Loe raamatut: «Случаи в жизни могут быть разные. Сборник юмористических рассказов»

Font:

Сотый

Драматург зашел в кабинет Режиссера с ослепительной улыбкой.

– Дорогой служитель Мельпомены, я вас поздравляю!

– С чем? – удивленно посмотрел хозяин кабинета на вошедшего мужчину.

– Вы у меня сотый.

– Не понял.

– Вы сотый режиссер, к которому я обращаюсь со своими произведениями.

– Ну, и что?

По внешнему виду его можно было понять, что визит этого Труженика Пера его не слишком обрадовал.

– Вот хочу, чтобы вы познакомились с моим произведением.

– Вам мало того, что с вашим произведением уже познакомились 99 служителей Мельпомены.

– Видите ли. – Посетитель немного смутился. – Видите ли… Я не уверен, что они знакомились, читали мое произведение. Видите ли, они так высоки.

Драматург посмотрел на потолок.

– У вас, что тоже крыша течет?

– Который уже год не могут исправить крышу. Пишу сметы, делаю заявки, а воз и ныне там.

– Да-а-а. В нашей стране не действуют законы господни – стучите и вам откроют. Не надейтесь, не откроют.

– Но зачем, же вы тогда ко мне зашли?

– Юбилейный все-таки режиссер. Как тут отказаться.

– Правильно сделали, что зашли. Вот мы сейчас с вами обсудим.

– Давно готов, хоть какой-нибудь отклик. Даже мне не важно будет, хороший или плохой. Главное, будет услышан глас вопиющего в пустыне.

– Вы человек с юмором.

– Что есть, то есть.

– Это вы сами писали?

– Конечно, сам. Как же еще может быть, – удивился автор.

– Нечего удивляться. У нас же есть такие деятели, что скатают произведение у известного автора и выставляют как свое.

– Нет. Я сам трудился. От начала до конца.

– И сколько же времени вы трудились над этим опусом?

Драматургу очень не понравилась такая оценка его творчества, но он проглотил обиду.

– Почти год работал над пьесой. Я вообще серьезно работаю над текстом, не допускаю фальши.

– И что вот так сели за стол и целый год писали и писали.

– Почему же. Не все время сидел и писал. Бывали перерывы. Вставал, ходил по комнате, думал.

– Это же надо – целый год вложил вот в эту папку.

Режиссер потряс рукописью.

– Это же творчество.

– А если бы вы в это время картошку посадили?

– В каком смысле? – не понял автор.

– Вы какой урожай вырастили бы за год? Вы только подумайте хорошо, прежде чем ответить.

– Но зачем мне сажать картошку, если я могу пойти и купить в магазине картошку.

– Вы меня не поняли. Надо мыслить абстрактно. Если бы вы посадили несколько гектаров картошки, а затем продали её на базаре, то вы бы стали миллионером.

– Но у меня нет задачи стать миллионером.

Режиссер беспокойно посмотрел на автора.

– У вас в семье не было психически больных?

– Нет.

– Но, как можно отказываться от миллиона. Я вас не понимаю. А, если посадить арбузы, а затем отправить его в тундру, то можно сделаться миллиардером. Представляете, берете одно такое маленькое зернышко весом одной грамма, закапываете его в землю, и ровно через девяносто дней получаете арбуз в двадцать килограмм. Это какая же прибыль получается – двадцать килограмм разделить на один грамм.

Режиссер шепчет губами, производя вычисления в уме.

– Да, вот это навар. Совсем не то, что в театре – вкладываешь в спектакли огромные деньги, а получаешь кукиш.

– Я не понимаю…

– Я тоже не понимаю, зачем бросать такое прибыльное дело, ради сплошных убытков.

– Но все, же посмотрели бы мою пьесу?

– Но ее, же уже смотрели девяносто девять человек.

– Может, поставили бы на сцене?

– Такого априори не может быть?

– Почему?

