая руки, но не решаясь налететь, Вонлярлярская.

– Ого! – смеясь, воскликнул Федор Иванович. – Помощь подоспела вовремя!

Все остановились. Каждый был уверен, что помощь пришла к нему.

– Этот микротом – Ивана Ильича! – сказала Елена Владимировна, переводя дыхание. – Они хотят забрать…

– Микроскопы и микротомы – имущество цитологической лаборатории! – Вонлярлярский выкатил глаза.

– Он сам его собрал, из деталей… Хотел унести домой… Просил… Это нечестно, Стефан Игнатьевич, человека и так…

– Зря, совершенно зря, Елена Владимировна, связываетесь с таким делом. Это же государственное имущество! Не понимаю, как вы собирались его выносить? Тайком? В такие дни…

– Никакого обмана, – наливаясь угрозой, забухала низким голосом Вонлярлярская, – ни прямого, ни косвенного, никогда и ни при каких обстоятельствах я не совершала и не позволю при мне… – И гордо отошла боком.

– Я, во всяком случае, патриот института. И к такому делу не прикоснусь даже в форме уступки вам…

Оба супруга поглядывали на Федора Ивановича. Они таким способом доносили ему на Елену Владимировну.

– Я вас не понял, – сказал Федор Иванович. И, пока оба супруга мялись, набирая разгон для более точного доноса, он добавил: – Стефан Игнатьевич! Ведь вы сами, когда бежали с супругой по парку – помните? – и когда я вас догнал, как раз говорили об этом микротоме. Что вы говорили? Что он списанный, подобран на свалке, что Иван Ильич заказывал точить винт в Москве.

Вонлярлярские посмотрели друг на друга.

– Ну? Ведь было это? Словом, я ничего не вижу, не слышу и не говорю. А микротом вы с Еленой Владимировной отнесите ко мне в кабинет. Я сам посмотрю и решу…

– Пусть несет сама. Она вон какая. Коня на ходу остановит…

– Дайте тогда я сам. – Федор Иванович, отобрав у них тяжелый микротом, смеясь и качая головой, понес его себе.

Елена Владимировна вошла за ним следом. Федор Иванович, поставив прибор на столе, подвигал кареткой, покрутил винт и поднял на нее глаза.

– Федор Иванович, это микротом Ивана Ильича…

– Я знаю, – ответил он.

– Вы позволите вынести? Надо как-то пропуск…

– Никаких пропусков, я вынесу сам. – Федор Иванович сказал это негромко. – Принесите мне сумку или большой портфель. Вечером вы подойдете к этому окну. Тут клумба… И я вам подам. А потом выйду. И отнесем хозяину.

– А эти, незапятнанные? Они же шум поднимут…

– О чем? Какой может быть шум о том, чего не было? Ведь вещь нигде не значится!

И опять пришел теплый душистый вечер. К концу дня Елена Владимировна принесла чей-то огромный брезентовый портфель с кожаными кантами, и Федор Иванович уложил в него прибор. Когда стемнело, он уселся у окна, не зажигая света. В открытое окно тянуло ночной, чуть пересушенной ароматной прохладой парка. Вдали скользили какие-то тени, исчезали в наплывающей тьме.

– Призадумались?.. – раздался около него тихий низкий голос Елены Владимировны. Она была у самого подоконника, как мальчишка, вскарабкалась на цоколь.

Федор Иванович передал ей портфель и бесшумным, гибким шагом заговорщика выскользнул на улицу, обежал вокруг корпуса.

Ее светло-серая тень ждала в сторонке. Елена Владимировна была в своем халатике. Федор Иванович взял у нее портфель, и они молча быстро зашагали к парку. Когда они окунулись в черный дым ночи, уже окутавшей парк, Елена Владимировна взяла его под руку:

– Можно? Это я – чтоб вы не потерялись. Не страшно вам?

– А почему должно быть?..

– Вы разве не чувствуете, что на всех налетела какая-то…

– Ну, не на всех же она налетела.

– На хоздворе все еще жгут… Кто сжигает, все как-то молчат. Хейфец сказал: «Пламя того самого химического состава, что и пятьсот лет назад…»

– Значит, не совсем того состава, раз не пляшут, а молчат.

