Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Когда Федя спросил Бобу, отчего папа так ест, Боба объяснил. Папа – из крестьян. У них горшок ставится в середину стола, и потому папа так далеко отодвигает тарелку. Черпают ложкой все по очереди, и потому папа так медленно берет ложку за ложкой. Он так привык.

Этот папа, тот самый, который так ест и спрашивает про школу, за все должен платить. Это – его назначение. Когда нужно что-нибудь купить, мама берет детей, идет в контору, и там папа идет к кассиру, и им дают денег. У папы вид недовольный, а у мамы – виноватый.

Это – один папа. Когда этот папа приходит, то хочется спрятаться, уйти в другую комнату.

Другой папа бывает при гостях. Этот папа уже ест как все. Он хорошо одет, и вдруг видно, что он красив, что у него красиво лежат волосы, что у него блестящие, карие глаза, которые весело смеются. Он всем подливает, и на столе бывают такие вещи, которых детям не дают, когда нет гостей. Он смеется, шутит, дети смотрят на него с восхищением, и им кажется, что он лучше всех. Этот же папа в вагонах, или в других местах, где есть много людей, сразу со всеми знакомится, рассказывает необыкновенные истории, всех девушек дразнит женихами, с которыми он их якобы вчера видел под ручку, и пробует вставить в свою речь французские слова. Но так как он по-французски знает только несколько слов, подхваченных от детей, и эти слова он коверкает, то выходит очень смешно и весело. Он утверждает, что «поздравляю» по-французски будет «простокваша», что он однажды так поздравил француженку с днем ангела и что она нисколько не удивилась, и, значит, это верно. Все маленькие дети от него в восхищении. Когда Феде было еще года четыре, он, чтобы поцеловать папу, должен был приносить лесенку и залезать на третью ступеньку. Папа стоял, как свечка, лицо его смеялось, пока малыш с лесенки тянулся к его губам. На этого веселого папу был похож Боба, только Боба был шире, плотнее, и у Бобы были жесткие, курчавые волосы, которые он стриг ежом, а у папы волосы были мягкие и тонкие и лежали на голове одной большой волной.

Который же папа звал его в кабинет? Ох, как не хочется идти!

Когда Федя открыл дверь кабинета, папа стоял у стола совсем один и барабанил пальцами.

Федя взглянул на папу.

Он увидел новое лицо. Папа вдруг стал похожим на Нелли, у него было виноватое и беспомощное лицо, а на лице была какая-то кривая и добрая улыбка.

Феде сделалось неловко и немножко страшно. Вдруг папа заговорит о чем-то таком между ним и детьми, о чем дети только смутно догадываются, о чем не смеют думать, вдруг он начнет просить прощения или что-нибудь в этом роде?

Но вышло совсем другое.

– Федя, я тебя позвал вот для чего. – Глаза папы о чем-то просили. – Я, видишь ли, хочу купить землю. Ты ведь знаешь, я из колонистов, из саратовских немцев. Ни один человек не должен забывать свою родину. Ну вот, там мне предлагают один хутор. Мы там устроим плодовый сад, малинник, разведем земляники, крыжовнику.

Федя уже рисовал себе, как он будет рвать яблоки и объедаться земляникой.

– Потом мы разведем свиней, коров, и у нас будут свои лошади.

«Свои лошади» особенно понравились Феде.

– Только это очень далеко. Туда надо ехать три дня. Но это ничего. Можно ехать и по Волге.

Федя моментально представил себе Волгу, белый пароход, и он на палубе в бинокль смотрит на берега.

Глаза его уже сияли.

– Что же ты думаешь?

– Я думаю, что это будет очень хорошо.

– Ты думаешь? Ну, обними и поцелуй меня, мой сын. Да, я тоже так думаю.

К удивлению, папа вынул носовой платок и углом платка вытер из каждого глаза по слезинке, одним углом – из левого, другим – из правого.

Но отчего он плакал?

Вечером дети обсуждали событие.

Боба, по обыкновению, все знал. Он знал, что папа любит свою колонию и что ему хочется иметь там землю, а мама – не хочет, и вот теперь папа зовет детей, чтобы сказать: видишь, дети тоже хотят.

Но Нелли с этим не соглашалась. Тут что-нибудь другое. И кроме того, ведь мама ничего об этом не говорила. Она, как всегда, шила и убирала, разливала чай и была очень спокойна.

