Loe raamatut: «Рассказы. И все-таки интересная это штука – жизнь…», lehekülg 2
4. Лихие люди
Деревня наша красивая. Ни у кого нет таких прудов, каскадом падающих между деревенских улиц, окруженных шарами серебряных ив.
Дуб у нас есть, стоит на краю деревни. Ростом он, правда, не особо выдался, чуть побольше яблони, но в основании так ноздреват и закручен, видать сразу – не меньше тыщи лет.
Долгожители тоже… Дед Степан такой был, с бородой. Спросишь его: «Годов тебе сколько?» (да и глухой как пень, пока ему докричишься, уж и сам забыл, что спросить хотел…). А он потрясет бородой: «Да разве ж, – скажет, – я помню, давно живу…»
Древний, в общем, как дуб.
Грибов в лесу было пропасть, видимо-невидимо, пока лес не извели. Идешь так по лесной тропинке, впереди брат, допустим, он налево-направо так грибам и кланяется каждый шаг. А ты за ним следом, и для тебя их столько же: на ходу растут.
Отец мой такое фото сделал – натюрморт постановочный. В саду на скамейке, в ряд, как матрешки, стоят грибки беленькие. Крайний – клопик пузатый, затем побольше, крупнее, крупнее и так дальше, с десяток. Завершает строй великан. А во главе отряда, генералом – бутылка «Московской». Генерал, как положено, ростом чуть меньше великана, но толщиной одинаковы.
Наблюдался еще счастливый народ. Был один такой – вот уж воистину счастливый… Одноглазый (другой был стеклянный), но счастью его это не препятствовало, роста невеликого, но крепышом смотрелся. Глаз его единственный вечно горит пионерским задором. К нему заворачивали симпатичные барышни, с ним дружили пацаны. Семьей обзавестись он не сподобился, но по окрестным деревням подрастали его отпрыски.
Со временем он перебрался в Москву. Кем он там был представлен – неизвестно, но духу вольному урона это не нанесло. Теперь уж москвич, но всяк свободный день, не говоря уж об отпусках, он в деревне.
Изба его стояла на курьих ногах, крыша уж заглядывала во внутренние покои, ступеньки, поднимавшиеся на крыльцо, ходили, как побитые цингой зубы. Сад, единственный в деревне, вопреки обычаям, был без всякой изгороди, доступный всем ветрам. День он мог просидеть за удочкой с пацанами, выудив пяток карасьих мальков («Мы ловим из спортивного интереса», – то и дело кидались пацаны его выражением, ставшим у них модным), вечером доставал свой аккордеон, выходил на крыльцо, окруженный теми же пацанами, выводил последние модные мелодии.
Неудивительно, что при таком хозяйствовании клюнул его красный петух и изба его выгорела дотла. Он не стал долго печалиться – на то он и счастливый человек, а поставил в саду шалаш, на манер индейских вигвамов: три длинные палки, связанные наверху узлом, закидал их соломой; от ближайшего столба протянул электричество, смастерил топчан, поставил телевизор и зажил лучше прежнего.
Зачем счастливому человеку дом, если он и так счастлив.
Много еще можно назвать прелестей нашей деревни, но самым примечательным, пожалуй, будет то, скажут жители окрестных деревень, что живали тут лихие люди.
Затеяли раз чистить колодец. Ну понятно, мы, пацаны, тут как тут; как можно пропустить такое дело. Это ж тебе не кузов машины вычистить, тут человек в преисподнюю спускается. Обвязанный веревками лезет в ледяной мрак, куда никогда не заглядывало солнце, и если есть там что живое, то уж точно таинственное.
Итак, один стоит на дне (а вода уж выкачана, как – не помню, да это и не важно, момент не интересный), другой сверху опускает ему ведро и затем, тяжелое, наполненное илом, тянет вверх. Таким образом должны они пробиться к ключу, затянутому илом. Ил, черно-синий, вываленный на залитую солнцем веселую кудрявую травку, так и дышит преисподней. В очередной порции черной ледяной жижи из ведра вывалился… кажется, это называется наган, с барабаном такой. Ну мы, пацаны, конечно, в восторге. Верхний мужик обтер «предмет» об траву, повертел в руках, заглянул в забитый грязью ствол, сказал:
– Да, кому-то он помешал… – и сунул себе в карман.