– Федор Иванович, знаете, что скажу? Вы слишком афишируете свое отношение… Свою объективность. Вы – наш последний шанс. Вас нам надо беречь. Все и так уже знают, что одежды у вас белые. Их надо иногда в шкаф…

– В шкаф никак нельзя.

– Так накиньте сверху что-нибудь.

– По вашей завиральной теории?

– Ага…

– А не боитесь, что, когда придет время снять это что-нибудь, белых одежд там и не будет?

– В отношении вас не боюсь. Ведь вы же сами говорили нам про добро. И про зло. Вы сами сказали, что это качество намерений. А Вонлярлярский выразился: без-вари-антно. А вы еще добавили: его нельзя ни привить, ни отнять.

– Я тогда не все еще сказал, Елена Владимировна. Качество намерений – оно то возникнет, то пропадет. Оно – только когда возникают намерения. А самое первое, постоянное – такая в некоторых сидит сила. Только нельзя путать: это не гнев вспыльчивого, нервного человека. Вон наша тетя Поля, уборщица. Знаете, что сказала? Говорит, если кошка к тебе в кастрюлю забралась и ты бьешь ее со сладостью, не можешь ты быть ни начальником, ни судьей. Но это – нервы, болезнь, это еще не зло. Зло кошку не бьет, а спокойно ее в мешок… Мы его можем чувствовать в себе, у кого есть. У кого его достаточно много. А вот понять, дать определение – никак не ухватишь. В нас много чего есть, чего сами не видим. А зло чувствуется, Елена Владимировна…

– Надо будет прислушаться…

Они пошли медленнее.

– Я вам помогу прислушаться. Вообразите такое: в печати появляется сенсационная статья. Ученые разных стран, не сговариваясь, открыли, что самая страшная болезнь века… скажем, рак… возбуждается в человеке разрушительными эмоциями определенного толка. Эмоциями зла, умыслами причинить кому-нибудь страдание, отравить жизнь, подсидеть, обобрать… Вот Вонлярлярские, они ведь тихонько хотели обобрать Ивана Ильича. Небось и обсудили все заранее между собой.

– Они давно на этот микротом посматривали…

– В общем, эти эмоции существуют, видимо, у всех. Но у одних чуть-чуть, и человек, осознав, краснеет. А у других определяют лицо, личность. Вот и представьте себе, что появилась такая статья, и по этой статье рак – регулирующая мера со стороны природы. Против угрожающего роста влияния тихих людей зла. Особенно сейчас, когда с религиями покончено. «Почему, – пишет эта – воображаемая – статья, – почему совпадает рост заболеваний раком с убылью религий? Религии удерживали нас – страхом наказания. А сейчас, мол, другой фактор включился. Кто гибнет от рака? – задались ученые. И статистика показала: люди зла». Я не утверждаю, это я такой заход построил. Чтоб удобнее было, как вы говорите, прислушиваться к себе. Допустим, такая появилась статья, и факты ее, имена подписавших ученых – заставляют задуматься. Вопрос уже к вам. Как вы думаете, Елена Владимировна, прочитав это, не станут те, кто хочет жить, ловить себя на дурных, злых намерениях, подавлять их в себе – и притом без промаха? Не случайный гнев, не раздражение от усталости, а настоящую силу зла в себе начнут давить! И будут устанавливать в себе эту напасть с величайшей точностью! Без всякой аппаратуры!

– Я иногда чувствую что-то похожее, – сказала Елена Владимировна задумчиво. – Впрочем, чувствую или нет? В общем, чужого микротома я не желала никогда. Уж вам-то призналась бы. Нет, не желала. А если я что-нибудь по своей завиральной теории… Я не чувствую ничего, кроме веселья, что мне удалось надуть злого человека. Но вы правы: Вонлярлярские метили на микротом. И им не было жаль Ивана Ильича…

– Я так много над этим думал, что мне хочется иной раз сесть и написать книгу. Я назвал бы ее «Очки для близорукого добра». Есть у Соловьева «Оправдание добра». Но я не понимаю этого заголовка. Добро в оправдании не нуждается. Его не обвиняют, а бьют, над ним издеваются, к чему оно само, правда, иногда дает повод. Вот добро гонится за злом, совершившим преступление. На пути газон с надписью: «Ходить по траве воспрещено». Зло, не задумываясь, бросается через газон. А добро, даже не читая, пускается в обход: нельзя мять траву. И упускает преступника. Добро, Елена Владимировна, сегодня для многих звучит как трусость, вялость, нерешительность, подлое уклонение от обязывающих шагов. Но, конечно, все далеко не так. Далеко, далеко не так. Это все – путаница, накрученная тихим злом, чтоб легче было действовать. И ее надо распутать, путаницу.

