Loe raamatut: «Долгожители (сборник)», lehekülg 2

Font:

Если бы не разного рода и качества воровство, большинство из нас, «совков», попало бы в рай легко. Мы просто созданы для рая… Вышколены… Большинство из нас, убежден, оказалось бы в раю сразу и прямым ходом, без проверки на дорогах. Даже без собеседования.

Онемели – а вертикальная маленькая дверца еще на чуть открылась. И ждала. (Тут и подумалось о рае. О пропуске в рай… Вот оно.) Мы смотрели. Онемели и смотрели. Мы даже слюну не глотали. Я же говорю: без собеседования. Золотые и серебряные медалисты!

Нам ударило в голову. Нам что-то там отшибло. Жаль, конечно, что ничего перед этим не выпили. Ни глотка… Хотелось же выпить, еще как хотелось! Но Виктор за нас боялся и загодя выпить не дал. Такой предусмотрительный. (Вино, мол, расслабит.)

А парень тут же джикнул молнией на своих блеклых джинсах, вынул и ей вставил. Прямо на наших глазах.

– Ну что? – сказал он.

Сделав три-четыре движения, он вернул эротическую картинку на место. Он ведь только демонстрировал. Напомнил. Возможно, он думал, что мы подзабыли. Он еще и еще глянул на нас: все ли понятно?.. Затем деловито кашлянул… И первоначальную картинку наконец убрал, распрямив девицу. Но юбчонку ей не опустил. Жопка так и сверкала.

Еще секунду они стояли рядом и спокойно ждали. И только тут, одернув юбку, она повернулась, и мы могли увидеть ее холодноглазое лицо.

– Нет. Пятьдесят – это дорого, – еле выговорил Виктор Олегович Одинцов пересохшими губами.

Мы молчали. Мы дышали. (Мы слышали дыхание друг друга.)

Парень и девица направились к дверям:

– Идем-идем, Алехандра! Эти мудаки окаменели дня на четыре. Представляешь, какие у них сейчас члены!

В дверях он обернулся:

– Вам что – копеешных привести?

Виктор Одинцов покачнулся, удерживая равновесие. И вдруг оперся рукой о стол… Бледный, он, однако, повторил прежнее:

– Двадцать – потолок. Не дороже.

Парень хмыкнул:

– Ладно. Через часок… Но едва ли… Если получится такую найти – звякну.

Антилидер

1

Внешность выдавала его. Когда Куренков на кого-то злился, он темнел лицом, смуглел, отчего на лоб и щеки ложился вроде бы загар, похожий на степной. Он худел. И можно сказать, что становился маленьким.

– Ну и что теперь? – грозно спросила Шурочка.

Вглядываясь в его загар, она добавила:

– Ты, Куренков, смотри у меня!

Он виновато пожал плечами и что-то промычал. Он ел, жевал. Шурочка вгляделась вновь. (В тех случаях, если ее подозрение было несправедливым – а такое тоже бывало, – именно речь Толика, ласковая и несколько смущенная, успокаивала ее. Шурочка говорила ему:

– Ты, Куренков, смотри у меня!

На что он, именно что смущаясь, отвечал:

– Ты, Куренкова, не бойсь…

(Получалось мило.)

Но теперь он не ответил. А поужинав, он пошел мыться и попросил потереть ему спину, что также было для Шурочки приметой и признаком. Со стороны приметы могли казаться пустячными, но ведь жена мужа знает. В малогабаритной квартирной ванной он напускал столько пару через душевой шланг, что ему было жарко и хорошо, как в парилке, зато там и тут – отовсюду падали капли. (Шурочка не раз его ругала, так как отсыревали стены: «Лодырь! Шел бы в баню!..») Распарившийся, он выглянул в дверь и, выставив голову в дверной проем, попросил Шурочку – потри, мол, спину. У него как бы не было сил: он стоял, голый и худой, весь уменьшившийся, и ныл, жалобно просил потереть спину, как мальчишечка, который болен и который просит помыть его, слабого, хотя бы из жалости. Шурочка возилась с посудой. Увидев высунувшуюся его башку, она поворчала, но, конечно, спину ему потерла, обратив лишний раз внимание, что не только лицо, но и тело у него потемнело. Он вдруг стал смуглым.

