Loe raamatut: «Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие», lehekülg 16

Font:

37. Старость и болезни Кочерги

Выше этажом грызла тишину супружеская кровать. Деликатно, как мышь. Иногда теряла терпение, воспитанность. Принималась громыхать. Поражала ежесуточная эта, священная обязательность супружеского ритуала.Его мышиная извинительность, но и неотвратимость… Наконец похрустывание начинало обретать силу, напор. Приближая себя к наивысшей точке, к пику блаженства. И разом обрывалось всё, – как с вывихнутой челюстью… По потолку тут же бежали пятки. В ванной начинала шуметь вода. Шло поспешное паническое вымывание… И ведь не надоедает людям. Удивительно. Кочерга накладывал на голову маленькую подушку, старался не думать ни о чем, заснуть. Но сна больше не было.

Таращился в полутьме, раздумывая, вставать или нет. В телевизор, как в мутный кристалл, уродливо засажена была вся комнатёнка. Вяло поприветствовал себяв ней чужой ручонкой.

Кряхтел, долго садился в постели. С замотанной полотенцем головой,с остеохондрозом своим, подвязанным шерстяной шалью. Проверяюще подгребал к себе всё смятое вокруг. Походил на бесполую старуху. Или на старьёвщика какого-то. Барахольщика. Перебирающего свои «богатства». На Плюшкина, точнее всего. Усиливая кряхтение, вздёргивался на трясущиеся ноги. Стоял изогнутый, с рукой на пояснице. Как будто опирался на изящную тонконогую подставочку в фотоателье. Надеясь с помощью её разогнуть,распрямить себя. Чтобы сфотографироваться, так сказать, с достоинством…Долго шаркал шлёпанцами к туалету, по-прежнему согнутый, как каракатица. Разматывал, оставлял за собой на полу шаль, ещё какие-то тряпки.

Умывшись, отогревался первым стаканом чая. Тепло падало в желудок, заполняло его. Не чувствуя кипятка, оттаивали на стакане пальцы. За окном жужжала простуженная улица. Слышалось оголённо-горячее, духарящееся бормотание экскаватора. «Опять копают, черти…»

Кочерга старел. Словно ограничивал и ограничивал пространство вокруг себя. Как какая-то башня, зарастающая острым склерозным стеклом.Зарастающая к центру, к нутру… И в комнате с помощью Кропина сдвинул всё к середине. К столу. Тахту, две тумбочки, телевизор на ножках. И даже шкаф. И стулья. Всё сдвинулось к центру, и словно бы – развалилось. Как будто затевался когда-то большой ремонт, да так и брошен был, забыт… Удобно было на тесной кухне – там не надо было ничего сдвигать: руки сами везде доставали… Сердобольный Кропин, видя ползающие по буфету, эти натурально удлиняющиеся руки Кочерги… начинал страстно взывать: «Двигаться же надо, Яша, двигаться! Ногами! Передвигаться, ходить!» – «Поздно,Вася, Пить Боржоми»,ворча, тащился в комнату Кочерга. «Ну-ка, подвинь-ка лучше… Да не ту! Не ту! Вон ту (тумбочку)!» И Кропин послушно сдвигал всё. Ещё плотнее…

Нередко, когда оставался один, непонятное, пугающее охватывало состояние – холодели, начинали трястись руки, по всему телу рассыпался озноб, обдавало потом… Лицом вверх ложился на тахту, закрывал глаза и, сдерживая стукотню зубов, старался поскорей вспомнить что-нибудь хорошее, светлое. Точно посреди пересыхающего болота, где уже только труха,прель, зелень, стремился отыскать чистое оконце воды…

…Вот идет он от станции бесконечной сельской дорогой. Впереди всё время вспархивает под солнце, как под сверкающий душ, чёрный жаворонок.Трепещет там недолго. И падает, чтобы тут же снова взлететь и затрепетать. Глаза невольно следят за ним, запоминают, идут как за поводырем. А тот будто ставит, прочеркивает вертикальные вехи. И убирает их. И снова ставит.Плечи Кочерге трут лямки тяжёлого, набитого продуктами рюкзака, в налитом кулаке скрипит ручка тяжеленного чемодана.