– Подождите. А если добро бросится через газон и ошибется?

– Мне лучше пострадать от ошибки доброго человека, чем от безошибочного коварства. Настоящий-то добрый осудит, а потом и маяться будет, страдать. Пересмотрит приговор пять раз.

– А вы ведь смыкаетесь с моей завиральной теорией! Хотите, расскажу, как я недавно применила ее на практике?

Парк начал светлеть, в лицо пахнуло теплым осенним полевым духом. Они вышли на простор, как в громадный, тихо и ровно гудящий цех.

– Как сверчки сегодня распелись! – сказала Елена Владимировна. – Может, это у них последняя ночь… Вы не боитесь, что это последняя ночь?

– Я вас не понимаю. – Федор Иванович прижал локтем ее руку.

– Ладно, я сейчас доскажу, мне хочется. Полгода назад я получила пакет. И в этом пакете письмо, а в нем такие важные слова. Высшая аттестационная комиссия извещает, что я лишена кандидатской степени. Ввиду ложности посылок, слабого фундамента, недостаточной разработки, шаткости базы и так далее. Через две недели еще пакет – Иван Ильич получает. И его лишают докторской степени. Такие же доводы. Оба мы получаем, каждый – в свой день рождения! Сволочи – они могут и врать, и пакостить. Им все можно! И рак их не берет! Я поехала однажды в Москву и думаю: зайду-ка я в этот ВАК! Захожу. Туда, где хранятся диссертационные дела. Две старушки эти дела хранят. Я начальственным тоном: «Дайте мне папку с таким-то делом». Старушка топ-топ-топ, и смотрю – несет мое дело! Я сразу ищу мотив лишения: как ученица такого-то и таких-то вейсманистов-морганистов, преданных проклятию. Успела сделать выписку. «Теперь, – говорю, – давайте дело Стригалева». Топ-топ-топ – принесли и эту папку. Только пристроилась листать, пришло начальство, и меня выгнали. Так что вот… Я нарушила норму.

 

Они некоторое время шли молча.

– Вот мы говорили с вами… Как же не врать? – Во тьме он увидел, как блеснули ее очки – Елена Владимировна заглянула ему в лицо. – Как же не врать, Федор Иванович! Это же особого рода вранье! Я же оберегаю дело! Если откроют – они все уничтожат и примутся за людей. Я даже не чувствую, что вру…

– В вашем вранье нет кривды. Хорошее слово – кривда.

– Вы думаете, я одна так? У вас, в роде Монтекки, тоже ничего не поймешь. Два года назад – как раз у меня в плане стояло: «Полиплоидия». Еще открыто стояло… И приезжает от вас один доктор. От вашего Касьяна. Я – аспирантка у Посошкова, он мне поручил сравнение прививок и полиплоидов на картофеле. Господи, тогда еще можно было сравнивать! У меня как раз были получены первые удачные результаты с колхицином. Посошков говорит: «Покажите ваши картошки москвичу». Приходит этот доктор ко мне на участок – смотреть. Я говорю, какие растения где. Доктор: «Да, у вас интересные прививки». Я: «Это же полиплоиды, а не прививки!» Он даже повернулся к растениям спиной: «У вас легкая рука, никогда не видел такого срастания подвоя с привоем». Три раза я заикалась, и три раза он повторял свое. Подруга потом мне говорит: «Какой-то прямо ненормальный!» Посошков вечером разъяснил: «Сейчас, детка, такие времена приближаются. Он вам не доверяет». Вот оно как… Еще два года назад!