Теперь Шурочка почти не сомневалась, что Куренков кого-то невзлюбил. Подумав, вычислила, кого – Тюрина; в их компании Василий Тюрин появился сравнительно недавно, с год, а уже выделялся. И правда, они сразу и как-то особенно его полюбили: он был весел, говорлив, силен физически и к тому же с машиной. Он мог подвезти-отвезти.

Когда мастер ковырялся в телевизоре, обязанностью Шурочки было записывать и перечислять поломки с его слов. Но, перехватив пальцами темное крылышко копировальной бумаги и подложив листок заново, Шурочка вдруг встала. Она пошла звонить, в конце концов, ее заботил муж, а хорошенькой да еще и полненькой женщине сходит многое, Шурочка это знала. Даже и нервные клиенты (был их час – близкий к обеду) молчали. Ей вдруг показалось, что все эти грубые люди притихли с умыслом. А дозвонилась Шурочка быстро. Куренков работал при жэке и обычно в обед околачивался дома.

– Куренков! – заорала Шурочка в трубку. – На родительское собрание в школу – не забыл? И заплати за квартиру. И за телефон! За телефон!..

Если Шурочка особенно тревожилась, она загружала его всяческими поручениями или же просто так, наугад бранила. В дни, когда он темнел лицом, загружать его было полезно.

Вечером Шурочка позвонила Зиминым – она и с Аней Зиминой поговорила, и с Аликом. «Моего Толю опять, кажется, заносит», – сказала Шурочка. Но они только посмеялись. Они не придали ни малейшего значения ее приметам, а Толика они любили. Как не любить – ведь друзья детства! Зимины да еще Оля Злотова, Маринка, Гена Скобелев – они жили в многоподъездных, многоэтажных домах, а раньше – в старых московских дворах и двориках, которые стояли на этом же самом месте и от которых уже ничего не осталось, если не считать их самих, то есть людей, но ведь и они выросли. Бывшие ребята и девчонки тех дворов и двориков – вот кто они были.

Конечно, в компании старых друзей Шурочке многого не хватало. Не умели они поговорить умно и интересно, не умели одеться со вкусом, – даже Алик Зимин, джазист, выглядел немножко попугаем, если наряжался. Но нельзя требовать от человека всего на свете. Тонкость, вкус и умение рассуждать Шурочка находила в других людях, зато в старых друзьях она ценила именно дружбу, память о детстве и то, что к ним в любую минуту можно прийти. Отзвонившись, Шурочка думала о них, и на душе у нее теплело: глядишь, все обойдется.

– Как же я люблю тебя, Толик! – восклицала она в пустой комнате наедине с собой. («Как же я люблю, когда ты тихий, когда ты спокойный. Как же я люблю, когда ты добрый!» – вот что значили ее слова.) Шурочка бывала сентиментальна, иногда восторженна.

Чтобы быть рядом, Шурочка пошла с Куренковым и за подарком для дочки. Они шли под руку, нацеливаясь в универсам, но только начали переходить улицу, как легковая машина, притормозив на снегу, стала прижимать их к тротуару. Сначала они придержали шаг, а потом попятились, а потом с некоторым уже гневом вскинули на водителя глаза и… рассмеялись: Василий! Как всегда, дружелюбный и обаятельный Василий Тюрин тут же пригнул машину к обочине, даже и въехал на заснеженную обочину, после чего, распахнув дверцу, вылез. Сразу же и с улыбкой он протянул Куренкову руку: здравствуй, мол, Толя, и давай, мол, две-три минуты постоим, покурим вместе. Новый год собирались праздновать у Зиминых, об этом и говорили. Они стояли возле машины. Быть любимцем – дело непростое, и, возможно, Василий Тюрин все же чувствовал, что кто-то подспудно копит к нему неприязнь, но не чувствовал – кто.

Затягиваясь сигаретой, Василий Тюрин сказал с некоторой заботой в голосе:

– Погуляем… Драки бы только не было. Никто не перепьется, как ты думаешь?

И после предвкушения общего застолья это было даже удивительно, это вроде получалось, что на Новый год и выпить нельзя.