Лёсик
Маленький Лёник не выговаривал свое имя, и получалось у него – Лёсик. Так и все стали звать его, умиляясь смешным выговором белоголового мальчика, – Лёсиком. Повзрослев, подрос он немного, так и остался недоростком. Нормальная в общем-то голова несоразмерно, казалось, велика была для его росточка и уж совсем не вязалась с детским размером ноги.
В начале семидесятых в электричке, подъезжая уже к своей деревне, обратил внимание на человека, сидящего поодаль. Никогда не видавши его раньше, я сразу вдруг понял – кто он. Казалось бы, мало ли по поездам людей с подобной внешностью: густой короткий ежик пшеничных волос (никаких признаков седины – чистое пшеничное поле), хищный ястребиный нос. Но вот взгляд!..
Он ни на кого не смотрел специально, но глаза – всегда готовность номер один – блуждали, как у ястреба в полете. Глаза черные чаще всего выражают покой. Жгут же как раз такие: яркие, серые. Он крепко смахивал, главным образом неистовостью (это лезло беспричинно из просто сидящего человека; в глазах ярость и затаенная сила), на голливудского актера Кирка Дугласа в роли Спартака или викинга.
Я решил: если поднимется на нашей остановке, значит, ОН.
Он поднялся.
В октябре сорок шестого местное НКВД сбилось с ног. Несколько месяцев уже никак не удавалось выйти на опаснейшую банду Лёсика. Среди всего прочего, убит председатель колхоза.
Да они не особо и прятались – рассказывает очевидец тех событий, пчеловод Максим Петрович. Каждое лето на Медовый спас он тащит мне банку своего янтарного чуда в подарок и страстно любит поговорить о ТЕХ временах.
По словам пчеловода, застреленный председатель был отъявленная сука. Все жители деревни, как и окрестных деревень – все до единого, – знали, где обитает братва, и никто их не выдал. Неожиданно по тем временам. Должны же были быть какие-нибудь активисты-коммунисты? Впрочем, коммунистов в деревне не было точно. А когда в году так сорок восьмом появился один – демобилизованный из армии офицер, – то звание это влепили ему как прозвище – коммунист.
Как ни гадай, а было именно так. Да и было-то всё до смешного просто. Таким ведь жизнь-копейка, будут они тебе из-за живота своего стойку на голове делать… Они так и жили, обычным порядком в обжитом малиннике, в доме Лёсика. Дом на краю деревни, и тут же начинается неглубокий, кустами ощерившийся овраг, через двести – триста метров уходящий в лес. А если учесть, что и население заняло круговую оборону, то понятно, что оперативникам пришлось-таки покувыркаться. Но, как известно, как веревочке не виться…
Расклад, значит, был такой. Лёсику как командиру – вышку. Известно, в тот момент смертная казнь была отменена и грозное ЭТО слово означало – двадцать пять лет. Остальным от десятки и дальше по возрастающей. Сколько их было, какова судьба каждого, мне не известно. Да ведь я и не летопись пишу. Хотелось вспомнить о тех из них, с кем жили мы рядом.
Витя
Витя Дмитриевский был младшим в этой компании. Было ему не больше семнадцати. За молодые годы свои он и получил десятку. После освобождения погулял он недолго и опять сел, уже за ограбление аптеки в ближайшем поселке. Подсел, стало быть, Витя на наркоту в лагере. После второго захода вернулся как новый. С наркотой завязано было навсегда, но «Матюшинскую», как и магазинную любую, – уважал.
По возвращении в деревню – вроде как руки чесались, будто ТАМ они не работали, а на диванах валялись – Витя навел от самой нашей станции до деревни, да и в округе, деревянные мостки через многочисленные по нашей местности ручьи да канавы.
Топаю полем со станции в деревню.