– Ведь не Шекспир вы и не Чехов? Так что не морочьте ни себе, ни людям, то, что на пасху красят.

Неоклассик

После очередной встречи с директором театра, которому я предоставил в который раз переписанную пьесу, я шел в препротивном настроении. В очередной раз Генадий Юрьевич мне говорил о высоком назначении театра, о том, что сцена – это святое место, которое предназначено только избранным. Вот только кто попадает в этот круг избранных, он мне толком не объяснил. Еще он долго мне рассказывал о трудностях, которые переживает театр в настоящее время, об артистках, которые падают в обмороках от недоедания. Я уж не говорю о костюмах, продолжал директор, которые приходится перекраивать в сотый раз для новых спектаклей. Я попытался возразить ему, мол, моя пьеса о современности и на костюмах и прочем антураже не надо будет заботиться. На что он ответил.

– Яков Михайлович дело тут не в костюмах.

– А в чем же? – поинтересовался я.

– В высоком искусстве, – таинственно произнес он и показал указательным пальцем на потрескавшийся потолок.

Понятное дело, после таких слов у меня не осталось никаких аргументов, чтобы убедить директора в ошибочности его позиции. Я ушел с твердым намерением не оставить это дело так, а идти дальше. Но куда? Я уже прошел все инстанции, которые занимаются насаживанием культуры. Правда, сеют они эти семена, видно, на неблагоприятный грунт, ибо всходов уж столько лет нет. Бурьян один растет. Как же изменить эту порочную систему, кто может изменить это бесполезное времяпровождение, кто заставит этих сеятелей перестать толочь воду в ступе. После долгих размышлений я понял, что это может изменить только один человек – Президент. И я решил написать ему письмо, в котором рассказал обо всех неурядицах, которые творятся в нашем искусстве. Еще отметил, что наши проповедники высоких материй забыли о завете своего учителя Станиславского, который сказал, что театр, который не отражает современную действительность – мертв. А попытки приблизить классику к современности, типа, вручить Гамлету автомат Калашникова глупы и смешны.

Отправил я письмо такое, и замер в ожидании. Каждый день бегал на почту, спрашивал, не пришел ответ ли от нашего гаранта. К сожалению, ответа не было. Прошло некоторое время, я уж и надежду потерял, что президент со своей высоты заметит мое послание. И вдруг… Звонок в двери. Я подхожу и спрашиваю.

– Кто там?

– Вы письмо Президенту писали? – они мне в ответ.

– Писал.

– Открывайте двери, мы вам ответ привезли.

На радостях я открываю двери. Там стоят два молодца одинакового лица, одетые в гражданскую одежду, и в шляпах.

– Где же ответ? – нетерпение прямо знобит меня.

– Одевайтесь, мы вас к президенту повезем. Он вам там все расскажет с глаза на глаз.

Я, конечно, поторопился, оделся в момент и уже собираюсь идти с ними, а один вдруг мне говорит.

– Захватите только зубную щетку.

Должен сказать, что это меня немного смутило, но потом подумал, что это такие правила этикету. Президент, мол, не любит, когда на него перегаром дышат, поэтому взял свою зубную щетку и начатый тюбик зубной пасты.

На улице нас ждала машина, правда, она тоже меня несколько удивила, но я снова подумал, что это необходимо для безопасности лиц, которые едут на встречу с Президентом. Мы помчались по сонным улицам, будя горожан звуками сирены. Я чувствовал себя очень важной особой, ибо меня везли служебной машиной с сиреной, чего удостаиваются только ответственные работники правительства.

Заехали мы во двор, огражденный высоким забором и колючей проволокой. Я, конечно, понял, что это апартаменты Президента, ибо его надо очень охранять от своего народа. Меня вывели из машины два молодца одинакового лица, взяли под руки и повели по длинным коридорам президентской резиденции. Правда, меня удивила скромность и простота апартаментов. Вот и верь этим средствам массовой информации, что президент утопает в роскоши, и даже унитаз у него золотой.