VII

Весной поехали на хутор.

Когда поезд тронулся и бесшумно, мягко покатился по рельсам, Федя высунулся из окна, и ему хотелось кричать. Поезд на выезде шел медленно и часто свистел. На поворотах Федя видел мощный паровоз, уверенно разрезающий пространство. Если бы паровоз вдруг снялся с рельс и поезд понесся к небу, Федя удивился бы не очень.

За городом поезд пошел быстрее. Замелькали телеграфные столбы, и мир побежал назад, вращаясь, как на тарелке.

Да, это совсем не то, что ехать на дачном поезде. Это – скорый поезд, который с грохотом проносился мимо станций, семафоров, будок стрелочников.

Ехали вчетвером – мама и дети.

В Любани Федя и Боба ходили за кипятком. Федя находил, что это очень умно устроено, что на больших станциях есть кипятильники.

Вот и Волхов, по которому – Федя это уже знал – Садко, богатый гость, плыл на своих ладьях; вот Тверь и Волга, где Крылов на плотах тарабарил с прачками, от которых и заимствовал свой народный язык – так он прочел в его биографии. Вот Москва, которая горела в 12 году, а за Москвой стали теряться елки и сосны, пошли поля, поля, и скоро совсем не стало лесов, было море земли, была степь.

Федя не отрывался от окна. Он молчал и смотрел, и глаза его горели. Ночью он спал на верхней полке, чтобы и тут можно было смотреть из окна. Было жаль, что надо спать, хотелось все смотреть, но усталые глаза слипались сами, и Федя спал крепко и сладко.

Так ехали три дня.

Поезд прибыл в три часа ночи на маленький полустанок, обсаженный пирамидальными тополями. Тополя были мокры от росы, и сквозь блестящие листья просвечивал свет станционных фонарей.

В лицо пахнула свежая, росистая сырость.

Когда поезд ушел и вдали показался красный огонек последнего вагона, который все уменьшался и уменьшался, стало совсем тихо, так тихо, что вдруг стало слышно пение петухов.

За станцией фыркали и похрапывали лошади, бряцали уздечками и с хрустом жевали сено. Пара лошадей была запряжена в обыкновенную крестьянскую телегу. Это были собственные лошади, ожидавшие хозяев. Смотреть было так много, что Федя не успевал видеть всего, но лошадей он рассмотрел досконально. Однако лошади ему не понравились. Он ожидал увидеть огненно-черных рысаков, а один конь был рыжий с белыми ногами, грузный, тяжелый, с очень широкими копытами и толстыми коленями. Другой был маленький черный конек, вероятно – очень быстрый и шустрый; он уже не жевал сена, а остро смотрел на людей, вздрагивал, чего-то боялся и вскидывал головой. Вот так пара! Один был Султан, а другой – Солдат. А впрочем, нет, все-таки лошади – чудесные. Федя похлопал по шее того и другого, потрогал ноздри, гриву, провел рукой по их спине, а потом понюхал свои руки. Они великолепно пахли лошадьми.

Федя, конечно, забрался на переднюю скамейку. Впереди была степь, а вдали розовел край неба. Лошади тронули. Ехать надо было верст тридцать. Звезды потухали, небо становилось бесцветным. В бесцветном утре стали обрисовываться все новые и новые незнакомые предметы. В это утро он узнал больше, чем за весь год в школе. Он в первый раз увидел, как растут пшеница, ячмень, просо, гречиха. Вдали было поле молодых подсолнечников. Целое поле! А вот цветут арбузы, дыни. Подумать только! Он будет рвать арбузы!

Вдруг запел жаворонок. Когда взглянул на край неба, он так и ахнул. Там в безмолвии совершалось величайшее чудо. Где-то за холмом было солнце, и оттуда веером далеко по небу расходились потоки лучей, прорезая тучи. Возможно ли такое сияние в действительности? Да, так рисуют восход солнца, но Федя никогда не думал, что это возможно. Вдруг в глаза ему брызнул острый, золотой свет: взошло солнце.