– Садись, – Витя тормознул свой газик, – чего зря ноги топтать. – Явно ему поговорить захотелось.
Витя – высокий, стройный, широкоплечий, с классическими чертами лица, таким обычно приличествует сдержанная строгость, основательность, солидность в общем. А Витя был – хохотун. Смотришь на его заразительный смех, и кажется – не было у человека в жизни ничего, кроме вечного веселья.
Витя шоферил. Поначалу возил колхозное начальство, но в основном крутил баранку грузовика. Насидевшись за день в одиночестве, вечером отправлялся смотреть на ребячьи танцульки, где громче всех хохотал и веселился. А то насажает, сколько влезет в машину, девок и гоняет ночью по бездорожью в абсолютной темноте. Девки визжат от страха и восторга, а Витя… что? – Витя хохочет!
Невозможно было представить его сердитым или просто повысившим на кого-либо голос; на овцу даже или лошадь.
– Куда попёр, черт слепой! – летит обычно вслед нерадивому мерину, и дальше тот получал кнута по костлявым бокам. Как раз наоборот – Витя производил впечатление сверхмирного человека, как бы почитавшего всё вокруг за умиротворенное течение времени и свое такое же существование в нем: тихое, несуетное. Хотя сам рассказывал, как предъявлял билет контролерам в электричке. Впрочем, тоже со смехом и едва ли не сочиненное веселия ради.
– Ваш билет, гражданин? – это они мне строго так. Трое их. Баба такая, расплылась вокруг себя, еле меж рядов проходит, и два мужика, на мешки похожие.
– Билет ваш, говорят. Ну я им вытаскиваю из кармана, – Витя показывает и крутит перед носом похожий на корявый камень кулак. – Вот мой билет. Те как дунут в другой вагон, только пятки сверкнули. – Витя хохочет.
Зур
Зур – это такое мудреное явление, что с ходу и слов не подберешь.
Он был ненамного старше Вити и скорее всего получил ту же десятку, так как после уже успел мелкими перебежками намотать себе еще двадцать лет. После первой отсидки жизнь у него складывалась по обычаю сезонного работника. Возвращаясь в деревню, он вешал на плечо кнут и шел во главе деревенского стада, пастухом: главная его гражданская профессия, которую он освоил. А к зиме опять в родные края, ненадолго, затем опять кнут на плече и опять комсомольская стройка. За какие подвиги его так трепало, не знаю. Точно можно сказать лишь, что по воровской части отмечен он не был. Значит, что тогда?.. Нрав своеобычный? – очень может быть.
Подробности его последнего похода более-менее известны.
После очередной командировки решил Зур, что пора бы ему, по основной своей стезе, и на пенсию. Угомониться. В соседней деревне приглядел он себе подругу жизни. И в деревне той жили приезжие рабочие, жили в деревянном бараке на десяток семей. Из их числа и была его избранница.
Зур решил обуютить этот сиротский угол. На все имеющиеся деньги накупил всего необходимого для счастья. Телевизор цветной! (цветной – это тогда, как сейчас что-то вроде хорошего автомобиля), мебель всякую, модные женские сапоги и даже ковер. Но, по его определению (кстати, позже, когда заходил разговор об этой истории, он уже не был так уверен), пока он крутился по обустройству их гнезда, подруга успела наставить ему рога, так он считал.
Расплата была мгновенной. Зур, не моргнув глазом, спалил дом: вместе с модными сапогами, ковром, телевизором. Никто из жильцов не пострадал, но, вернувшись с работы, на месте своего дома обнаружили кучу пепла и небо над головой.
Зур спокойно вернулся домой, по-деловому собрал вещи; мать по обыкновению напекла в дорогу вкусных пирогов – стал ждать, когда придут…
В кромешной тьме, в ноябрьскую ночь, снег с ветром хлестал мокрыми комьями. Дорога превратилась в непролазную топь, ни на какой другой транспорт не оставалось никакой надежды. Зур лупил по тощему заду свою кобылу, рассылая в черноту матюки налево, направо. Гнал выбивающуюся из последних сил лошадь до ближайшей больницы. В телеге в угрожающем положении тряслась рожающая. Как потом оказалось, была реальная угроза жизни; роды прошли тяжело и не без последствий. Поспел Зур, можно сказать, последней минутой, и лупи он своего коня чуть легче – неизвестно, что бы случилось…
Все это было уже после его последней отсидки, когда появились в деревне первые дачники.