Куренков ответил ему негромко и просто и только за себя – я, мол, не перепью, на что Василий Тюрин так и заулыбался:

– Да ты-то конечно. За тебя, Толик, я спокоен. – И он еще улыбался и что-то выспрашивал о настрое, а потом вдруг сказал в раздумье: – Может, я и не приду к Зиминым – не знаю…

Куренков ответил опять же негромко и просто:

– Может, и я не приду. Как получится.

А Шурочка держала его под руку; слушая их разговор, она чувствовала на спине и на плечах легкий озноб.

– Нет, Толик, ты уж приходи обязательно. Что же, из людей серьезных я один там буду? – И это Василий Тюрин гладил Куренкова по шерстке, не были они друзьями, не были и какими-то особенно серьезными людьми – друг без друга они могли бы запросто посидеть, тем более в новогоднем застолье. Шурочке, слушавшей их, как-то даже жалко стало Василия, уж очень он распинался.

– Ты, Толик, приходи, – повторял Василий Тюрин. – Выпьем. Поговорим. Люблю я, Анатолий, когда ты про жизнь рассуждаешь!

И это он уж совсем лез в душу: ты, мол, да я, нас двое. И может быть, он каждому перед близким застольем, волнуясь, так говорил – приостанавливал машину, а потом говорил братаясь. Шурочка отметила также: ведь «Анатолий» сказал, не «Толик»… Почему Василий Тюрин не хотел отказаться от совместного застолья, было неясно (если уж он так предчувствовал!). Жил Василий с Маринкой Князевой, они недавно сошлись, и, ясное дело, он мог отметить Новый год у нее. Они могли отпраздновать вдвоем, даже и не позвонив. Он, собственно, и появился в их компании через Маринку.

– Ну, я в магазин пошла, – сказала им Шурочка.

Отойдя, она оглянулась: они тоже уже прощались, руки пожали, и это, конечно, Василий Тюрин захотел руку пожать, не мог без этого. Василий влез в машину, он обогнал, проехал, помахав Шурочке; это был сильный мужчина; когда он сидел за рулем, грудь его выпирала колесом. Ее Куренков, выглядевший рядом с Василием как заморыш, тоже пошел своим путем. Шурочка и его проследила взглядом – он не сразу направился в жэк, где работал слесарем-сантехником, а сначала свернул к пивной палатке. Зима стояла холодная, но их пивная палатка была замечательная: пиво подавалось с подогревом, и сушки были, сухарики. У входа в магазин Шурочка оглянулась еще раз: Куренков уже стоял у палатки и цедил пивко.

Куренков чувствовал себя примерно так, как чувствуют люди надвигающуюся болезнь. Он даже и маялся. Он бы махнул рукой на этого Тюрина, черт с ним, но в том-то и беда, что чувство озленности нарастало теперь само собой, неуправляемое. Он стоял, цедил пивко, а в груди чувствовал жжение. Внешне, однако, спокойный, сдержанный, он выпил три кружки. Обычно пил две. Пиво не заглушило, и, неудовлетворенный, он потащился в жэк, где выслушал долгую ругань начальника, – Куренков не огрызался, человек он был смирный и терпеливый.

Так что его не только выругали, но и заставили много работать – он затемно все еще ходил по квартирам, по вызовам: его не впервые нагружали чужой работой. В жэке он считался человеком добродушным, так и не научившимся качать права.

Но и работа не заглушила; вернувшись, слесарь-сантехник, похудевший и потемневший лицом, шастал теперь по своей квартире и машинально трогал краны – он то на кухне маялся, то в комнате. Дочка и жена вскоре уснули, и тогда он маялся только на кухне, в шерстяных носках мягко и неторопливо вышагивая. Нет-нет, и он держался рукой возле живота; ощущал там жжение. К ночи оно усилилось, поднимаясь почти к сердцу.

Заснуть и среди ночи не сумевший, он пошел к жене; он чувствовал себя зазябшим от долгого хождения, а жена была теплая, нагретая сном и одеялом. Он приласкал ее раз и другой, но, когда получасом позже тронул ее за грудь вновь, Шурочка взвилась: «Отстань же, ей-богу, – как мальчишка семнадцатилетний!» «Да ладно тебе!» – Теперь и он сказал ей грубовато и жестко: отдай, мол, мужу мужнино, бывает же. Но и потом он ворочался, спать не мог и вновь ушел на кухню. Он вышагивал, курил, а жжение в груди беспокоило все больше. Он слышал похрапывание жены, Шурочку теперь, как из пушки, бросило в сон, а он все трогал себя рукой под ребрами, как бы определяя область жжения и пытаясь унять. Он курил и поглядывал в окно, где сыпал мелкий снег.