Меня завели в просторный кабинет, где сидело несколько человек в белых халатах. Конечно, к президенту допускают только здоровых людей, подумал я, потому и проводят проверку здоровья человека. Они задавали мне различные вопросы, которые ставили порой меня в тупик. Например, спрашивают меня, не роняла ли меня мама в детстве на землю или как я отношусь к инопланетянам.

После недолгого совещания, до меня долетели лишь отдельные слова.

– Поместим его к Пушкину… Он же прозаик, уж лучше пускай он будет в одной палате со Львом Толстым… Толстый бывает очень буйным… Давайте лучше его поселим вместе с Гоголем.

На том и порешили. Один из заседавших, видно, он был старший, дал команду молодцам.

– Отведите его в комнату к Гоголю.

– Извините, но мне надо к Президенту, – возразил я.

– Извините нас, но президент сейчас в бегах. Когда он найдется, тогда и поселем вас вместе.

Меня снова повели по длинному коридору два молодца одинакового лица. Мне это уже не совсем нравилось, ибо желаемой встречи с Президентом не произошло, а с Гоголем в одной комнате мне не хотелось находиться. Я не скажу, что мне не нравился Николай Васильевич, но тот способ, которым меня водворяли туда, меня возмущал. Я хотел уже домой, потому начал пытаться освободится от цепких рук этих парней, но они были намного сильней меня, и потому я был обречен.

Меня бросили в небольшую камеру, слабо освещенную электрической лампочкой в решетке. Мои глаза постепенно привыкли к слабому освещению, и я смог рассмотреть обстановку камеры. Правда, она была обставлена очень скромно. Две кровати, расположенные одна за одно, стол и два стула. Вот и вся обстановка. Это было мое очередное разочарование, ибо я совсем не такого приема ожидал от президентского окружения.

– Майн гот! Майн гот! – услышал я резкие крики, которые раздавались в комнате. Только присмотревшись внимательней, я увидел на одной из кроватей некоего человечка скрутившегося калачиком.

Я подошел к нему, что бы рассмотреть поближе моего сокамерника. Он совсем не был похож на классика русской литературы. Я толкнул его в плечо.

– Ей, кто ты такой?

Он пролепетал что-то на чужом языке. Я еще раз попытался узнать его данные, но он снова пролепетал что-то на иностранном языке, очень похожем на немецкий. Тогда я собрал весь свой словарный запас, который накопил в средней школе и спросил.

– Ви гайст ду? – что в переводе на наш язык означало. Как тебя зовут?

Он снова пролепетал что-то, но из этого словоизвержения я только понял несколько слов: Георг Вильгельм Фридрих Гегель и еще какой-то каламбур из немецких слов.

– Так ты, Гегель, не Гоголь?

– Я, я. Их бин Гегель Георг.

– Вот турки, – сказал в сердцах я.

– Их бин не турок, – возразил Гегель.

– Да это я не о тебе, а о тех людях, которые направили меня сюда. Не отличают Гегеля от Гоголя. Настоящие турки, кого только президент держит в своем окружении. Понимаешь, попытался я объяснить другу по несчастью. Понимаешь, у нас раньше такая поговорка была по определению интеллекта, по-современному АЙ-КЮ. Так вот интеллигентным у нас был тот человек, который знает разницу между кабелем и кобелем, между Гоголем и Гегелем, Бабелем и Бебелем, Ахматовым и Ахматовой. Понял меня.

– Нихт ферштейн. – пролепетал Гегель.

– А что с тобой говорить, только время терять, – с досадой сказал я и забрался на свободную кровать, чтобы порассуждать о своем плачевном состоянии.