Ну и конечно же с Галей, что чуть не разродилась в его телеге, стали они друзьями – Зур и Галя, экзальтированная московская дама, художница.
Вот они рядком на скамейке. Галя на правах верного друга пытается усовестить Зура (впрыснуть в его кровь широко интеллектуального гуманизма), видимо, этот штрих особенно мешает образу ее спасителя, за такое решение вопроса, каким он решил сбивать с себя рога.
– Саша, – говорит Галя, – там ведь не только краля твоя жила, ведь сколько семей без крыши над головой осталось! А если б еще сгорел кто-нибудь?..
– Да, это я, конечно, того… неверно сделал, – соглашается Зур. – Надоть было поймать ее, курву, в лесу, привязать к дереву, облить бензином и поджечь.
Галя беспомощно хлопает себя по коленкам и начинает часто моргать…
Зур представлял из себя (не задумываясь над тем, что это такое) человека абсолютной свободы. Не было над ним никакого начальства, ничем его нельзя было напугать, и по законам он жил каким-то собственным. И когда он основательно уже встал на прикол и, никого не спрашивая, взял и поставил себе домушку на пустыре, никто из начальства даже рта не раскрыл. А что тут такому скажешь, когда над ним небеса одни властны; чем его напугаешь, когда собраться в очередной поход ему – только штаны подтянуть. Удивительно, но, когда по каким-то причинам место это ему не понравилось или надоело, он умудрился участок этот, который сам себе отмерил, – продать. Продать землю, которая нигде не была зарегистрирована, ее просто не существовало. Тут надо сказать, что колхозная земля вообще не продавалась, но если уж очень купить хочется, то можно. Так новые хозяева и поступили, благо люди не бедные.
Новый дом Зур построил напротив своей матери, но не на деревенской улице, а под горой. Одной стороной улица обрушивалась в овраг, и Зур возвел дом прямо на склоне, градусов в сорок. И вообще жизнь повел по-новому.
Не стал он больше с кнутом ходить за деревенским стадом. Завел настоящее хозяйство: огород, корову, поросенка, конечно, тройку овец, кур несчетно, и главная гордость его хозяйства – лошадь. И как грибы в лесу растут – кучкой, без всякого порядка, рядом с домом натыканы были: сарай, баня, туалет, курятник, скотный двор, собачья будка. Издалека походило, что все это катится под гору и сейчас свалится в пруд на дне оврага.
Интересно, что и Витя, и Зур, обосновавшись в деревне, начали новую жизнь с благотворительности, так сказать. Витя, как уже было сказано, строил мостки, Зур на своей кобыле только успевал поворачиваться – кому вез дрова, кому сено, кому еще что. От оплаты категорически отказывался.
– Ты, Тань, в другой раз будешь мне деньги совать, я к тебе больше не приду, – говорил Зур моей матери, когда она хотела расплатиться с ним за услугу. Он не видел тут никакой доблести, считал, что помочь – дело естественное и размышлять тут нечего. В крайнем случае мог принять «борзыми щенками».
Во времена, когда Горбачев решил вырубить все виноградники – «Петр рубил бороды, я виноградники порублю – реформатором, как Петр Великий, в истории стану. Водочные магазины закрыть, пусть мылом торгуют, ситро пьют…», – бутылка стала главной валютой. Зур, правда, не был из числа жаждущих, для кого вопрос этот стоял остро.
Привез мне раз два здоровых бревна. Я пытался помочь ему скинуть бревна с телеги.
– Ты, молодой (когда-то он определил мне такое имя и иначе никогда не называл), в сторону, в сторону отойди, ноги пообшибаешь, я сам справлюсь, сам.