Еще и не в разгаре было застолье, когда Василий Тюрин стал нервничать: шутил он неловко, именно что нервно шутил, а ему вставляли шпильки и подначивали. Вдруг он расхвалил свою машину и свое искусство поиметь деньгу, а Алик Зимин, хозяин застолья, крикнул ему (и тоже, конечно, шутя):

– Эй, трепло, чего это языком молотишь?

– А хочется! – мигом откликнулся Василий Тюрин и стал Алика пересмеивать. А Шурочка с Куренковым были на другом конце стола – рядом с женой Алика Зимина, так что сидели как бы поодаль. Шурочка уже не волновалась. Шурочка даже думала, не позвонить ли, скажем, кинокритику Панову (вот кто со вкусом говорил и со вкусом одевался: замшевый пиджак, вельветовые брюки) и не поздравить ли его с Новым годом, – это могло быть неудобно, но могло быть и очень кстати.

К тому же Шурочка заметила, что Куренков, ей в бокал подливая и подливая, сам как-то вдруг и быстро набрался и за происходящим едва следил – и слава богу, подумала Шурочка, потому что выпивший Толик бывал хорош и спокоен. Он сидел тихий и от выпитого бледный. Правда, он попробовал негромко запеть песню, но на него зашикали и справа, и слева, потому что петь песни в новогоднем застолье было, вообще говоря, необязательно, да и рано, – и тогда он совсем затих.

Шурочка (она звонить и поздравлять раздумала) сама же тогда ему и сказала: не пой, мол, Толик, заткнись, пожалуйста, а поди-ка позвони дочке. И Куренков послушно затопал в спальную комнату, где у Зиминых телефон; там он уселся, ссутулившись, и Шурочка слышала, как он тычет неверным пальцем в диск. Наконец дозвонился. «Легла?..» – спросил он у дочки. «Еще нет». – «А как уроки, сделала?» – «Какие уроки – каникулы!» – «М-м… п-прости, дочура. Это я выпил и уже ч-чепуху говорю…» – И тут он положил трубку, и Шурочка была довольна, что он муж как муж: и что такой послушный, и что домой позвонил с первого же ее слова.

Куренков тоже был довольный: хотя он и сильно выпил, а все-таки с дочкой поговорил. Он был доволен, что сумел. И у него уже возникла мысль, а не уйти ли вовсе домой к дочке, пусть пьют без него, но тут опять стало жечь в груди, и, колеблющийся, он вернулся в ту комнату, где был шум и гам и где общее застолье все набирало обороты. По цветному телевизору, никем не слушаемый, передавался праздничный «Огонек»; они как раз же и чокались, а увидев приближающегося Куренкова, закричали:

– Иди сюда, Толик!.. Чокнемся, Толик! – Они бы, веселые, и слону закричали, давай, мол, слон, чокнемся, и Куренков все хотел от них уйти, но они звали его и тянулись стопками и горланили, а охмелевший общий их любимчик Василий Тюрин, невпопад и как бы сам напрашиваясь, выкрикивал:

– А если кто на меня зуб точит – давайте начистоту. Выйдем на улицу и по-мужски поговорим!

Все захохотали, а Василий, смеющийся, стоял и поправлял галстук над чуточку торчащим ранним животиком. Крепкое бычье лицо Василия горело и пылало от выпитого.

– А выйдем!.. А вот сейчас и выйдем! – сказал ему Куренков, и от несравнимости их, бойцов, все взорвались хохотом с новой силой: Куренкова, бледного и уже умудрившегося напиться, умоляли сесть, выпить крепкой заварки, а еще лучше – поесть жирного.