* * *

Темная, городская муть разом соскочила. Федя испытывал дружественные чувства ко всем людям, и в особенности – к кучеру, который равнодушно почмокивал губами на лошадей и с любопытством глядел на мальчика, который так много спрашивал и не умел отличить пшеницы от ржи и дыни от огурцов. Кучер курил необыкновенную трубку с блестящей крышкой и с отверстиями, через которые проходил дым. Когда трубка потухала, он разжигал ее не спичкой, а железкой, которую он раз десять ударял о черный камень, разбрызгивая искры. Федя тоже захотел развести огонь таким интересным способом, но у него ничего не выходило. Кучера звали Ханнпорг, что означало – Иоанн Георгий. Он говорил ужасным немецким языком, который нельзя было понять. На нем была большая черная шляпа, лицо его было брито, ему было лет за пятьдесят.

Тридцать верст проехали незаметно. Когда вдали зачернела полоса почти черного дубового леса, кучер протянул кнут и на своем ужасном языке объяснил, что там – дом, куда едут. Дом еще не был отделан. Когда вошли, запахло сосной. Пол был белый, некрашенный, посыпанный песком.

Федя вышел на балкон. От балкона тянулась прямая, широкая дорожка, и по обеим сторонам дорожки росли белые цветы. Конца дорожки не было видно. Сад был только посажен, и Федя с грустью узнал, <что> яблоки будут только через пять лет. Он без шапки побежал по дорожке, вдыхая утренний росистый воздух.

Месяц прошел, как день. Если Феди не бывало дома, то все знали, что он или в конюшне, или за рекой. В конюшне он гладил и чистил лошадей, он ласкал их, как братьев или друзей. Он знал каждую жилку их тела, любил трогать их нежные, чувствительные ноздри, он знал, какие у них зубы, он следил за их испражнениями, чтобы установить, не испортились ли у них желудки от жмых<а>. (Этому научил его Ханнпорг.)

Если он не бывал в конюшне, то он был за рекой, через которую отправлялся на челноке, научившись грести одним веслом с плеча. За рекой был молодой дубовый лес. Много лет тому назад река текла другим руслом, и старое русло протянулось по лесу длинными прудами, где росли водяные лилии и водились утки и гуси. Над прудами всегда вились чайки. Лягушки водились тысячами – огромные, пятнисто-зеленые. Они сидели на листьях водяных лилий и бессмысленно и неподвижно смотрели в стороны. Никогда прежде Федя не слышал, как квакают лягушки!

 

В нем проснулся бродяга. Он заседал в камыши и с замиранием сердца смотрел, как утка выводит своих утят, тихо покрякивая. Он знал все выводки. На каждом пруду их было по несколько. Один раз – только один – он видел гусыню. Утка всегда плыла впереди птенцов. Птенцы окунали голову в воду, и если отставали, то спешили нагнать свое маленькое семейство, изо всех сил работая лапками, т<ак> что был виден каждый толчок. Когда он первый раз увидел черепаху, он не поверил своим глазам. Ему казалось, что черепахи водятся только в Африке и в жарких странах. Он поднял черепаху и рассмотрел ее всю. Она прятала голову и ноги, но между щитами оставалась щель, и оттуда сверкали маленькие, черные глаза, блестящие и злые. Он бросил ее в воду, и она мигом исчезла, поплыла вдоль дна.

По вечерам он часто наталкивался на ежей. Федя уже знал, что если еж заслышит человека, он скатывается в шарик, и его можно поднять только за иголку. Если ежа тронуть ногой, он подскакивает от страха и начинает пыхтеть, как паровоз. Но еж плохо видит и слышит. К нему можно подойти вплотную, но для этого Федя изобрел хитрость. Если еж шевелится, то трава шелестит, тогда можно шагнуть, он не слышит, но если он остановится, надо стоять. Так можно подойти и увидеть рыльце, которое еж подымает в воздух, вынюхивая врага и шевеля ноздрями. Маленькие ежики еще не сплошь покрыты иглами. У них смешные ноги, которые длиннее, чем ноги старого ежа. Ящерицы восхищали его сверканием своих зеленых спинок, а ужи – блеском своих черных, гладких спин и золотой коронкой на голове. Очень редко удавалось видеть, как по опушке крадется лисица. Ночью из степей доносился тонкий вой волков.

Федя загорел, поздоровел, приходил из лесу оборванный, всегда опаздывал к обеду и ел за четверых.

* * *

С вечера мама велела ему встать на следующее утро пораньше, одеться во все чистое, надеть воротничок и галстук и вычистить ботинки.

– Ты поедешь за покупками в город, к дяде Вите.