Они шли, а в стороне от тропки тянулось что-то темное, похожее на плотный забор. Тропа постепенно подводила их туда, все ближе.

– Вот сюда, – сказала Елена Владимировна и потащила Федора Ивановича к этой протянутой над землей, дышащей теплом темноте. – Сюда идемте, здесь проход. Разрыв…

– Что это?

– Труба. Железная труба.

– Труба, говорите?.. – Федор Иванович протянул руку, коснулся теплой, покатой поверхности. – Труба… – повторил он.

– Они тут проводят что-то. Для воды, наверно, – тихо сказала Елена Владимировна. – Недавно привезли.

Они вошли в широкий разрыв между концами труб. Федор Иванович нащупал край. Труба была широкая – доставала почти до плеч.

– Вот и железная труба… Знаете, Елена Владимировна, Цвях мне как-то говорил, что многих из нас ждет своя железная труба. Попадешь в нее – выхода только два: вперед или назад. Компромиссных решений нет…

Он поставил ногу в темную пустоту, в теплый поющий туннель. Наклонившись, сунул туда голову. Хотел крикнуть что-то дерзкое, но почему-то голос подвел его, сорвался.

– Эй, судьба! – негромко сказал он и ударил кулаком по округлой стенке.

Бу-бу-бу! – ответил, вибрируя, растревоженный железный хор, и хотя Федор Иванович был начитанным и ученым человеком, способным глядеть в глаза вещам, что-то вроде страха задержало его дыхание.

– Вы очень страшно это сказали, – шепнула около него Елена Владимировна. – Ну-ка, пустите, я тоже хочу крикнуть. – Она оказалась около него в трубе. – Подвиньтесь же, нам здесь обоим места хватит. – Она почти не пригибалась, даже прошла вглубь и там хихикнула. – Чувствуете, как странно я сказала? Нам обоим места хватит! Какая аллегория! Не думаете вы, что нас обоих ждет такая труба? Общая – на двоих…

– Елена Владимировна, мне это иногда так и кажется. Я чувствую, что обстоятельства тащат меня именно сюда. Сам Касьян толкает. Я ведь сегодня должен был уже четвертый день быть в Москве. Уже и командировку отметил.

– А как же наши мушки?

– Обсуждался вопрос. Выпустить их или взять с собой?

– И вы…

– Я предлагал выпустить. Цвях хотел увезти в Москву. Теперь вопрос снят.

– Вот видите, как вы легко… Не закончив эксперимента. Родителей-то пора удалить из пробирки. Не забыли?

– Уже удалил…

– Смотрите. У вас должно получиться менделевское – один к трем.

Они опять медленно шли в ногу по белеющей тропе. Елена Владимировна неуверенно держала его под руку.

– Вот здесь, – вдруг негромко сказала она, – здесь мы с вами расстанемся. – И засмеялась. – Идите дальше сам.

Близко, прямо перед ними, желто и мирно светилось небольшое окно деревенского дома.

– Тропа приведет вас к калитке. Справа будет кнопка. Нажмите – и он вас впустит.

– А вы не боитесь идти так домой? Или еще куда…

– Нет мне близко. И не говорите, что это я проводила вас.

– Я больше не задаю вам вопросов. Я уже привык к таким вашим… поворотам.

– Может быть, когда-нибудь и объясню… Может быть, и скоро. Может быть, и совсем никогда… – Она говорила с задумчивыми паузами. – Не пришло еще время. Как вы говорите, нет достоверных и достаточных…

И Федор Иванович сквозь мрак почувствовал – она, говоря это, поворачивалась на одной ноге, писала в пространстве какие-то свои знаки. Был бы день – можно было бы прочитать.

– Объясню когда-нибудь, – сказала она, ударяя кулачком по его руке.

– Идите, больше ничего не буду спрашивать. Если что – орите погромче…

Она, смеясь, провела рукой по всей его руке – от плеча до пальцев. И исчезла.

А он, постояв, послушав ночь, сделал пять твердых шагов к желтому окну и нажал кнопку. Почти сразу над ним загорелась электрическая лампочка. Что-то деревянно стукнуло в глубине двора, послышались шаги.

– Вот кто пожаловал! – раздался за калиткой приветливый, почти радостный гудящий голос. Калитка, скрипнув, отошла.