Однако Василий Тюрин и Куренков, двое, уже пошли к дверям, а тут в огоньковской программе появилась на экране Алла Пугачева – в легкой косынке, улыбаясь чарующими редковатыми зубами, она запела. Все смотрели: всех как бы заворожило. Лишь Шурочка забеспокоилась; знавшая мужа, она хотела встать и кинуться ему вслед, но встать-то она не могла: шампанское как бы придавило к стулу, у Шурочки не было ног. Шурочка подумала про Куренкова, что все-таки споил, змей, перехитрил, – она замахала руками, она даже закричала, какая, мол, сейчас Пугачева, бегите вниз! – но Шурочку никто не слушал, слушали песню. Она еще раз им крикнула. Обезножевшая, встать она не могла и только пересаживалась понемногу со стула на стул – и еще со стула на стул, к окну поближе, чтобы видеть; было дымно, курили, окно было приотворено.

Куренков ударил Василия, едва они вышли из подъезда на улицу, а вышли они в пиджаках, было морозно, и под ногами хрустел новогодний снег: на улице ни души. Василий Тюрин поскользнулся, но на ногах устоял.

– Да ты что, Толик? – сказал он, опешив и все еще не принимая Куренкова всерьез: он считал, что Толик Куренков просто перепил, к тому же сам он был намного сильнее Куренкова – но Куренков уже и зашипел, наливаясь злобой: ты, мол, всем надоел, гнида, вали на свой Юго-Запад и там гуляй и сори деньгами.

– Что?.. Да ты ли это говоришь – совсем пьян, Толик? – Василий шагнул, он и руки распростер, желая во хмелю обнять Куренкова и, может быть, поцеловаться на морозе, а Куренков ему, шагнувшему ближе, как бы воткнул кулак в лицо.

После чего и началась драка. Тюрин был сильнее, но Куренков яростнее, он дважды падал, но подымался; лица у обоих были разбиты, оба тяжело дышали. Тюрин и в глубине души все еще считал, что, разумеется, кто-то другой или даже кто-то третий в эти дни подзуживал и нагнетал нервозность и что глупый, милый, перепивший Толик, скорее всего, подставное лицо. Не было в Тюрине злобы. И едва Куренков рухнул, упал в снег, Василий Тюрин, сплюнувший кровью, сказал:

– Знай в другой раз!.. – И повернулся, пошел было к подъезду, не желая добивать, а из подъезда как раз выскочили их мирить Маринка Князева и Гена Скобелев.

Выскочил, конечно, и хозяин застолья – Алик Зимин. Их, запоздавших, подгоняла криками Шурочка. «Дерутся! Да спуститесь же – они дерутся!» – кричала она, высовываясь в окно.

Тюрин, хоть и сбивчиво, стал объяснять, что он всего лишь защищался, что Толик сволочь и что нечего мирить их на равных, и вот тут Куренков, вскочивший, как-то мигом к ним подлетел и промеж стоящих ударил его в лицо, притом ударил и сильно, и оскорбительно. Василий Тюрин метнулся к своей машине. Он успел вскочить, захлопнув дверцу перед самым носом вновь рвавшегося к нему Куренкова, яростного и неугомонного. Резко вырулив и разбрызгивая снег, машина помчалась на ту сторону дороги; дубленка и шапка были у Василия, к счастью, в машине, и теперь он поехал туда, напротив, к шестнадцатиэтажной башне, где жила Маринка Князева. Больше ему ехать в этом районе было некуда. Понимая, что он покатил к ней (придется праздновать дальше вдвоем), Маринка побежала за машиной вслед, на бегу кутаясь в платок.

Василий Тюрин, симпатичный и веселый мужчина, так вот и исчез из их компании. Все сочли, что он слишком уж оскорбился: меж своих всякое бывает. Маринка Князева поплакала, но Тюрин, как она знала, так или иначе все равно собирался через две-три недели вернуться в семью, что жила где-то в Юго-Западном районе, – Маринка только одна и знала об этом. Она плакала, потому что хотела вернуть его хотя бы и на две-три недели. Но все решилось, когда Василий еще раз приехал за чем-то, у Маринки забытым, они провели ночь, долго говорили, – и он ушел совсем. Кто-то – кажется, Алик Зимин – звонил ему, звал, но Василий не появлялся.