Надо было ехать до станции, а оттуда три часа по железной дороге. В городе жил дядя Витя. Дядю Витю Федя раньше никогда не видал, но как только услышал о нем – невзлюбил его. У дяди Вити – булочная, и Феде сказали, что он должен у него остановиться и что он поможет все закупить.

На следующее утро на рассвете мама провожала Федю. Она поправляла ему воротничок, который с обтачки жал шею и из которого хотелось высунуть голову куда-то на свободу. Ботинки жали ноги, и в городской курточке было жарко и неудобно.

– Вот тебе деньги. И веди себя хорошенько.

Федя смотрел с балкона в сад и думал о том, как в городе за прилавком стоит дядя Витя и за деньги дает людям булки.

– Не потеряй письмо. И не забудь взять гвоздей и синьки.

Федя поехал на станцию. Он был не в духе. И совсем не надо ему ехать в город покупать глупую синьку.

Когда он вошел в поезд, он не сел в вагон. Он остался на площадке и всю дорогу слушал, как стучат колеса о рельсы.

Федя приехал город. Вот булочная и кондитерская – угловой дом с большими окнами. Федя вошел. В булочной никого нет. Только за кассой сидит женщина с белым лицом и белыми пухлыми руками, которые видны по локоть. Не говоря ни слова, Федя подал ей конверт. Женщина, не дочитав письма, обняла его.

– Ах, так это ты? А я тебя помню вот каким… – и показала рукой от пола, каким его помнила.

Пришел дядя Витя. Ему уже сказали, что жена его обнимает какого-то мальчика, и потому лицо его улыбалось. Федя взглянул на дядю исподлобья. У дяди правая бровь была выше левой, и он немножко косил. Оттого у него было такое лицо, будто он только что сказал: «неужели?» Федя смотрел на это лицо с удивлением. Он уже не боялся дяди. Но когда дядя захотел его обнять, Федя отвернул лицо так, что дядя поцеловал его около уха. Дядя что-то спрашивал, но Федя с удивлением смотрел на его брови и глаза. Федя никогда не мог смотреть людям в глаза, он краснел. Он даже краснел, когда на него смотрела лошадь. А теперь он смотрел <в> глаза дяди и не краснел. Федю повели через магазин в комнаты. Ему хотелось остаться в булочной. Здесь под стеклом лежали конфеты. На подоконниках были стеклянные полки, и на полках тоже лежали печенье и конфеты.

А за прилавком стояла девушка с красными щеками и весело посмеивалась, когда дядя обнимал Федю. Феде приятнее было бы смотреть на конфеты, на веселую девушку, чем идти за дядей. Но дядя и тетя повели его в комнаты. В комнатах было темно и пахло чем-то кислым. Здесь никогда не открывали окон. Феде дали умыться. Потом тетя сказала: «Не хочешь ли с дороги соснуть?» И показала Феде кровать.

Кровать была деревянная, очень большая – для двоих. На спинке были изображены венки из незабудок, а в венках витали амуры с крылышками. Покрыта была кровать снежно-белым одеялом, а в головах под кружевной накидкой лежали четыре взбитые подушки. Феде показалось, что эта кровать – заколдованная. Если в нее лечь, то нельзя будет выйти. И он отказался от сна.

Час спустя подали обед. Вместе с Федей в комнату вбежали мальчик и девочка. Они подбежали к матери, стали друг на друга жаловаться. У детей были кривые ножки и широкие головы. На Федю они не обратили внимания, и Федя с ними не поздоровался, хотя знал, что так делать нельзя.

Во время обеда дядя рассказывал, как делают колбасу. Феде было очень противно слушать, так противно, что не хотелось есть. А тетя и дядя говорили: «Кушай, миленький», – и рука, мягкая как масло, гладила Федю по голове. Надо было кушать. Феде казалось, что он проглотил взбитые подушки с кровати, и что он сам – белый, мягкий, противный. Он даже вспотел. Когда принесли пирожн<ые, Федя> встал со стола и убежал.

Вечером дядя завязал Феде пакеты и опять обнимал его. Тетя тоже обнимала и сказала:

– Скажи маме, что скоро и мы к вам пожалуем.

Всю дорогу Федя опять слушал, как стучат колеса. Дома он сказал, что пакеты упали под вагон.

* * *

Неделю спустя дядя и тетя приехали на дачу.