Лежу, думаю, но ничего толкового не могу придумать, как мне выбраться из такого положения. Разве что в ООН написать, в комиссию по правам человека. Вот только надо слова подобрать нужные, чтобы письмо убедительней вышло. Ковыряюсь в своей памяти, и вдруг из полумрака на меня выплывает силуэт настоящего Николая Гоголя. Смотрит на меня с такой вот ухмылочкой, что, мол, брат попал в переделки. А я ему.

– Да, Николай Васильевич, пострадал из-за любви к искусству.

– А ты что думал, что здесь тебя ждет широкая мощенная дорога, по которой ты пройдешься маршем да с песней. Искусство всегда требует жертв – это совсем не пустые слова.

– Это я уже понял, только, сколько же еще жертв мне приносит, и вообще, оправданы ли будут эти жертвы?

– Надо верить, и все тогда сбудется, и успех обязательно придет. Я же достиг желаемого, хотя было не так просто.

– Вам легко говорить, Николай Васильевич. Придет успех, только надо верить.

– Почему это?

– Да потому что у вас ведь не было классиков.

– Были и у нас классики, у которых мы учились. Вот я Шекспира очень штудировал.

– Шекспир, Грибоедов, Фонвизин. Вот, и все ваши классики. А посмотрите, сколько сейчас у нас классиков. Будь у ваших современников такой выбор, то вряд ли бы попали на сцену. Даже царь Николай бы вам не помог.

– Спасибо, конечно, ему, а то цензура б меня зарезала бы без ножа.

– А у нас сейчас нет цензуры.

– Как это?

– А вот так, Николай Васильевич. Есть вещь похуже вашей цензуры, это общественное мнение, которое господствует над всеми людьми, в том числе и над деятелями искусства. Вот есть такое мнение, кто его придумал, кому принадлежит, но его переступить нельзя, ибо потом не докажешь, что ты не верблюд. Потому наши режиссеры и гоняют классику, потому что тут не надо ничего доводить. Вот такие у нас дела, Николай Васильевич. И вот из-за такой позиции этих, с позволения сказать, деятелей искусства наша с вами родина, Николай Васильевич, ушла с передовых позиций в культурной жизни. Гоняяют дешевенькую попсу из-за бугра в наших театрах, вместо того, чтобы искать на наших просторах новых Гоголей, Островских, Чеховых.

– Неужели дела у вас так плохи?

– Да, Николай Васильевич! Извините, что применю такое затасканное словосочетание, но оно в точности отвечает положению в нашей культуре, где деятели высокого искусства любят себя в искусстве, а не искусстве в себе.

Николай Васильевич нахмурился, хотел что-то сказать, но ничего не сказал, а кажется, слезу смахнул со своего лица. Или мне так показалось. А потом он вовсе исчез. Я зову его, а он не отвечает. Мне так обидно стало.

Тут меня кто-то толкает в плечо. Я открываю глаза, а передо мной стоят те два молодца, одинакового лица.

– Пошли с нами, президент нашелся.

Не верю

– Не верю я женщинам! Все в них наигранно, искусственно, каждый шаг свой они рассчитывают с тем, чтобы извлечь максимальную выгоду, – сказал Петя Куркин.

– Чем это они так не угодили тебе? – поинтересовался Иван Недайвода.

– Да потому что кинули меня сегодня на базаре, как последнего лоха.

– С этого места и поподробней.

– Налей мне, никак не могу успокоиться.

– Это мы сейчас мигом. – Иван торопливо выполнил пожелания друга. Тот залпом опрокинул стакан.

– Ах, ядреная у тебя самогонка, Петя. Поделись секретом, из чего ты её делаешь?

– Никакого секрета тут нет. Видел же ты у меня сад?

– Видел. Хороший сад.

– Так вот упадут у меня спелые абрикосы, я их не выбрасываю на мусор, а бросаю в большую бочку. Через время они заиграют, а я туда добавляю сливы, яблока, груши, которые спелыми падают с дерева. Всё это тщательно перемешиваю, и дней десять оно у меня бродит, после чего получается отличная бражка. А дальше, как говорится, дело техники.

– Да, процесс замечательный и продукт получается высшего качества.

– Может еще.

– Нет, спасибо, дай передохнуть.

– Главное в этом процессе, что у меня никакой фрукт не пропадает.

– Так о чем это я говорил?

– О женщинах говорил ты что-то.

– Да, о женщинах. – Петр напряг память, согнал морщины на лице. – Никогда не мог подумать, что они способны на такую подлость.

– Что ты тянешь кота за хвоста, давай рассказывай.

– Даже неудобно такое говорить, люди смеяться будут.

– Я никому не расскажу, вот тебе крест. – Иван перекрестился несколько раз.

– Смотри ж только никому.

– Могила.

– Так вот поехал я сегодня черешню продавать. Ты же знаешь, какая у меня черешня "Воловое сердце"?

– Конечно, знаю. Ты же мне на прошлой недели дал её попробывать. Вкусные вишни, малая моя, не могла оторваться. Я боялся, что с ней плохо будет.

– С чего бы это ей плохо было? Я ведь химикатами дерево не обрабатывал.

– Да, потому что много кушала. Но всё нормально прошло. Ну, что же дальше было?

– Говорю ж тебе, что повез на базар черешню – целый прицеп нагрузил. Продаю я, значит, черешню. Торговля так себе была, но товар покупали. И тут ко мне подходит женщина… Ну, такая красивая. Всё при ней, одета с иголочки, прическа сделана хорошо. Словом, такую красавицу можно только по телевизору увидеть. Спросила она у меня, почем у меня товар, а у меня сердце едва не выскочит, такого туману она напустила. Ответил я ей, а она мне.

– Свесь мне килограммчик, только вон с того ящика, что на верху. – встает она на подножку прицепа и показывает мне понравившийся ящик. А я смотрю туда, и ничего не вижу, ибо юбчонка у неё задралась, а под ней ничего – темный лес. Бермудский, короче, треугольник во всей красе. Понятное дело, что кровь у меня заиграла от такого видения, хотя у меня была жена, я не мальчик, но разволновался, как школьник, который увидел запретный плод. Помню, как в школе, нас ребята из города, они всегда были продвинуты в этом деле, научили заглядывать под юбки школьницам. В ботинок вставляли зеркальце маленькое, и свою ногу девушкам между ног ставили. Любопытно было, что там да как. Взрослели детки.

Так один у нас был Иванушка-дурачок, так он целое трюмо примостил на ботинок. Девушки, конечно, его разоблачили и пожаловались директору, который всем тогда сделал большую лекцию на этическую тему. Да, славное было время. Прошло. Нет, уже того Вани. Попал он на Чернобыль. Ведь не было у него за кого спрятаться: ни богатых родителей, ни знакомств нужных, ни кучи детей. А страна сказала: "Надо". И он пошел. Налей еще своей плодоягодной продукции.

Петр сказал: "Земля ему пухом", – и выпил залпом.

– Вот такие они герои. Простые незаметные. Они просто выполняют свою работу.

У Петра аж слеза поступила.

– Вот, кстати, вспомнил. Жил у нас в селе такой незаметный мужчина, невысокого роста, худощавый, всегда помнил я его в рабочей одежде и сапогах ходил. А потом праздник какой-то был. В клубе народа собралось, негде яблоку упасть. Все при регалиях своих, при параде. Открывает собрание представитель военкомата, и вызывает на сцену того мужчину , кажется, Виктор Александрович, его звали. Вышел он на сцену, а у него вся грудь в орденах. Да все боевые, заслуженные, не те что на юбилеи дарят. Наши-то ветераны, которые привыкли по президиумам сидеть, да воспоминаниями делиться так и сникли как-то. А вызвали-то того мужчину затем, чтобы награду вручить, как говорится, нашла награда героя. Не помню точно, какая медаль была, то ли за освобождения Польши или Венгрии. Вот такие-то они герои.

– А мой дед Польшу освобождал, и слыхал я, как он рассказывал, на меня никто не обращал внимание, ибо маленький был, но я хорошо это запомнил. Поляк так застращали, что идет русский медведь на их землю, который будет грабить, насиловать, убивать, что бедные полячки прямо сами в постель тащили солдат, лишь бы ублажить их, лишь бы не грабили, не убивали.

– Кто его знает, как оно там было?

– Но насилия-то не было, как сейчас говорят. Тогда за это строго было. Приказ был Главнокомандующего, расстреливать насильников, и расстреливали. Представь, люди дошли до Берлина, конец войны,а их к стенке свои.

– Да, были времена. Так о чем это я говорил?

– О женщине, которая покупала у тебя черешню.

– Ох, и сволочь же она. Показала мне всё свое богатство, и говорит, что не буду я покупать твои вишни, они у тебя подавленные. Развернулось и пошла. А я смотрю ей вслед, как загипнотизированный, и ничего не могу сказать. А потом чувствую, что что-то неладное творится. Хватился, а пояса с кошельком, который у меня на поясе болтался – нет, сняли его у меня, пока я прелестями её любовался. Сознание вернулось ко мне, и побежал за ней, кричу: "Держите, вора! Держите, вора!"

Женщина идет, ничем не выдает своего волнения. Подбегаю я к ней, хватаю за руку. Где в меня только смелость взялась, говорю.

– Пошли в милицию!

– С какой такой стати я должна идти. Гнилыми вишнями торгуешь, а меня честную женщину в милицию ведешь. – Голос она свой повысила, ибо возле нас собралась толпа зевак.

– Ты у меня кошелек украла!

– Посмотри, в сумку, обыщи меня, – она по-прежнему держится спокойно, что я даже растерялся, понятное дело, не могла она в своей дамской сумочке спрятать мой пояс с кошельком. Тем не менее, я не отступаю от своего, бо больно мне денег жалко, там же была выручка за несколько дней. У меня была такая привычка, все деньги с собой носить, может, какой нужный товар подвернется по сходной цене.

– У тебя сообщники были, которые и своровали мой кошелек, когда ты меня отвлекала.

– И чем же это я тебя отвлекала? – говорит она и с наглой усмешкой смотрит на меня.

– Тем, – запнулся я, неудобно было даже говорить.

– Чем? – прямо она-таки издевается надо мной, так нагло, бесстыдно – есть же такие женщины, у которой ни на грамм совести нет. Не выдержал я и кричу.

– Ты без трусов по базару ходишь!

– Фу, какие мы нежные и чувствительные. Или никогда женщин голых не видели? – снова нагло издевается надо мной.

– А вот сейчас пойдем в милицию, пускай она разбирается, почему это такие гражданки ходят с голыми задницами по базару.

Тащу я её за собой, некоторые из зевак поддерживают меня, ибо появились у них подозрения. Но женщина вырывает свою руку из моей руки.

– Что это делается. Честных женщин в милицию тащат. Безобразие и только!

– А ходить по базару голой это не безобразие!

– Да, да, – поддерживают зеваки. – В милицию её, в милицию.

– А если у меня в трусах резинка лопнула, то, как я должна ходить? Вот проверь, если не веришь, – и она швырнула мне в лицо свои красненькие трусики. Я, конечно, выпал в осадок, а она пошла, как герой, с высоко поднятой головой. Толпа зевак рассеялась. Вот такие они женщины. Все делают для того, что бы напустить на нас туман, а затем взять нас голыми руками, – закончил Петр и смотрит на Ивана, а тот смотрит куда-то, ввысь и говорит.

– Не верю.

– Ты не веришь, что меня так женщина облапошила. Да, я тебе трусики её принесу, в машине лежат.

– Нет, я не верю, что внук, правнук вот того героя войны Виктора будет стрелять во внука, правнука его побратима, с которым они били ненавистного врага и гнали до самого Берлина. Не верю.