2

Позже стало известно, что, когда Василий Тюрин помчался в машине, а Маринка побежала следом, когда все, обсуждая драку, стали подыматься к Зиминым, чтобы как-никак продолжить веселье, Куренков с ними не поднялся. Он, правда, махнул им рукой – сейчас, мол, приду. «Чуть остыну…» – крикнул он им, прихватывая снег дрожащей рукой и прикладывая к разбитым губам. Однако и остыв – не пришел.

Почти бегом пересек он улицу. По улице катил совершенно пустой новогодний троллейбус и лихо промчались два такси, когда Куренков пересекал широкую проезжую часть, присыпанную снегом. Он бежал, ежась в пиджачке и в белой рубашке с чуть замаранным кровью воротником. Перейдя дорогу, он сам собой напал на прерывистую на снегу нитку следов Маринки Князевой. Он машинально ступал след в след, пока не вышел к ее подъезду.

Когда Маринка открыла, он разом втиснулся в дверь, не давая ей не впустить, после чего кинулся на кухню – к Тюрину, где они тут же замахали вновь кулаками, а потом сцепились, выкручивая друг другу руки. Со стола поехала скатерка, упала посуда, и Маринка Князева закричала на Куренкова, хлеща его по лицу: сейчас, мол, зову милицию!

– Зови! – огрызнулся Куренков, а сам нападал, он все еще был в напоре, в то время как Василий дрался уже без азарта, устав прежде всего от шума и криков. На минуту они расцепились – стояли, стиснув кулаки и дыша как загнанные. – Деньгами соришь, уб-бирайся! – мрачно выцеживал Куренков. В нем кипела такая ярость, что и Маринка вдруг чего-то испугалась, отошла в сторону, притихла и не рвалась к телефону.

Тюрин наконец сник – он прошагал с кухни в комнату, раскрыл там свой чемодан и, покидав туда белье, щелкнул замком. Собрался. Он надел дубленку, шапку и ни слова не сказал Маринке. Зато у выхода он приостановился и сказал Куренкову, криво улыбаясь:

– Не знаешь ты, как сорят деньгами, Толик. И не хамил я – наговорили тебе… – И ушел, а Маринка Князева всхлипывала.

– Не ной, – сказал Куренков. – Не я, так другой бы его выставил…

Изгнавший любимца Куренков возвращался; он пересек широкую дорогу, пропустив теперь в обратную сторону катящийся пустой троллейбус. Разбитое лицо ныло. Он уже видел веселые окна, где продолжалось гулянье. Из приоткрытого окна Шурочка, высунувшись, грозила ему кулаком.

Некоторое время Куренков ходил виноватый – самое постыдное – это, конечно, перепить и подраться на Новый год. И ведь человек тридцати лет, не мальчишка. Особенно же он виноватился перед Шурочкой; смирный и кающийся, он лишь изредка пытался в свое оправдание что-то сказать.

– Ну, Шура, – говорил он негромко, – ну почему же одному все можно – и деньги, и похвальба? А его еще любят, унижаются…

Такая у него была манера объяснять и оправдываться, но Шурочка быстро его прижала: это кто же перед Тюриным унижался? Чего это ты выдумываешь?.. Василия Тюрина любили, верно, но никто не унижался. Тогда Куренков завилял: мол, выпил лишнего и не знаю, мол, как получилось, но от его виляния Шурочка, как всегда, вошла в еще больший гнев. Она даже ударила его своей сильной рукой по шее. Она хлестнула, он, как всегда, стерпел и смолчал.

– Да что ж ты за выродок такой! – говорила Шурочка в гневе, а он сидел напротив нее притихший.

Объяснение было долгим.

– Поверила бы, если б не знала тебя!.. Но ведь не первый, не первый раз! Ведь я-то тебя знаю! – вскрикивала Шурочка, а он помалкивал и все кивал головой: да, виноват.

Когда Шурочка говорила: вправьте же ему мозги! – друзья ее не понимали. Шурочка даже вышла из себя, напомнив им кое-какие случаи, происшедшие с Куренковым, но для них эти случаи не стояли в одном ряду. «С кем чего не бывает?», «Да ты спятила – чего ты Толика тиранишь?». Друзья детства не придавали значения его срывам, очень к тому же редким. «Нельзя уж и выпить мужику». Они и впрямь считали, что он попросту выпил лишнего, бывает же.