И вообще, дачников конечно же он почитал за людей неполноценных: «Вам, городским, – говорил он, – только бы губы намазать да на велосипедах кататься…»
Мать достала бутылку-презент со словами: «Знаю, Саша, ты не пьяница, но все-таки… Пойдем, за стол сядем…»
– За столами мне сидеть некогда, делов полно. Ты, ета, стакан лучше тащи, мы тут вот, на троих, с молодым разольем – и дело с концом.
Это он моей маме – по стакану в полевых условиях, – которая вообще никогда ничего не пила…
Встретив тебя, не обращая внимания на приветствие, с минуту смотрит; то ли не поймет никак, кто перед ним, то ли знает про тебя такое, о чем ты сам даже не догадываешься, – соображает, сказать ему или так пусть ходит. Впрочем, может, это только так кажется, но определенно, какой-то горох там катится. Затем как с цепи срывается, сыпет все свои секреты-новости. Там ему заказали сделать террасу, там окна менять, там крыша, а там дом целиком ставить; небольшой, правда, домик, но все же от фундамента до трубы, а это будет… и назовет цену. Обстоятельно доложит, за что и сколько ему заплатили, сколько выросло кочанов капусты, сколько мешков картошки собрал и сколько продал. Так хвалятся дети новой игрушкой.
Кроме своего хозяйства – только успевай поворачиваться: доить корову, девать куда-то это молоко, на зиму заготавливать сено; корова, лошадь, овцы, поросенок, куры, огород… о-хо-хо! – да еще быть первым на деревне строителем. Вокруг деревни, как грибы, стали расти дачные участки, и Зур был там нарасхват.
Ростом и без того мал, да еще сутулый: руки до колен, похож был на комок, который скорей перекатывается, чем идет. Самым крупным элементом в нем был нос. И сутулился, казалось, он оттого, что нос перевешивает, еще чуть-чуть и клюнет землю. Как управлялся он со всем этим?.. – духом, видать, был жилист.
Хрустальная
Разговаривая с ним, нужно было еще понимать, что говорит он.
Встречаемся на станции.
– Далеко? – спрашивает.
– В Серпухов.
– А я на Тарусскую (соседняя станция). За очками. Вечерами, знаешь, люблю книжку интересную почитать. А очки, знаешь, негодные стали, за новыми еду.
В электричке, усевшись напротив, начинает освещать свои планы:
– За хлебом в старый магазин зайду, булки там хороши. В хозяйственный тоже, краску там красивую видел – голубую, скамейку у дома покрашу.
Эстетика была у него не последним делом. Так в доме у него висел ковер, во всю стену – ковры, видимо, он считал в доме вещью необходимой: на ярко-голубом, почти в натуральную величину, в прыжке застыл огненно-рыжий тигр.
Ничего рассказать не успевает, его станция.
– А… черт с ней, с тобой до Серпухова поеду. А там к «Хрустальной». Сразу с вокзала ей позвоню, а там уж она встречает. У ей, я как приезжаю, всего полно. Закуски там всякой, телевизер; у мне тоже телевизер, но я редко смотрю, больше почитать люблю, только чтоб книжка хорошая была. Пироги с грибами… но это когда грибы пойдут. Другой раз я сам ей привожу. Или этих, круглых, навертит – пельмений разных… У Краснооктябрьской, вот, там не то, там особо не разъешься, – это в Москве которая, но там я нечасто бываю. И ласковая тоже, ага… И конфеты горой всегда пряма, в тарелке насыпаны. Там и из шоколада, и с повидлой, и с этими… с медведя́ми на картинке – всяких полно.
Она на фабрике, на этой, «Красный Октябрь». В голубых своих носит, в трусах. С собой мне всегда накладет, полны карманы. Я у ей в ванне всегда лежу, а она – ласковая, да… и ногти мне на ногах обстригает…
А эта всегда селедочки на закуску нарежет, с лучком, ага… И везде хрусталь у ей – не, ну точно – по всей квартире!
Хрусталь он явно путает с фарфором, но хрусталь даже лучше.
– Она, это, на поездах работает, в Китай все ездит, вот и везет оттуда, вся хрусталем обставилась, полон дом.