Был вечер, и все сели на ступеньки балкона. В саду росли цветы – ночная красавица. К ночи они стали распускаться и благоухать. Но дяде не нравились цветы. Он говорил, что землю нужно распахать и вместо цветов посадить малину и землянику, чтобы из земли извлечь капитал.

За садом текла река. Но реку, по мнению дяди, следовало отвести, использовать силу воды и построить конфетную фабрику. Он спрашивал, чья земля, чей лес, больше ли доходов получает владелец.

Когда стало темно, дядя ударил себя по ляжкам и сказал:

– Завтра мы пойдем на охоту.

Федя никогда не думал, что булочники тоже ходят на охоту. Он ущипнул Федю за ухо, и это должно было означать ласку.

* * *

На другое утро Федя должен был на лодке перевезти дядю через речку и в лесу водить его по прудам. Федя хорошо знал, где есть утки. Он любил сидеть в камышах и смотреть, как старая утка выводит на воду своих утенышей.

<Было> раннее утро, солнце только что поднялось. Федя рассказал дяде, что когда-то речка текла лесом, но потом она пошла другим руслом, а от старого русла остались длинные озера и пруды. Но дядя не слушал Федю и даже велел ему молчать. Сам он говорил шепотом. А когда они подошли к первому пруду, дядя стал поднимать ноги выше травы, чтобы не производить шуму.

– Ты пойдешь с левой стороны озера, а я – с правой. Ты потихоньку шарь в камышах палкой. А чтобы нам не потеряться, я буду тебе свистеть вот так, и ты тоже свисти так.

Но Федя подумал: «Я все равно свистеть не буду. Настоящие охотники так не делают».

Солнце играло по верхушкам осин и берез. В траве блистали капельки <росы>. Было прохладно. Федя не стал шарить в камышах, а просто пошел берегом. Он думал: если дядя убьет утку, то можно посмотреть, какие у нее перья, лапки, глаза, клюв. И есть ли у них зубы? Но будет жаль, что старая утка уже не будет выводить утят. А на убитой утке будет противная кровь и потому уток вовсе не надо пугать. Дядя иногда посвистывал, но Федя отвечал: «Здесь».

Вдруг раздался выстрел и на другом берегу поднялся дымок. Федя спросил, есть ли утка, но дядя ничего не ответил. Через некоторое время он опять посвистел. Когда Федя сошелся с дядей, он спросил, что случилось.

– Ничего, дорогой. Я упал, и ружье выстрелило.

Федя увидел, что дядя ходит с взведенным курком и палец держит на пружине. Он стал просить, чтобы дядя так не ходил, но дядя только засмеялся.

Они обошли всего четыре пруда. Ружье выстрелило еще два раза, но дядя <никого> не убил, и оба стали возвращаться домой. Федя пошел за спиной дяди, чтобы тот не мог его убить. Они пошли лужайками прямо к речке.

Когда они стали подходить к опушке леса, Федя увидел, что дядя наклон<ил> голову и приложил ружье к плечу: он целился. Грянул выстрел. Только теперь Федя заметил, что перед ними был заяц. Заяц бежал прямо к лесу. Он был ранен и бежал короткими хромыми прыжками и с каждым прыжком махал головой. Дядя пустился вдогонку.

Заяц исчез за пнем и спрятался. Дядя изо всей <силы> бежал прямо на пень. Но, добежав, он с размаху спотыкнулся и упал руками прямо на зайца. Заяц сделал еще несколько прыжков и закричал. Федя никогда не слышал, как кричат зайцы. По его телу пробежали мурашки.

Федя поскорее отвернулся, но он все-таки увидел, как дядя несколько раз ударил зайца прикладом. Потом дядя опять зарядил <ружье>. Но когда они пошли домой, Федя уже не старался идти за дядиной спиной.

* * *

Весь день Федя не говорил ни одного слова. Вечером он ушел от всех, пошел по двору. Он увидел через щелку свет в сарае и пошел туда. Ему показалось, что там работник, которого он любил. Но в сарае оказался дядя. Дядя был без пиджака. Он сдирал шкуру с зайца. Заяц висел на большом гвозде. Когда он содрал шкуру, он взял кривой садовый нож и распорол зайцу брюхо. Он захихикал.

– Иди-ка сюда. Здесь есть интересное для тебя.