Более того, жена Алика Зимина назвала Шурочку занудой. Время от времени они все жаловались друг дружке на своих мужей – жены и есть жены, но в жалобе надо знать меру. Шурочка, на взгляд жены Алика Зимина, перегибала.

– Да живи ты спокойнее! – говорила она.

Но Шурочка не могла жить спокойной, зная из рассказов Толика, как возникает в нем жгучая неприязнь к человеку и как он ничего не может с собой поделать. В прошлом, что ли, году или в позапрошлом он озлобился на какого-то удачника до такой степени, что сам своей злобы испугался: ночью, в постели, он вдруг сел и говорит Шурочке:

– Завтра не пускай меня туда, Шура… Не пускай!

И она не пустила.

Шурочка позвонила свекрови.

– Мама, – так Шурочка называла свекровь. – Толик опять подрался.

– О, господи!

– Мама, раз ему сошло с рук, два сошло – но ведь в конце концов он попадет в тюрьму!

Свекровь жила за городом. Она пообещала приехать и поговорить, но не приехала. Даже и она, мать, судя по ее вздохам, думала, что случилась обычная драка по пьянке, советовала не давать пить, особенно же не давать опохмеляться, а про себя полагала, что годам к сорока у сына это пройдет. Никто не понимал Шурочку. В телевизионном ателье Шурочка сидела на приемке, место ее считалось бойким и модным, но ведь с клиентом не поговоришь. Наконец народ схлынул. Мастера, удалившись в бытовку, в глубине ателье застучали в домино. Шурочка расслабилась. Слева от длинного приемочного стола стояли три телевизора напоказ (в центре цветной – мол, какова работа!), по всем по трем гнали вчерашний хоккей, и свист был – хоть зажимай уши.

Но, если выключить было нельзя, убрать звук на время было можно.

Старый мастер, когда Шурочка рассказала о муже, покачал головой:

– Н-да. Он у тебя самолюбивый.

– Да нет же! Нет! – И Шурочка в который уже раз объяснила, что Куренков вовсе не самолюбивый и не обидчивый даже.

И разумеется, как только представилась возможность, Шурочка примчалась к любимому человеку – к кинокритику Панову; это был интеллигентный мужчина лет сорока пяти, когда-то давным-давно принесший к ним в ателье телевизор и сразу же познакомившийся. Кинокритик женился поздно и, как он сам говорил, еще не до конца растворился в своей семье. Он частенько отправлял жену с маленькими детьми отдохнуть к морю или к теще в деревню, и сам тоже, как он говорил, отдыхал душой, если Шурочка к нему приходила. И, конечно же, Шурочка ему больше и чаще, чем другим, рассказывала про своего Куренкова.

Так, мол, и так, опять подрался, сообщила Шурочка, едва поздоровалась, и заплакала, на что кинокритик Панов промолчал. Затем он погладил красивые усы с сединой и сказал:

– Да он же дегенерат у тебя. Сдай его в психушку.

– Но-но, – сказала Шурочка, вспыхнув, – уж прямо сразу и в психушку!

Кинокритик поспешно вздохнул:

– Извини.

Разговор у них не всегда получался сразу. Помолчали, после чего Панов покурил и ласково прикоснулся к Шурочке, он вообще был человек ласковый и добрый. Но Шурочке сейчас не ласки хотелось, хотелось поговорить, и Шурочка решительно сказала ему про кофе – хочу мол, кофе, и, когда он пошел на кухню варить, она по любимой своей привычке забралась в постель. Разговаривая, оба они с некоторых пор пили кофе в постели. Он принес две чашечки на красивом подносе, на котором был нарисован город Рига, и, прихлебывая обжигающий сладкий напиток, Шура напомнила:

– Он у меня не какой-нибудь чудик, с идиотом я и жить бы не стала. (Она напомнила, что у ее Толика особый характер.)