– Я тут принес вам… – заговорил Федор Иванович, проходя во двор. – Принес вот. Отбили с Еленой Владимировной у Вонлярлярских… Микротом ваш.

Он прошел вслед за вихрастым высоким хозяином в сени, а потом и в ярко освещенную горницу. Здесь под самодельным абажуром из ватмана висела мощная лампочка почти белого каления. Под нею на столе поблескивал латунными деталями микроскоп, произведенный в прошлом веке где-нибудь в Германии. Около микроскопа в длинном ящичке зеленели края предметных стекол с препаратами, рядом лежала раскрытая тетрадка. Стригалев молча достал из портфеля свой микротом и с жадной поспешностью унес его за печь. Когда вернулся, на столе возле микроскопа его ждали шесть пакетиков с семенами, разложенные в ряд Федором Ивановичем.

– Это что еще? Тоже вы принесли?

– Один мой… соратник у вас украл. Говорит, если бы были вам нужны, вы бы не разбрасывали их по ящикам своего стола…

Стригалев поднял толстые брови, наставил ухо. Ждал объяснений.

– Говорит, у вас, вейсманистов-морганистов, все равно пропадет. А мы, может, что-нибудь и отберем.

– Для академика вашего? – сказал Стригалев и замолчал, переводя ставший диковатым взгляд с одного предмета на другой. – Знаете что? Вы возьмите-ка эти семена… Отнесите к себе и пустите в дело. Как будто мне и не показывали.

– Не понимаю… Вы, наверно, не так поняли, что я говорил.

– Да нет, все понял. Унесите их. Чтоб этот ваш… соратник не догадался, что вы их мне. Пусть лежат в шкафу. Я знаю все про эти семена. В марте высеете. А человека мы тихонько перетащим к себе. Человек загорелся. Пусть получает свой краденый результат. Он-то будет знать, как гибрид получен.

– Это же ваш…

– У меня их… – Иван Ильич махнул рукой на картотечный шкафик под стеной, – хватит на три института. Человек дороже.

И они замолчали. Как бы вспомнив что-то, Стригалев вдруг опять уставил на гостя диковатый, отчаянно-веселый взгляд.

– Вы в микроскоп когда-нибудь смотрели?

Во взгляде Федора Ивановича появилась холодная благосклонность.

– В такой, как этот, нет.

– Давайте посмотрим в этот. У меня как раз есть хорошие препараты. Для вас специально подобрал.

– Вы знали, что я иду к вам?

– Знал, конечно. Даже ждал. Взгляните, взгляните…

Федор Иванович подсел к столу, склонился над микроскопом. Сначала в окуляре перед ним все было мутно, плавала какая-то мыльная вода, пронзенная ярким светом. Он повернул винт – и из яркого тумана выплыл к нему неровный кружок с черными чаинками, сгруппированными в центре.

– Я вижу… По-моему, хромосомы… Хорошо окрашено.

– Узнал-таки, – прогудел Стригалев.

– Тут так хорошо видно, что их можно сосчитать. Которая подковкой, которая с перехватом. Шесть, семь…

– Не трудитесь. Всех сорок восемь…

Стригалев куда-то гнул. Что-то затеял. Федор Иванович оглянулся на него, задержался на миг и опять припал к окуляру.

– Чайку-то хотите?

– Чайку отчего не выпить. А что это за объект?

– Какой еще у меня может быть объект. Картошка. «Солянум туберозум». Теперь посмотрите это…

Стригалев цепкими длинными пальцами выхватил из-под объектива стеклышко и поставил другое. Федор Иванович опять увидел в окуляре пронзенную ярким светом клетку. Только в хромосомах произошла чуть заметная перемена. Они были здесь чуть меньше.

– Вроде хромосомы слегка похудели. Что это?

– Ага, заметили разницу… Это та же картошка, только препарат сделан при температуре плюс один градус. Это граница. Если понизить еще на градус, начнут распадаться.

– Понимаю…

– Нет, еще ничего не понимаете. Вот сюда теперь смотрите.