Федя подошел. Он увидел, что перед ним зайчиха. Во чреве ее лежала цепь зайчат. Под тонкой пленкой он увидел синие жилки. Головы были больше туловища, и в них сидели круглые глаза. Самый большой должен был родиться, а меньший был похож на бобок. Когда Федя вышел на двор, он заплакал. Он сжал кулаки. Почему все люди такие злые, а все твари – хорошие? Он рыдал от бешенства и злости. Смутное желание мести и страстное желание победить – победить во что бы то ни стало – наполнило всю его душу. Когда он вышел к ужину, около губ лежала жесткая складка.

VIII

Эта жесткая складка не проходила. Потянулись долгие годы – годы отрочества. Каждое лето ездили на хутор. Но с годами стало неинтересно ходить на речку или чистить лошадей в конюшне. Теперь Федя научился стрелять из пистолета. Но стрелять в ворон он не мог. Он помнил, как когда-то вытошнило ворону – это было так по-человечески, и ему казалось, что убить ворону – это все равно, что убить человека. В середине реки торчали колья. С высокого берега Федя стрелял в эти колья. Пули с брызгами врезались в воду или с легким щелканьем втыкались в дерево. Он стрелял с утра до обеда и с обеда до чая. Но когда он научился стрелять без промаха, то и это стало неинтересно.

Всякому занятию Федя предавался со страстью. Теперь, оставшись в мире один и видя каждый день все то же самое, все то же самое, Федя должен был уйти в книги.

У папы была библиотека. Федя со страстью набросился на книги. Но из книг его всегда интересовало только одно: его интересовал первый том с биографией. Одну за другой Федя поглощал биографии писателей. Он читал их без разбора: понемногу он узнал жизнь Брентано[65], Тика[66], Новалиса[67], Гердера[68], Виланда[69], Лессинга[70], Шиллера[71], Гете[72], Эйхендорфа[73]. Эмпирический мир превращался в призрак, в мираж. Призрачный мир становился реальнейшей действительностью, для которой забывался обед. Все это – немецкие писатели, потому что такова была библиотека отца. Были и русские классики, но Пушкин, Гоголь, Толстой были без биографии, Достоевский был с критикой, в которой он ничего не понял, и только Тургенева Федя научился знать и любить.

 

Так с отрочества создалась немецкая ориентация Феди. Но даже если бы ему попалась биография Пушкина, он не стал бы ее читать. В школе он получил неудовлетворительную отметку за сочинение «Петр Великий в произведениях Ломоносова и Пушкина» – и Пушкина презирал за такие скучные произведения, как «Полтава» и «Медный всадник». Поневоле Федя примерял этих великих людей к окружающим и к себе, не понимая, на какой опасный, на какой гибельный путь он становится. Был ли кто-нибудь из окружающих его людей похожим на этих великих? Мог ли он сравнить своего отца с Новалисом или Бобу с Шиллером? Он презирал отца за то, что он не похож ни на одного из своих богов. Федя не мог иметь друзей. Друзья его говорили о вооружении броненосцев, играли в футбол или возились с электрическими проводами. Но он примерял их не только к окружающим. Он примерял их к себе: он, да, он – несомненно похож на всех тех людей, о которых он читал. А если он не похож сейчас, в 14 или 15 лет, то он будет похож на них в 20 или 30. Он – в будущем великий человек. Это вне всяких сомнений. Но этого никто не знал, это знал только он сам. Он знал, что у него есть призвание. Призвание это им смутно чувствовалось, но в чем оно состоит – этого вопроса он себе никогда не задавал.

Когда были перечитаны все биографии, Федя принялся за другое: он принялся за музыку. Да, это было совсем другое, чем серые будни, которые он видел изо дня в день.

Музыке его начала учить Рыжая. Она садилась в соседнюю комнату с кофе и печеньем, открывала дверь и смотрела ему в спину. Она заставляла его ударять сразу пять клавиш пятью пальцами. Потом говорила:

– Теперь 50 раз ударь вторым пальцем, 50 раз третьим, 75 раз четвертым и 75 раз мизинцем. Потом вторым и третьим, третьим и четвертым, четвертым и пятым, потом всеми пятью подряд.

Потом пошли гаммы, скучнейшие упражнения и маленькие мелодии в четыре руки с Нелли. После Рыжей была старая, близорукая француженка, которая роняла пенсне на клавиши и ругалась, как извозчик. Учительница объявила, что у Феди нет никакого слуха и что музыке его учить не стоит.