А чёрненький всё вспархивал, всё выпускал себя под солнце, всё вёл к чему-то, уводил. А дорога ползла и ползла вдаль. Падала в балочки к стыдливым речкам, пила там немного воды; обходила выгоревшие взрывы тальника, взбиралась выше, вползала в погибшие поля без хлебов, как по кладбищам пробиралась к далеким белым хаткам деревеньки в пыльных свечках тополей…

Незаметно исчез куда-то жаворонок, пропал. Стало как-то пустынно без него, одиноко… Кочерга перехватил чемодан другой рукой, прибавил ходу.

В Екатеринославке поразили гудящая знойная тишина и полное безлюдье. Не встретил ни единого человека, не увидел ни собаки, ни курицы. Окна хат были пыльно-усохшими, провалившимися.

Словно брошенное давно подворье, сидел на краю деревни какой-то незнакомый старик. Опирался на палочку… Кочерга остановился, не узнавая. Старик, приложив палец, сморкнул из ноздри, как из пустой грушки. И повернулся к Кочерге. С раскрытым ротиком…

Кочерга бросился: «Дедусь!» Подхватил падающего старичка словно мешочек с костьми. Старик сползал по нему, цеплялся крючкастыми пальцами, прижимался, трясясь, плача. Из короткой мешочной штанины сорилась на грязную босую ногу моча. Глаза старика были белы, безумны, но голосок рвался, трепетал как птичка, направлял:

– Там вони, там! Пийди, скоре, Яша! Пийдискоре к ним! Там вони!..

На полу в хате он увидел… великанов. Сизых великанов! С толстыми монголовыми головами – они не вмещались в хату! Он никого не узнавал.Плача, они тянули к нему свои великаньи руки. С великими телами, стесняясь неуклюжести своей – не могли встать с полу. Только радостно мычали ему толстыми губами. Точно не могли, разучились говорить:

– Яссаа! Яссаа! Яссааа!..

Меж ними быстро заползал мальчонка лет десяти, с животом, как с огромным яйцом, и острым члеником под ним. Он точно вот только что родился от них всех – с ногами и руками как плётки. Он перебалтывал с места на место огромный свой живот, на который налипли мухи, сам – точно беременный, готовый вот-вот разродиться своим двойником с таким же огромным животом-яйцом и остреньким члеником…

– Побачьте! Побачьте все! – пищал он один внятным голоском, – Яшка приихав! Яшка! Хлиба привёз, хлиба! Яшка! Побачьте! – дёргал он взрослых – и взрослые, с просветлённо-сизыми лицами всё тех же монголов мычали только, ужасно, непоправимо в сравнении с ним, мальчишкой, раздутые, и всё тянули к приехавшему спасителю руки…

Двадцатитрёхлетний студент Кочерга откинулся на лавку. Горло его сжало. Он стал издавать какие-то дикие, выпукивающие звуки. Так завыпукивала бы, наверное, клистирная трубка. Если б на ней вдруг заиграл кавалерист-буденовец, призывая в атаку… Кочерга глянул в окно. Дед Яков пытался тащить его чемодан. Старик падал на чемодан, возле чемодана. Лёгкий, как перо. А чемодан стоял, не двигался с места, будто каменный…

Яков Иванович всё лежал на тахте. Веки крепко смыкались, отжимали слёзы, точно не могли, боялись открыть глаза. Так, срывая ногти, не могут разрядить ружье. Выдернуть прикипевшие патроны. Потом постепенно забылся, заснул.

Очнувшись, смотрел в потолок. Тяжёлое воспоминание требовало какой-то замены, какого-то другого поля. Где можно увидеть действительно что-то хорошее, не рвущее душу…

Вспомнил то далекое стадо пятнистых оленей в прибайкальской тайге… Каждый вечер на которое люди неотрывно смотрели с бугра, из лагерной зоны.

Стадо всегда вылетало из вечернего, запятнанного солнцем леса. Как ещё один – дурной – пятнистый лес. Круто заворачиваемое пастухами на конях в луговину, оно сразу начинало закручивать там центростремительные круги… Под висящими тенётами гнуса слышался учащенный храп, стук рогов, стегающие выкрики пастухов.

Справа от кружащегося стада, на бугре, выгнанный на вечернюю поверку, стремился одним взглядом к оленям весь лагерь. Забыв про всё, не замечая комара, съедая взглядом запретку, люди смотрели неотрывно. Как на приоткрытый им, неземной высший смысл. Не смаргивали, боясь пролить, как ртуть, как олово, цинготные глаза…

А животные кружили и кружили. Кружили вытянутые, как лозы,маралушки. Кружили хулиганами в надвинутых рогах самцы.

Приземистые и кривоногие, как колчаны, начинали бегать пастухи-эвенки. Хитро, пучком кидаемые ими сыромятные ремешки будто лопнувшие почки раскидывались на оленьих рогах цветками-петлями. Пастухи сламывали оленя к земле, чтобы быстро осмотреть у него что-то. И выпускали. И животное резко выстреливалось к кружащему, неостановимому стаду, чтобы тут же поглотиться им, исчезнуть. А пастухи опять бежали, опять хитро – с колена – кидали цветки-петли.

Солнце быстро зашло за большую тучу, стало черновато кругом. Но туча, помедлив, спятилась, отползла – и снова вниз упал солнечный свет, точно опустил котловину ниже, явственней означил. Снова сблизились два эти круга в котловине. Один – пятнисто-золотой, свежий, весь в жизни, в стремительном неостановимом движении. Другой – словно бы волглый весь, тёмный, застывший на бугре.

Небо перед сном поспешно меняло всё. Словно перекидывало простыни, одеяла. Потом всё разом успокаивалось. Закат падал, проваливался. На освещённой, резко выделившейся запретке, словно отринув от себя животных и людей, поспешно строил икону паук. Торопился, старался успеть до темноты. Потом обуглился и пропал. Одиноким совёнком клёкнул в темноте звук ударенной рельсы…

Если днем или с утра приходил Кропин— обязательно начиналось какое-нибудь беспокойство, какая-нибудь дурость. Уборку ли вдруг затеет инепременно генеральную, изводить ли тараканов примется. Выдумает что-нибудь. Кочергу срочно собирали. Выкантовывали на балкон.

В пальто, завязанный в тряпки и шали, сидел он в балкончике точно филин в гнезде. От свежего воздуха задыхался, фыркал. Слезящиеся глаза старались разглядеть на улице всё. Грязные, замороченные, тащили за собой чадную дрянь грузовики. Откинуто вышагивали на тротуарах пешеходы. Многие уже без плащей, по-летнему. В сквере от всех убегал тряской трусцой старик. В тощем трико, упругий, как ветка. Точно в контраст ему – другой старик шел. Хромой, на ногу припадающий. Беременная с взнесённым животом – казалась идущей на высокой волне лодкой. Ещё одна шла. Понятно, не беременная. Эта прямо-таки вытанцовывала. Красиво одетая девушка. С намазанными губками – как нацинкованная кисточка. Ей навстречу двигалась толстая, пожилая. Заранее предубеждённая, осуждающая. Хмуро поглядывала на «кисточку». Поперечно пошевеливались под материалом свиной, широкий живот и грудь. Оборачивалась. Споткнулась даже, чуть не упав. И в завершение всего в доме напротив, на балконе появился культурист в плавках, этакий утрированный Нарцисс. Пригибая кулачки к плечам, начал выставлять народу позы. С ногами в мускулах – как в клиновых галифе! Глядя на него, Кочерга отвесил рот…

– Ну, как ты тут? – высунулся Кропин.

– Нормально, – пробухтело в нагорбленной толстой непрошибаемой спине как в дубовой бочке. – Кхех-хех! Нормально. Не беспокойся… Кхех-хх!

Кропин предложил – одеялом ещё? Сверху?..

– Совсем завалишь… Нормально… Кхех-хх! – Кочерга кивнул на культуриста: – Вон – смотри. Закалённый. Не то что я…

Культурист резко согнул, посадил руку. Как небывалый член.

– Паразит! – заключил почему-то Кропин. Исчез.

Полный впечатлений, довольный, Кочерга ввалил с балкона в комнату. В спёртое, кисленько пованивающее, привычное теплецо. Начал разматываться. Кропин, улыбаясь, помогал. Разговаривали.

Ещё полгода назад, ещё прошлой осенью, Кочерга мог как-то передвигаться, и раза три на неделе Кропин выводил его во двор. Самыми трудными и опасными были действия на лестнице. Процедура напоминала кантовку по крутым ступеням вниз растаращенного большого ящика. Пятясь, нашаривая трясущимися ногами ступени, Кропин боялся только одного – не выпустить, не придать ему (ящику) опасного ускорения. Не пустить его на свободное, сказать так, кувыркание… Кое-как спускались.

Во дворе, сырые и серые как голики, мотались под ветром деревья.Плотный, сырой жёлтый лист на детской площадке был перетоптан грязными, теряющимися в нём дорожками. Кочерга сидел на скамье под пустым тополем, который, как шумовик, изгнанный из окружающего театра, отдалённый от него, по-прежнему отчаянно шумел, не мог, походило, жить без шума.

В нависающей гангстерской шляпе, остря плечи старинного толстого драпа, Кочерга опирался на самодельную палку с засалившейся лямкой-петлёй для руки…(Когда Кочерга тащил её обратнопо лестницев квартиру, она колотилась о ступени будто лыжная. Как за лыжником… Её невозможно было потерять. Вот в чём дело. Она была – вечной. И это хорошо. Она так же хорошо шла для помешивания кипящего белья. В баке на плите. Это – когда переходила в пользование Кропину. Специалисту. Да.)

Строго бодря взор, Кочерга поглядывал вокруг. Тряся мокрыми, грязными лохмами, как попонками, бежали бобики за тощей сукой. Дружно, плотно сидели старухи возле подъезда. Начинало как-то доходить, почему они ежедневно выползают на лавочку… И сидят стиральными беззубыми досками. Да. И не загоните обратно! И будем сидеть! И будем стирать!.. В общем – доходило. Понимал.

Когда Кропин тащил домой, на крыльце молодецки хрипел старухам:«Девки, жениха ведут!» Старушонки сразу начинали гнуться и точно ронять в пригоршни последние свои зубки. Кропин метался, раскрывал дверь, хватал Кочергу, словно претерпевал жуткий афронт. А согнутый Кочерга всёрасшиперивался, всё стукался палкой на крыльце, точно не хотел идти в дверь,точно хотел остаться «с девками». «Девки, уво-одят! Спасай!»

Тогда же, осенью, стал появляться во дворе и Странный Старичок.

Тихий, прохиндеистый сын его соседом Кочерги числился давно. Лет пять, наверное, уже… Тихо всё делал, без скандалов с соседями, незаметно.Месяца два доставал уборщицу лестницы, старуху, недодавшую его жене десять копеек сдачи… При виде поднимающегося по лестнице человека – знакомого, соседа, да того же Кропина, чёрт побери! – вместе с женой сразу хмуро отворачивался к своей двери. Углублённо ковырялся ключом в замке.Точно только что пришёл с улицы. А не намылились с женой и пустыми сумками в магазин. Сам в длинной кожаной куртке, – бедрастый, как жужелица.А жена – в короткомклетчатом пальто, – толстоногая… Оба старались ни с кем не здороваться. Такова была хмурая, злая задача. Старались всегда проходить. Проскальзывать. И не из-за боязни людей. А больше от суеверной какой-то, необоримой брезгливости к ним. Как к чёрным кошкам через дорогу… Иногда, впрочем, пытались смягчить как-то всё. Косоротую улыбку натянуть хотя бы… Не выходило. Старух на лавке у подъезда не проведёшь.Понятно, сладчайшей были для них занозой.

Стеснительный и даже робкий, Странный старичок, в отличие от сына и снохи, здоровался всегда. Не получалось у него, чтобы не поздороваться с соседями. Первым здоровался… И вот такого – выписалииз деревни… Затевался, видимо, хитрый проворот с квартирой. Расширение. Хитренькое дельце. Детей у них не было. Так не для собачонки же в самом деле старика с места сдёрнули? Ясное дело!

На крыльце Странный Старичок появлялся – точно вытолкнутый из подъезда. Топтался в неуверенности, опутываемый по ногам вынюхивающей собачонкой; торопливо перекидывал с руки на руку поводок.

Поздоровавшись со старухами, мимо них шел трудно, застенчиво. Как ходят люди с грыжей. Грыжевики. Сталкивая таз, подплетая ножками. Хотя грыжи у него – иоб этом почему-то знали все – не было. Да, не было!

Страшно конфузился, когда собачонок его загибался в сладостную свою дугу. В самых, как казалось Старичку, неподходящих местах. Переступал с ноги на ногу рядом, робко подёргивал поводок. Мол, нехорошо тут,Дин, не место. А кобелек давил на землю, не обращал внимания…

Кочерга порывался крикнуть Странному Старичку, прохрипеть что-нибудь весёлое, но видел, что далековато, не услышит. Тогда начинал вздёргивать вверх руку с болтающейся на лямке палкой. Мол, эй, Странный Старичок! Рули сюда! Сюда, ко мне! Со своим Дином! Поговорим!..

Старичок сразу как-то застывал. Боялся шевельнуться. С растерянной улыбкой все того же грыжевика. Или как будто стоял на рентгене. Уже по пояс раздетым. А тут ещё откуда-то мальчишки набегали целой шайкой, окружали Дина. Который по-прежнему стоял на передних лапках. Будто гимнаст. Охтыбля-я! Стойку жмё-от! Лет по десять-одиннадцать пацанёнкам.Затаённым, терпким все переполнены матком. Не держали его.Эптвою! Как мочу свою. Ночную, детскую.Охтыбля-а! Эптвою! Старичку становилось неудобно, мучительно. Тут не сельская школа. Тут город. Тут другие песни у детей.Это то-очно, дед! Эптвою! Старичок сдёргивался кобельком с места,убегал куда глаза глядят. Охтыбля-а! Рван-ну-ул! Как Никулин с Мухтаром!Ха-ха-ха! Эптвою!

Через какое-то время опять проходил с Дином мимо старух. Опять точно паховую грыжу нёс, подплетая ногами. В старушках сразу возникал оживленный стукаток. (Такой стукаток возникает в коклюшках.) Кочерга, проследив за Старичком, азартно ударял себя по колену: разговорю я тебя, чёрта!Не я буду – разговорю!

Глаза Кочерги хулигански поблескивали из-под шляпы. Смеялись. Какие болезни? О чём речь? Орёл сидит! Беркут! Кропин подозрительно оглядывал друга, которого оставил вот только на полчаса. Выпил, что ли? Но – где? Когда? Как? Кочерга в ответ хохотал. Однако когда тащили обратно домой, начинал стонать, приседать от боли в спине, растаращиваться. Всё возвращалось к нему. Вся его действительность. Но на крыльце про спектакль «с девками и женихом» не забывал, и старушки гнулись опять от смеха, опять словно собирали в пригоршни падающие свои зубки. И – как мгновенно облысевший вихрь – метался в дверях Кропин…

Когда Новосёлов впервые позвонил в квартиру Кочерги (всё вроде бы правильно, четвёртый этаж, квартира 35), за дверью началось какое-то странноешебуршание, царапанье. Точно дёргали дверную ручку чем-то. Не рукой.С кряком дверь подалась, приоткрылась. Образовалась тёмная щель, из которой пахнуло затхлым, непроветренным. Странно. Новосёлов давнул дверь дальше, вошёл. Ноги сразу наступили на какую-то верёвку. Верёвка под ногами зашевелилась. Её явно дёргали, тянули куда-то по коридорчику. И она была привязана к ручке входной двери. Ага! Понятно! Новосёлов, прислонив сумку с продуктами к стене, двинулся по этой верёвке. Ощущал себя полярником в пургу. Сунувшимся в темноту полярной ночи. Покакать.

В окно солнце не попадало, да ещё старые тюлевые шторы съедали свет с улицы, и в комнате было темновато. Вся обстановка как-то отодвинулась от стен, сгрудилась на середине комнаты. Как при ремонте, при побелке— в тихом словно бы испуге была насторожена и как-то давно неподвижна.Торчал испуганно шкаф. Какие-то кругом тёмные ящики, картонные коробки на полу, некоторые раскрытые, некоторые перехлёстнутые бечёвками. Стиснутый со всех сторон, в махровой скатерти – астматик-стол…

– Есть кто живой?

Из-за шкафа выглянуло и, как на морозе, на холодном ветру, продребезжало что-то вконец загнутое, старческое, завязанное в тряпки и шали:

– Вам кого-ооо?

Новосёлов поздоровался. Невольно закричал, спрашивая, здесь ли живет Яков Иванович Кочерга.

– Здееееесь. Яяяяя… Здравствуйте… Слесарь, что ли?

Новосёлов удивился. Вообще-то он…

– Тогда иди. В ванной. Сливной бачок не в порядке. Сам разберёшься.Я… оденусь… – Старик поддёрнул толстые китайские кальсоны к горбу, обмотанному шалью. Ушёл за шкаф.

Новосёлов послушно двинулся, куда ему велели. Всё это становилось забавным. Нашарив в коридоре выключатель, щёлкнув им, обнаружил дверь в ванную. Открыл. Тоже включил свет. Так. Действительно вода в унитаз подтекает, журчит. Всё правильно. Смотрел озабоченно на бачок под потолком. Приковылял хозяин. Уже одетый. В какую-то кацавейку и широченные штаны. В три погибели согнутый, он смотрел на Новосёлова как будто с пола. Как будто лежа на щеке. Ну, что? Мастер? Всё понял?

Входя зачем-то в дубоватую роль то ли слесаря, то ли важного представителя ЖЭКа, Новосёлов похвалил старика. Утечка. Да. Непорядок. Устраним. Излишний расход воды. Значительный перерасход по тресту. Спасибо за сигнал. Молодец!

– Да нет! – поморщился старик. – Разговаривает. Как телефон. Заднице постоянно выслушивать приходится…

Старикан-то, оказывается, не без юмора. Всё устройство действительно напоминало гигантскую телефонную трубку. Перевёрнутый телефон. И слушающим ухом его на дню несколько раз – была изнеженная попа старика. На телефоне сижу. Ага. Разговариваю. Алло! Да! Слушаю вас! Позвоните потом! Я занят! Фыр-р-р-р!..

Минут пять уже ржавыми мокрыми руками Новосёлов пытался что-то сделать в бачке. (Стоял на табуретке.) Поплавок никак не поддавался, не регулировался. Бачок, словно срывая все намеренья слесаря, нагло, во всю мощь начинал фырчать. Новосёлов рукой перекрывал хулиганство, не давая безобразничать, снова мороковал. Старикан не уходил, смотрел.

– Что же… у тебя и инструмента даже нет? – полувопросительно, полуутвердительно спросил. – Пропил, что ли?

– А мне не надо. Я руками привык, – честно посмотрел на него слесарь. – Гну. Гайки отворачиваю. Запросто. Пальцами (так и сказал – пальцАми)…

– Ну-ну. Давай…

Потом они страшно хохотали на кухне. Узкий горб над кинутой вниз головой Кочерги подкидывался, скакал. Горбик был живой. Горбик верблюжонка. Новосёлову хотелось потрогать его рукой, унять как-то, успокоить…

Через неделю, когда Кропин поправился и уже приходил к Кочерге сам, решили пригласить Новосёлова на ужин. Заодно и Серова. Чтобы Кочерга познакомился и с ним.

Особых разносолов не готовили, просто налепили сотни две пельменей и стали ждать с томящейся на плите горячей водой в кастрюле. Кропин приодел как-то Кочергу. В полосатую рубаху. С запонками. Попытался раздвинуть нагромождения на середине комнаты. Чтобы к столу можно было пролезть. Кочерга посмеивался, зяб, растирая руки, бодрил себя. Пришлось надеть на него старую шерстяную кофту (не пальто же!). Он просил освободить запонки. Чтобы видно было. Запонки были как воспоминание. Запонки были как две тропические ночи. Где-нибудь в Макао. Или на Мадагаскаре. Они явно требовали сигары. Пропущенной меж пальцев холёной руки. Не помешал бы и бокал с терпким вином. «Из моих подвалов. А, Кропин?» Посмеивались. Ждали.

Пришли парни ровно в семь, как обещали. Оба улыбались. Серов подошёл, отыскал внизу правую руку Кочерги. С почтением подержал. Точно влажного змея. Сели. Кочерга обратно на тахту, гости – у стола. Кропин поспешил на кухню, к пельменям.

Точно забыв про предстоящий ужин, начали говорить. Сразу о литературе. (Какая там ещё погода!) О литературе сразу. Притом, конечно, о текущей. Кочерга постоянно вставал с тахты, чтобы взять и подать парням очередную книгу. Интересную, на взгляд Кочерги. Парни сидели с книгами в руках. Поражало мгновенно меняющееся положение старика в пространстве.Он походил на Ваньку… сядьку. Не на «встаньку», а именно на «сядьку». То есть когда встанет – в крючок разом загнётся, сядет – опять прямой Ванька!

Серов сосредоточивался:

– Так о ком вы сказали?

Ванька-сядька терпеливо повторил – о ком.

– Ах, об этом… – Серов подумал, что тут можно ответить: – Так какой же он писатель? Он – для пленумов выездных. И только… – Осторожно отложил книгу.

– Непонял, – несколько растерянно повернулся к Новосёлову Кочерга.Готовый с Серовым спорить.

– Ну, как вам сказать… – Серов опять отвесил челюсть. Скучно, философно. Обречённый всю жизнь объяснять, разжёвывать истины профанам: – Понимаете, есть писатели, которые пишут, и – всё… А есть – которые для пленумов, для декад. Специальные они. На этом поднаторели. В группки радостно сбиваются. Перед поездками. Колготятся. Потом квакают. Дружно, хором. То в одном месте Союза, то в другом…

– И он что – тоже?..

– Так он главный у них. Специалист по прыжкам. Сегодня в Махачкале под его руководством квакают, завтра в Уфе. Потом ещё где-нибудь… Болото большое. На всю жизнь хватит… Так и скачут…

– Ну, хорошо. А этот? – не сдавался Кочерга. Подсунул ещё книгу.Толстую.

Серов взял книгу, повертел, не раскрывая даже страниц…

– Ну что сказать… Одна хорошая фраза есть…

– Какая же?

– «Господа, сегодня у Фюрера был отличный стул! Господа!»

– И всё?

– Всё.

Кочерга захохотал. Однако что же, выходит – все его книги никуда не годятся? Макулатура?

Ну, зачем же так – «макулатура». Серов две-три книжки признал. Ничего. Можно читать. Косился на стол. Озабоченно. Уже почти откровенно. Как пересчитывал всё на нем, ревизовал. Сопливые грибы на тарелке. Хлеб. Томатный соус. Сметана. А где – бутылка? Бутылки не было. Точно. И рюмок тоже. Стояли какие-то стаканы. Фигуристого слезливого стекла. Высокие. Под пиво, что ли?.. Неужели под лимонад?! Точно, под лимонад – Кропин тащит. Бутылки в обеих руках. Как связки фазанов. И на стол. Освежайтесь! Серов повернулся к Новосёлову: куда мы пришли, Саша? Новосёлов шуганул ему в стакан воды с газом. Затем Кочерге. Привстав, перегнувшись через стол. Себе тоже. Своим стаканом обстукал стаканы всех. Будьте! Серов безотчётно взял стакан. Смотрел на всё ненужное, холостое на столе – не веря.

Но тут пельмени явились. На громадном въехали блюде. Как отлитые свинюшки. Которых горкой ставят на комоде всем на счастье. Ну, чего уж тут! Загалдели все от восторга. Неотрывно наблюдали, как от сгоняющей ложки Кропина пельмешки торопливо спрыгивали, соскальзывали в расставленные тарелки.

Началось сосредоточенное дружное насыщение. Прерываемое только междометиями, короткими восклицаниями, восхищенным просто мычанием.М-м-м-м-м!

Аттестацию рдеющему повару давал Кочерга. Говорилось ему как бы прямо в глаза. На что он ещё способен. Если его, конечно, не остановить. Не дать ему, так сказать, вовремя укорот. По нынешним временам, ты, Митя, из всякого, прости меня, рванья, обрези, из всякого этого самого, да простят меня все кушающие… делаешь такое же… это самое. Я хотел сказать, – конфету! Из этого самого! Ужинающие хохотали. Сам повар от возмущения… принимался подкладывать всем в тарелки. А Кочерга всё говорил и говорил ему. Как выговаривал. Как пенял. Притом в той дурацкой манере, несказанно удивляющей повара, когда говорят для одного (Кропина в данном случае), а смотрят со смехом в глаза другому (в нашем случае – Серову). Создавая тем самым второй план произносимым словам. Может быть, даже более важный, чем первый. Создавая подтекст. А вот смотрите,что из этих слов будет, что за ними стоит. Поймёт ли старый глупец, что ему говорят, о чём?.. Вот такая манера у хихикающего горбуна появилась. Молодым парням показывалась… От греха Кропин подхватил блюдо – и на кухню. За следующей партией пельменей!

Кочерга после обсуждения его библиотеки, после разговора «обо всей этой советской литературе»… чувствовал себя несколько уязвлённым. Ущемлённым, вроде бы. Недоброкачественным, что ли. Если принять себя за некий паштет. Рыбный, к примеру. Из частика. Из вчерашней вскрытой банки. Хотелось свежести какой-то. Чего-то осетрового от себя. Какого-нибудь балыка.Потянувшись к сметане в пол-литровой банке с торчащей ложкой, вроде бы рассеянно спросил, на чем парни работают. На каких машинах. Будто бы не совсем знал точно. Или боялся напутать. Машины ему были названы. Марки.И самосвалов, и грузовиков. Так. Помешал порошковую сметану как жидкую белую краску. Изучая, налил себе на тарелку. С брезгливостью маляра бросил белую ложку обратно в банку. Тогда следует задать вопрос: а Усатый с вами катается? На стекле кабин? Обмакнул пельмень, запустил в рот. Парни, размеренно заглатывая, дружно ответили, что не доросли ещё, не достигли.Ну что ж, вроде бы и всё, вопрос исчерпан. Однако вот тут-то только и началось всё, вот тут-то только и пошло Рассуждение:

– …И ведь что удивительно! Обратите внимание! – заливался уже Кочерга. – Давно, что называется, человек отстрелялся. Давно. Более двадцати лет прошло, как его нет… Но, упорно размножаясь на барахолках, продолжает рикошетить трубкою своей. Продолжает. Вот как раз со стёкол ваших грузовиков. По всему Союзу! Почему?

Докторально Серов начал было объяснять. Что мода просто. Вызов.Фронда. Скандалёз. Но старика трудно было сбить. Трудно было остановить, унять:

– …Нет, почему люди так любят мифы, легенды? Почему они не хотят,бегут реальности, правды? Ведь некоторых парней этих на свете даже не было, когда он – был? И вот поди ж ты!.. Налепили. Как иконы выставили. Вот они мы – герои! Диссиденты навыворот! Вверх тормашками!

Над столом старик руками словно бы уже раздвигал перед собой горы. Словно бы с лесами, с бурными потоками, реками. Чтобы пройти, наконец, в лучезарную долину, к лучезарной Истине. Чтобы добраться до неё, наконец…

– …Ведь тащат люди мифы через века, через тысячелетия. Христос, Будда… Аллах… Почему человек готов принять сказку? Миф? Почему он трепетно ждёт его, чтобы подхватить? Почему человек у себя под носом-то ничего не видит? Не хочет видеть?.. Вот загадка!..

Когда Кропин притащил пельмени, Кочерга был уже упрям, чёрно-красен. Как в явном перекале ржавый тэн. Никто с ним не спорил. Правильно, не спорил. Парни жевали. Верно, жевали. Согласен. Однако нужно было высказаться. Высказать своё. Хотя бы этим ребятам. Сидело это. Занозой. Выковырять ведь надо. Освободиться как-то. Не замечал подсовываемых ему пельменей. Весь был в словах своих:

– …Да все эти теперешние квартиры, забитые барахлом! Все эти дачи,гаражи… с консервными лакированными банками в них!.. Не стали счастливее от этого люди. Не стали. И не станут… Давно уже Ваня сел в свой автомобиль. Давно. Да перекрестился он, сердешный, ремешком, да как бурлак лямочкой, рулит, назад уже не оборачивается… И что? Лучше он стал? Счастливее?.. Нет – не стал, – отвечал себе философ. – И не станет… Угрюм,замкнут, жаден, всем недоволен. Вот теперешний его портрет…

Напрашивался вывод, виделось резюме: человека может спасти только духовное, истинное, так сказать, вечное. Кто ж спорит? Согласны. Молодые люди отправляли пельмени в рот. Хотя, с другой стороны, и «консервные банки лакированные» не помешали б, надо думать. В духовном развитии. Но Кочерга всё говорил и говорил. Как будто бежал. Как уже издыхающий физкультурник в эстафете. У которого никто не отнимает палочки. Серов тольконеуверенно как-то подхватил её, наконец. Ну палочку эту, значит. Тоже с нею побежал. Нельзя же только есть. Ощущал себя лесником-рыбаком-пасечником. В резиновых ботфортах из тайги выбежавшим:

– …У нас – как: сетчонку кинул, рыбки поймал – так взгреют, забудешь, где река твоя родимая находится. Завод с берега реки рыбу травит – это ничего, это по-хозяйски!.. – Охотник поводил вытаращенными глазами. Потом покатал словно бы под сивой бородой очень крупным желваком: – Сто грамм лишние выпил, попался – навеки забудешь водки запах. (Ой, ли? – подумалось Новосёлову. Да и Кропину.) Спиртзавод винокурит, размывает мозги людей, миллионам людей – это ничего, это государственный подход!..

Пасечник-лесник-рыбак хмурился. Да-да, верно, поддерживал его Кочерга, сам не поймавший ни единой рыбки ни сетчонкой, никак. Зато лишние сто грамм не раз в жизни позволявший. Да-да, как верно. Ка-ак верно…