Иван Ильич опять мгновенно сменил стеклышко. И Федор Иванович увидел такую же клетку, только хромосомы здесь были похожи на мелкую охотничью дробь.

– Ого! Такого еще не видел. Что с ними случилось? – спросил он, загораясь новым интересом.

– Это другой объект. «Солянум веррукозум», дикарь. При той же температуре в один градус. Видите, хромосомы здесь сжались до шариков… Когда я их в холодильник. А были ведь как и те, первые. Теперь главный номер.

Стригалев щелкнул новым стеклышком. Опять ярко засияла клетка. И в центре Федор Иванович увидел хромосомы. Такие же, как у обычной картошки, – подковки и палочки с перехватом. Но среди них теперь были разбросаны и круглые дробинки.

– А это какой объект?

– Посмотрите. Там наклеечка на стекле.

Федор Иванович мгновенно нашел эту наклеечку. И прочитал: «„Майский цветок“, +1°».

– Все загадки задаете… Почему здесь такая смесь?

– Вы что, никогда «Майский цветок» не изучали? Я думал, что его всесторонне и в обязательном порядке…

– Я вообще к микроскопу давно…

– Хоть помните, сколько в нем хромосом?

– Ну уж… Сорок восемь, как у всех картошек.

– Смотри-ка, а правая рука академика что-то знает!

– Ладно, ладно. Почему здесь такая странная смесь?

– «Майский цветок» – сверхособый гибрид. Об этом ваш Касьян, его автор, еще не слышал. Этого я ему не сказал. Увидитесь – спросите. Видите – шарики? Это хромосомы папы. А папа – дикарь, «Солянум веррукозум», которого вы сейчас смотрели, перед этим…

– Но ведь этот дикарь не скрещивается!

– Ничего еще не понял! – зазвенел над ухом Федора Ивановича отчаянный крик Стригалева.

И одновременно ударил его и сотряс страшный разряд догадки. Федор Иванович обеими руками отодвинул микроскоп. Повернулся, взъерошенный.

– Погодите отодвигать. Сейчас я еще стеклышко…

– Хватит стеклышек. Разговаривать пора. Вы что, хотите сказать?..

– Ничего не хочу, вы сами скажете.

– Выходит, «Цветок» – гибрид с этим дикарем?

– Правильно. А дикарь не скрещивается. Только если сделать из него немыслимый для вашей кухни полиплоид. Вот я его и сделал. Колхицином, колхицином! А этот узнал…

– Кто?

– Вот этот. – Стригалев зажал нос двумя пальцами и продудел: – Кассиан Дамианович!

– Так он у вас этот полиплоид…

– Если бы только! – Стригалев засмеялся, поморщился и выбежал за печь. – Если бы только! – не то кричал он, не то плакал за печью, что-то глотая, наверно свои сливки из бутылочки. – Если бы только, Федор Ива-анович! – Он появился, вытирая рукой губы. – У вашего бога руки не такие, чтобы картошку даже с готовым полиплоидом скрестить. Народный академик получил от меня готовый сорт!

Федор Иванович положил на предметный столик микроскопа препарат «Майского цветка» и приник к окуляру, крутя винт.

– Почему я сейчас не капитулирую? – настойчиво гудел над ним Стригалев. – Почему, как Посошков, не отрекаюсь от святыни? Вы же видите, я устал, болею, я бы так охотно сложил ручки. Черт с вами, пусть будет, как вы хотите: все, что у меня получено, сделано по Лысенке да по Касьяну Рядно. Но, во-первых, это же касается не только меня. Это их усилит, и тогда они примутся за моих товарищей. Помните, как они нашего… Академика нашего в саратовскую тюрьму? Они пощады не знают. А во-вторых, если бы я и перевернулся вверх пуговками… Ведь вы же видите, я уже один раз это сделал! Я же отдал им лучшую свою работу! Я страшно усилил их!

 

Да, «Майский цветок», сорт, который прославил академика Рядно, попал в учебники и газеты, – это была огромная сила. Федор Иванович, меняя препараты, рассматривал клетку этого сорта и клетку дикаря.

– Это была цена, которую я заплатил за три года относительно спокойной работы. Пришел с войны, кинулся на любимое дело… Я пошел на это, потому что «Цветок» у меня был промежуточным достижением, если можно так сказать. Правда, я не должен был нападать на их знамя, и я долго придерживался… Он сказал: «Слушай, Троллейбус… Ладно, хватит тебе… Давай поговорим. Дай мне, браток, вот эту картошку, я давно завидую на нее…» И оскалился вот так. Как енот.

Тут на лице Стригалева проглянула и исчезла улыбка академика Рядно.

– Он ее, конечно, «доводил». «Воспитывал»… А сорт-то был готовый. Касьян уговорных четырех лет не выдержал – через два приехал. Дай опять. Я дал. Но у него не пошло – руки не те. Озлился. Вас ориентировали на Троллейбуса?

– Да, – шепнул Федор Иванович. – Он так говорил: какого-то Троллейбуса. Я подумал, что он с вами совсем не знаком.

– Вот то-то. Незнаком… Раз уж Троллейбуса перестал знать, теперь и вверх брюхом перевернусь – не поможет. Волей судьбы я вышел на передний край. Придется мне, Федор Иванович, идти избранной дорогой. До конца.

Он замолчал, сидел, отдыхая. Федор Иванович наконец отодвинул микроскоп, развернулся на стуле к хозяину, и они долго смотрели друг другу в глаза и время от времени кивком показывали: вот так-то…

– «Майский цветок», Федор Иванович, – результат торговой сделки и моего мягкосердечия. Моей наивности. Касьян наобещал правительству, а выполнить не мог. Кинулся ко мне. Я сильно тогда выручил его. В чем моя ошибка и беда. А то бы он погорел. Он говорил: «Прикрою от Трофима». И верно, прикрыл. Но что это все значит? Я вас спрашиваю: что?

Федор Иванович убито кивнул. Он уже понимал, что это значит.

– Значит, Рядно знал, знал! Знал цену себе и своей науке. Знал цену и нашей. Он, Федор Иванович, вредитель! По тридцатым годам – чистый враг народа! А он в президиумах! В газетах!

Стригалев вышел за печь и принес алюминиевый чайник.

– А теперь опять у них прорыв… Да плюс к этому разведка донесла, что я, Троллейбус, готовлю новый сорт. Превосходящий «Майский цветок». Им ведь будет худо, а? Вот и решили начать с ревизии, прислали кого поумнее да потоньше. И письмо организовали. А детки – подписали. Пришьют теперь что-нибудь, и хорошо пришьют. Портных сколько угодно…

Он опять ушел за печь. Принес коробку кускового сахару и печенье. Остановился у стола – высокий, почти касаясь головой закопченного деревянного потолка.

– Теперь моя лаборатория здесь. Лаборатория и крепость. Дом продам, куплю ворота, буду запираться… Слава богу, дом купить вовремя догадался. Хороший дом! – При этом он легонько ударил кулаком по матице низкого потолка. – Послужи, послужи, частная собственность, делу социализма… как социалистическая служит… отращиванию загривка товарища Варичева…

Он поставил два тонких стакана в мельхиоровые витиеватые подстаканники и стал наливать в них кипяток.

– Сейчас загадаем, – сказал он, наклоняя чайник над своим стаканом. – Загадаем так: если лопнет, значит женюсь в эту зиму. И вас на свадьбу. Не лопнет, сволочь. Нарочно ведь лью свежий кипяток.

Стакан почти неслышно треснул, и кипяток черной дымящейся змеей скользнул по столу, свинцово задолбил об пол.

– И-их-ма! Треснул! – Горько тряхнув нечесаными лохмами, Стригалев вынул осколки из подстаканника. Ясно улыбнулся. – Гаданье, Федор Иванович! Кофейная гуща! Проворонил я свои сроки. Так и не успел жениться. Сплошные неудачи. Правда, для ученого, может быть, и удачи были. Но на личном фронте – сплошной прорыв. А сейчас как присмотрю среди дочерей человеческих жену – и язык тут же забываю, где у меня находится. Ничего не могу сказать. Наверно, чудаком слыву. А может, сухарем… Попал в желоб и качусь. И не выйти. Вы, я слыхал, тоже холостяк?