Но теперь как-то само собой случилось, что он стал разбирать сонаты Моцарта. Над 4-й сонатой он плакал непритворными слезами. Да! Это прекрасно, это – другая жизнь, сладкая и чистая, которой он хотел бы жить. Он стал делать успехи и скоро без учительницы обогнал Нелли и Бобу. Но после музыки еще меньше хотелось говорить с людьми, еще меньше хотелось их видеть. И опять Федя уходил духом в далекую Германию. Нелли и Боба играли в четыре руки из опер Россини, Верди и Гуно, и Федя чувствовал, что это «не то», «неинтересно» и «пошло».

Теперь Федя купил себе историю музыки «От Палестрины до Малера» и стал читать ее с упоением. Он прочел все биографии Моцарта и Бетховена, какие только мог достать. После биографий он стал читать письма. Письма Бетховена потрясли его не менее, чем его сонаты и увертюры.

«O Menschen, die ihr mich für störrisch oder misantropisch haltet…»[74]

Случайно в то же время, когда он читал письма Бетховена, он наугад взял том из отцовской библиотеки. То был Новалис. Биографию его он знал. Но вообще Федя меньше читал произведения, чем биографии. До произведений он еще не созрел. Но тут ему открылись «Гимны к ночи»[75]. Он прочел их стоя у шкафа, не закрыв даже двери. Они захватили его с первых слов.

Прочитав все девять гимнов, Федя тихо закрыл шкаф и, как лунатик, подошел к столу. На первом попавшемся листе он вывел заглавие: «Демон», и из-под пера полились первые строки. Это было бесформенное стихотворение к Демону Врубеля[76], неуклюжее, тяжеловесное, начинавшееся словами

Heiliges Inbrunst voll…[77]

С этого момента Федя заболел писательским зудом и каждый день писал по два-три стихотворения, которые он никому не показывал и хранил запертыми в ящике.

Федя стал замечать, что все к нему понемногу стали изменяться. Боба перестал его задирать. Ему даже почудилось, что Боба его уважает.

– Федя у нас умный.

За столом он ловил на себе влюбленные глаза Нелли, которая уже была маленькой барышней. Нелли обожала своего младшего брата. Ей всегда надо было кого-нибудь обожать.

Однажды вечером, когда Федя опять писал стихотворение, в котором говорилось о белом душистом цветке, от запаха которого умирают, дверь отворилась и вошел Боба. Боба в этом году должен был кончить гимназию. Теперь он ходил в пиджаке, с воротником и манжетами, носил мягкую шляпу и держал себя немножко джентльменом. Он учился хорошо – гораздо лучше, чем Федя. Каждый вечер он просиживал за занятиями до девяти-десяти часов, даже по ночам он говорил по-гречески. Федя в это время просиживал за книгами, стихами или за роялем. Он учился плохо. У Бобы все книги всегда лежали в полном порядке, уже с вечера он собирал все, что нужно на следующий день в школе. <Федя> же ложился спать, не закрыв книги, вскакивал из постели в самую последнюю минуту, хватал книги и тетради и бежал в школу, не напившись, а иногда и не умывшись. Братья никогда не ходили в школу вместе: Боба приходил всегда вовремя, Федя часто опаздывал. <Федя считал Бобу> прилежным, но немножко ограниченным, и ему было немножко жаль его за то, что он не такой умный, как он, и никогда не слышал про Новалиса.

Боба сел на диван, Федя закрыл свой стих клякспапиром.

– Что ты делаешь?

– Ничего не делаю.

– Ты пишешь?

– Об этом нетрудно догадаться, раз передо мной лежит бумага и перо.

– Что ты пишешь?

– А тебе какое дело?

У Бобы было робкое лицо, и он смотрел на брата странными, добрыми глазами.

– Знаешь что, прочти мне что-нибудь! Ты всегда так молчишь…

Федя был побежден в одну секунду. Он всегда думал, что Боба – ограниченный, он только и делает, что учит уроки, разве он может что-нибудь понять? Федя не признавал брата, а вот Боба признал его и тем сразу стал выше брата. У Феди подступил к горлу какой-то комок. Ему захотелось броситься ему на шею, о чем-то просить у него прощения. Но он себя сдержал. Дрожащим от волнения голосом он спросил:

– Что же тебе прочесть?

– Все равно.

Федя прочел ему «Демона». Боба сидел на диване, задрав под себя ноги. Он серьезными глазами смотрел на Федю.

– Это… это ты сам написал?

– Ну, конечно.

– Ты, наверное, будешь поэтом?

– Не знаю, ах, я ничего не знаю.

– Ну, пиши, я тебе не буду мешать.

Боба ушел.

* * *

Феде казалось, что теперь должно что-то измениться. Он стал менее зол и груб. Но вся его мрачность вернулась, когда в одну из суббот папа, садясь за ужин и взглянув на часы, злорадно улыбнувшись, сказал:

– Ну, поэт, заведи-ка часы!

Вся кровь бросилась ему в лицо. Он сразу встал из-за стола, принес лесенку (с которой когда-то он целовал папу) и, ни слова не говоря, стал заводить часы.

Никогда, никогда и никому он не будет больше читать своих стихов.

Была еще причина, почему Федя не хотел показывать своих стихов: большая половина его стихов были любовные.

Такого дня, чтобы Федя не был влюблен, не бывало. Он был влюблен всегда, и всегда до самозабвения. Бывало даже, он бывал влюблен сразу в двух или трех. Но ни одна влюбленность не достигала той силы, как его первая любовь к Мелитте.

Была горничная Аннушка, с круглым лицом, круглыми черными глазами и широкой грудью. Он заметил ее, когда ему надо было скорее пришить воротник к рубашке, потому что Федя потерял запонку.

– Аннушка, скорей пришейте мне воротник.

Аннушка стала рыться в рабочей коробке, достала ниток и иголку и долго облизывала нитку, которая не хотела входить в ушко. Наконец она подошла. Федя стоял, заложив большой палец за курточку.

– Вздымите-ка подбородок!

Аннушка подошла совсем близко и чуть-чуть наклонилась, чтобы посмотреть воротничок. Когда она выпрямилась, подняла руки, чтобы шить, то и груди ее поднялись, и Федя почувствовал, как его рука уходит во что-то мягкое, теплое.

Это было так неожиданно, что Федя чуть не упал. Ему казалось, что не только рука, что сам он, весь он, со всем своим дыханием погружен в какое-то новое, острое человеческое блаженство. Вынуть или не вынуть руку? Аннушка все шьет, ее правая рука мерно вытягивается и возвращается к его шее. Если вынуть руку, она заметит, и будет очень стыдно. Федя не вынимает руки и, стиснув зубы, тяжело дышит. Наконец Аннушка кончила шить, о страшное блаженство, плотно прикладывает свою голову к его шее, она вся прикладывается к нему и откусывает нитку.

На уроке геометрии Федя впал в раздумье. Пока вызванные к доске чертили, один – вписанный треугольник, а другой – касательную, Федя, чертя в своей тетради курицу вместо треугольника, представлял себе плечи и грудь Аннушки. Тот самый ученик, Вейсе, курчавый, черный полуеврей, который так спокойно чертит касательную, вчера, размахивая портфелем, рассказывал, что он летом «утер» горничную Ольгу.

65Брентано Клеменс (1778–1842) – немецкий писатель.
66Тик Людвиг (1773–1853) – немецкий прозаик, драматург.
67Новалис (наст. фам. Фридрих фон Харденберг; 1772–1801) – немецкий поэт, прозаик, философ; представитель Йенской школы романтизма.
68Гердер Иоганн Готфрид (1744–1803) – немецкий философ, литературовед, писатель.
69Виланд Христоф Мартин (1733–1813) – немецкий писатель.
70Лессинг Готхольд Эфраим (1729–1781) – немецкий драматург, теоретик искусства, критик.
71Шиллер Иоганн Фридрих (1759–1805) – немецкий поэт, драматург, теоретик искусства.
72Гете Иоганн Вольфганг (1749–1832) – немецкий поэт.
73Эйхендорф Йозеф фон (1788–1857) – немецкий поэт, прозаик, драматург.
74«О, Menschen, die ihr mich für störrisch oder misantropisch haltet…» – «О, люди, считающие меня упрямцем или мизантропом…» (нем.).
75«Гимны к ночи» – лирический цикл Новалиса.
76Тема Демона представлена у М. А. Врубеля картинами «Демон» (1890) и «Демон поверженный» (1902).
77Heiliges Inbrunst voll – священного пыла преисполненный (нем.).