Я за нее опасаюсь… Она же приедет, побудет чуть и опять едет. А там уж на дело идут! Звонят – нет ей, и пошла разведка… Опасаюсь.
Дальше объясняет подробно, как добирается к ней с вокзала, и тут же без остановки начинает рассказ о том, как недавно ездил в Москву навестить родственников.
За желтыми
– …Мне бы в Серпухове сойти-то, там этих, магазинов-то, полно. Ага. Да уж, смотрю, мимо пролетел. Бутылку-то я взял, а вот желтых-то нету. Без желтых никак нельзя. Ейный муж, он этот, ну, которые вот по заграницам работают.
– Дипломат?
– Во, во, точно. Они там в высотном доме живут, на набережной. От Курского пешком недалеко будет. Там, едрит твои маталки, так просто не зайдешь. Докладать надо.
Теперь что делать? Выскакиваю на первой остановке, а из окна уж вижу, магазин прямо у станции. Захожу – нет желтых! – етит твою за ногу.
К концу рассказа только соображаю, что желтыми называет он апельсины (без которых никак нельзя).
– Перейди на ту сторону, говорят, там другой магазин. Кинулся туда, там магазин вообще закрыт. Я опять на станцию. И как раз вижу – поезд. Я бегом по лестницам этим… А он, собака, усы мне утер, перед самым носом тронулся. Смотрю, автобус стоит, пыхтит, щас тронется. Я в автобус – встретится магазин-то. А он за поселок, а там лесом да лесом. Спрашиваю – оказывается, он на какую-то турбазу, оттуда и не выберешься. Обратно, думаю, надо. Выпрыгиваю, пока совсем не завез. Дорога, смотрю, таким крюком загибает, а дело-то к вечеру. А вокруг черная уж заходит. Как грохнет да ливанет… Елки моталки, я тада, как лось, не разбирая дороги: по кустам, по кочкам, через овраги, да в болото и ахнул. Прямо как в Сибири тада. Там я тада в побеге был. Мне три месяца оставалось, а я чего-то решил… – за компанию больше. У него-то впереди еще ого-го сколько: вдвоем и дернули. Он сразу почти утонул, в болоте. У нас-то что, разве это болото? – грязь одна. А там настоящие. Он и испугаться не успел, ушел за минуту.
Я один. Ладно, иду. А шамовка-то почти вся с ним ушла. У меня аж под ребра ломит. И тут – вертолет. Я прятаться; в траву зарылся, но, видать, всё равно заметили. Вертушка встала надо мной, а из нее лестница. С лестницы человек, пониже спустился и раз – мешок кидает. Оказывается, меня с геологами спутали, разыскивали их. А там в мешке, ё-мое, шоколад, колбаса, хлеб, рыба соленая…
Через пару дней выхожу к трассе, вот она, линия поезда. А ОНИ уж меня по телевизеру видят, а я-то их нет! Ну, в общем, мне за это пару лет накинуть полагается, а я им такую сушилку сделал. Кто еще мог сушилку сделать – никто. В результате я всего два месяца пересидел.
А тут и не болото вовсе, а по коленки увяз. А я ж в ботиночках, кабы в сапогах был… Да, как в сапогах-то ехать, с желтыми и в сапогах… не, нельзя.
Теперь что – хошь не хошь, обсушиваться. Дождь угомонился, но вокруг одна вода. Пока с костром провозился – совсем стемнело. Над костром, это, корягу длинную приладил, разделся, развесил, значит, всё свое – сижу в чем мать родила, сушусь. От ботинок, тряпья пар идет. Тут чувствую, запахло странно. Глянь, а от штанов это уж не пар – дым пошел. Рванул я эту вешалку, всё опять в мокроту полетело. Ботинки в огонь; еле выхватил. А вот штанина одна обгорела. Но не сильно так, сантиметров на десять. Так и пошел: с одной стороны мокрый, с другой поджаренный.
До Москвы уж к ночи добрался. Они уж спать собирались. А желтых я в ресторанном буфете купил. Без желтых никак нельзя.