Они пили чай и молчали. Слышно было только постукивание стальных зубов о край стакана. Федор Иванович со страхом ждал ясности, которая ему была нужна как воздух. Эта ясность приближалась.

– Может быть, что и выйдет – одна тут появилась. Осветила… Собственно, была давно, но мы все официально с ней… А тут после этой парилки, где меня… Как-то сразу все прояснилось. Такой момент… Сама осторожненько дала понять.

Они замолчали. Стригалев ковырял ногтем клеенку на столе и наклонял лохматую голову то к одному плечу, то к другому. У него была потребность исповедаться.

– Простая такая девушка… Но такую простоту, как у нее, Федор Иванович, надо уметь носить… А я два года ничего не видел. Все хромосомы да колхицин.

И опять наступила тишина. Стригалев вдруг усмехнулся – над самим собой.

– Знаете… как открыли ржавый замок. Физически почувствовал. Там, в замке, такие есть сувальды, самая секретная часть. Вот они и сдвинулись с места, и замок вроде отперся. Скрипу было! – И он доверчиво улыбнулся Федору Ивановичу. – Сдвинулись, и, должно быть, выглянуло что-то. Сразу у нас и контакт завязался…

Федор Иванович все это время жадно пил чай, пил, как живую воду, опустив глаза к своему стакану. Ведь был напряжен, боялся взглянуть Стригалеву в лицо. «Как это я сразу так увлекся, поверил? – думал он. – Ведь и Туманова предупреждала, да и видно было по всему…»

– Я ведь тоже чуть не стал образцовым мичуринцем, – сказал вдруг Иван Ильич. – В молодости тоже на него молился.

– На кого?

– На кого? – Стригалев опять сжал себе нос пальцами и загагакал: – Вот на этого на самого.

Федор Иванович засмеялся:

– Чем же он вас очаровал?

– А чем вас?

– Ну – я! У меня был путь…

– Так и у меня был тот же путь! Страшные тридцатые годы. И странные! Одни отрекались от родителей, другие культивировали свой крестьянский, местный говор, свое неумение говорить… Все тот же был извечный маскарад. «А под маской было звездно, улыбалась чья-то повесть…» Я, как и вы, был тогда мальчишкой. Чуть постарше, конечно, школу уже кончил. Отзывчиво реагировал на все, что относилось к воспетому, к советскому, коммунистическому. Особое было отношение ко всему, что шло из народа, от рабочих и крестьян. Интеллигенция – так, второй сорт, гниль. «Хлипкий интеллихонт, скептик с дрожащими коленями» – это ведь слова Касьяна. Сильно дрожат у вас колени? По-моему, у такого не больно задрожат.

– Вы что имеете в виду?

– Только хорошее, Федор Иванович. Я вас понял с самого начала. Мы с вами во многом схожи.

Федор Иванович чуть заметно кивнул. Он как-то без слов вспомнил те свои времена, когда он ждал звездного часа, присягал правде и знанию, а шел куда-то в противоположную сторону.

– В общем, я был пареньком, хорошо подготовленным к восторгам. Науки еще не было. Наука была впереди. Ее обещали. Мы все верили: наука будет. Она придет из народа. Новая наука! И вот он появился, как Онегин перед Татьяной. «Вот он!» Я тогда еще не понимал великого значения косоворотки, пахнущих дегтем сапог, подшитых валенок и тому подобных примет простого человека. Это сегодня я знаю твердо, что, если человек, придя в современную науку, слишком долго – десятки лет – не может овладеть грамотой и правильным русским произношением, – этот человек или страшная бездарь, или сволочь, притворщик, нарочно культивирующий свою пролетарскую простоту. С целью всех обобрать.

Федор Иванович вспомнил Цвяха и его иногда прорывающийся акцент. «Хороший мужик, – подумал он. – Но немного играет на своем „беритя“».

– Тогда я не понимал. Я молился на косоворотку и сапоги. И сам их носил. Галстук? Ни-ни-ни!

– Да-да, – поддакнул Федор Иванович. – Я тоже. Меня поразила в академике Рядно и ужасно привлекла его народная непосредственность, прямота. Такая самородность, неподражаемое своеобразие, возросшее, я бы сказал, на крестьянской ниве, на земле…