Кинокритик Панов иронически хмыкнул, однако ничего серьезного сказать или подсказать в этот раз не сумел – буркнул лишь общие слова, с возрастом, мол, все проходит. Это Шурочка и сама знала. И потребовала, чтобы он вник, а не отмахивался. Тогда Панов сказал ей другое – может быть, ей не тащить крест до самой горы. Может быть, Шурочке, если уж она так боится, развестись да и выйти замуж за кого другого, за сверстника. Пока она молодая, добавил он ласково, и на это Шурочка вновь рассердилась и напомнила ему, непонятливому, что боится она не за себя, а за Куренкова, она Куренкова любит и едва ли на кого-то променяет.

– Ведь сам по себе он человек смирный. И дочку любит. И между прочим, как ты, – музыку любит.

– Музыку?

– Да… – И Шурочка в десятый, кажется, раз повторила, что ее Куренков месяц-другой, бывает, пьет, но сантехник он хороший, не пьяница и не калымщик, вымогающий у хозяев рубли.

Кинокритик Панов проводил Шурочку, как всегда, до троллейбуса, он постоял и посмотрел ей вслед. Она из троллейбуса махала ладошкой, хотя ее толкали. Панов подумал о ней и о Толике Куренкове, которого никогда в жизни не видел: он подумал, как хороши драмы в кино и как нехороши в жизни, когда они в двух шагах от нас.

Дома Куренков только-только покормил дочку ужином, после чего он и дочка вместе мыли посуду. Сам Куренков был такой покладистый, смирный, что сердце у Шурочки подтаяло. Смуглота с его лица сошла, и худым он не казался: он казался обычным. Шурочка кинулась было сказать ему что-то ласковое, но передумала: новогодняя драка была еще слишком свежа в памяти, надо было выдержать строгость, и Шурочка сказала:

– Ты, Куренков, смотри мне!

Он кивнул. Он мыл посуду и кивнул ей: ты, мол, Куренкова, за меня не бойся теперь. И улыбнулся, тихий.

Однако прошло месяца три, ну четыре, и вот ясным весенним днем Шурочка позвонила с работы кинокритику Панову и сказала, что, кажется, началось опять: ее Куренков копит злобу.

– Ты не скучаешь в жизни, – ответил Панов, уже привычно вздохнув. Он как бы тоже нес часть ее креста. Говоря с ней по телефону, он не забывал, что иногда Шурочка сидит у него в постели и в обнаженных руках держит чашечку кофе.

Панов предположил: слушай, а ведь возможно, что твой Толик ревнует вашу компанию к новеньким. Возможно, что он (даже и неосознанно) оберегает друзей детства и саму память о детстве – такое бывает, есть даже особая разновидность психического смещения (он не сказал – заболевания). Но Шурочка возразила. Шурочка сказала: нет. Это верно, что они дружны, можно сказать, с детства, однако же компания – год от года – расширялась, и не ко всем же Куренков ревновал.

Шурочка вспомнила, как в детстве они ездили за грибами. Шурочка поссорилась тогда с Анькой, будущей женой Алика Зимина, – а Алик и Генка Скобелев их, девочек, мирили. Вдруг все заохали: Толик в кустах распорол ногу ржавой консервной банкой. Толик пытался отсосать кровь, но никак не мог попасть пяткой себе в рот. Все корчились от смеха. Пятку тщательно промыли, после чего Алик Зимин и Шурочка отсасывали ему кровь попеременно. Другие не захотели.

Ранка была похожа на темные выпятившиеся губы. Толик без передышки кричал, что ему щекотно. Он сидел возле пня, голову свесил набок – голова лежала на правом плече, а длинные белые волосы ниспадали. Он тогда редко стригся.

Vanusepiirang:
12+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
29 jaanuar 2015
Kirjutamise kuupäev:
2014
Objętość:
340 lk 1 illustratsioon
ISBN:
978-5-699-75008-5
Õiguste omanik:
Эксмо
Allalaadimise formaat:
Tekst
Средний рейтинг 3,5 на основе 8 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,7 на основе 3 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,2 на основе 48 оценок
Tekst
Средний рейтинг 3,7 на основе 3 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,5 на основе 48 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,4 на основе 153 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,5 на основе 225 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,4 на основе 22 оценок
Tekst
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
Tekst
Средний рейтинг 3,5 на основе 2 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4 на основе 5 оценок
Tekst
Средний рейтинг 3 на основе 3 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,5 на основе 4 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,5 на основе 48 оценок
Tekst
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
Tekst
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
Tekst
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок