Loe raamatut: «Флоренций и прокаженный огонь»

Font:

© Йана Бориз, 2025

© ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2025

Глава 1

Все складывалось наиудачнейшим образом: старая ключница Онуфриевна получила известие о болезни свата и отбыла в соседнюю Малаховку. По бумагам она вместе с детьми давно числилась вольноотпущенной (еще покойная матушка пожаловала отпускной грамотой), но, вдовая, никуда не подалась из замшелого поместья Обуховских. Упрямая. Сын ее прилепился к ямским, вроде зажирел. Дочка Ефимия вышла за местного – получалось, самолично вернулась в крепость. Последний десяток лет Онуфриевна в одиночку пасла ветхую усадьбу на берегу Монастырки и вот сегодня – кстати! – убралась к сватову одру.

На пустом дворе разлегся тихий майский вечер. Ярослав Димитриевич, один-одинешенек в своих покоях, распоясался, скинул потертый кафтан, запалил две свечи, хоть настоящая темнота еще не добралась до окон. Перво-наперво он сдернул с кровати льняной полог, кинул посередь опочивальни, принялся валить поверх платье: чулки, жилеты, исподнее, галстуки, булавки, платки. Кучка набралась невеликая – с годовалую ярочку. Молодой барин попробовал обхватить полог узлом и приподнять. Вышло без натуги. В глубине дома прочирикали напольные часы. Они подпирали балку в гостиной зале – могучие, как медведь, а голос воробьиный.

Из сада потянуло речной прохладцей, завело известную песню комарье. Ярослав Димитриевич прошел в кабинет, не глядя опорожнил ящик рабочего стола, что черным островом расселся аж на трети невеликого помещеньица. Убранство здесь не меняли с дедовских времен: небогатое, без изящества устроенное хозяйство староукладного помещика. После стола подоспела очередь книжек, но их скопилось немного, не более двух дюжин. Вся бумажная докука улеглась в три корзины для белья. Они отыскались пустовавшими на заднем дворе.

На кухне в шкапчике стояла початая бутыль с ламповым маслом, барин зачем-то прихватил и ее. Проходя через вестибюль, он шумнул забытым жестяным подносом, из-под пуфика высунулась ленивая седая кошка, ослепшая, но упитанная. К ее спине прилипли пыльные катышки, серые, как давно не мытые чехлы, как ее невидящие глаза, как все вокруг.

Этот дом одряхлел, облупился. Он проспал более десятка лет без хозяев с их хлебосольными застольями, одичал, иссохся от скуки. В нем не шушукались праздные безделушки, не пахло куличами или копченостями. Заросший по макушку черносливом, усталый, он горбился отставным бессловесным солдатом, кого никто не любил и не ждал в уютной постели. И сам Ярослав Димитриевич походил на такого же, даром что молодой.

В опочивальне еще оставался комод с простынями, вышиванками, прочей тряпичной рухлядью; заниматься ею не хотелось, но победило радение о ближних, прежде всего о преданной Онуфриевне. Барин запихнул тряпье в скатерку, увязал. Он изрядно притомился, не столь от рутинного занятия, сколь от многодумных ночей. Из-за бессонницы под глазами набрякли мешки, уголки губ повисли скорбным базлыком, щеки опали. Ни единой морщинки, а старик. Волосы серые, что волчья шерсть, стороннему не понять – может, и седые уже. Прежде он тянулся вверх, расправлял плечи, отвоевывая недодаденное природой, теперь же, наоборот, сутулился, будто нырял в незаметность.

В доме уже окончательно распоряжалась темень, дергала за шнуры тяжелых суконных портьер, закрашивала навощенные половицы, ловила прожорливых мышей. Пришлось зажечь свечи в гостиной. В их мерцании ночные стекла превратились в богатые зеркала, убогость убралась в углы, оттого стало поавантажней. Здешняя мебель так и стояла под чехлами, Арина Онуфриевна жаловалась на изъеденную обивку, дескать, зазорно такую выводить в люди. По приезде барин намеревался справить новую, да теперь уже все одно… Отсюда он взял пузатый ларчик в серебряном окладе, кинул его поверх одежной кучки, увязал кривобоким баулом. Еще с полчаса сутулая фигура с подсвечником бродила по необжитым темным комнатам, собирала докуку, укладывала в узлы. За два месяца набралось немного скарба, вроде и не жил он здесь, а гостевал, как на постоялом дворе. Наконец пришло время погружаться. Ярослав Димитриевич взвалил на плечо первую корзину – самую тяжелую, – потащил в дальний конец усадьбы к пруду. Там болтались на привязи три-четыре лодки; десяток хороших гребков до запруды – и он окажется на реке. Ходить туда-сюда пришлось раз шесть, навалились одышка и немощь в коленях. По спине побежал липкий пот, да все время норовила сбежать шапка. После третьего похода он догадался: сдернул ее и швырнул на дощатое лодочное дно – пущай мокнет там, а не на темени. Вся поклажа тоже валялась как попало, непритороченная. Последним из дома выбрался батюшкин тулуп – вещь, не ведавшая сноса. В фамильном гнезде более не осталось следов молодого бессчастного барина Ярослава Димитриевича Обуховского.

В темном пруду полоскали распущенные власа старые ивы, обмылком плавала луна, вздрагивали во сне кувшинки. Обуховка – сельцо невеликое и тощее. Здешний батюшка Пансофий, кажись, уже выжил из ума, по крайней мере, богобоязные бабки зачастили в соседний приход. Питейное заведение туточки тоже не прижилось. Хилые наделы обихаживались без тщания, без азарта, потому жадные леса настойчиво их подгрызали. Даже голоногие мальчишки водили коней в ночное за ближний рукав беспокойной Монастырки. Все стремились ушмыгнуть отсюда, утечь вместе с водой. Ну что же, знамо, так велит Господь, то Его Всеведущая воля.

Померкший дом в последний раз отомкнул свои двери хозяину, зато надолго. На этот раз Ярослав Димитриевич не спешил: прошел в кабинет, уселся за стол, вынул загодя оставленную под сукном стопочку чистых листов, пододвинул чернильницу, взял новое, изящно очиненное перо. Он писал долго и усердно, уже просигналили первые петухи, а согбенные плечи все не расправлялись. В горле засохла пыль – хоть скребком скреби! – в животе разворачивал злые кольца голодный змей, однако молодой барин не двигался, только скрипел пером. Он поднялся, когда в дальнем конце улицы забрехал пес. Ежели кто бродил в окрестностях, это не к добру. Наскоро перечитав сочинение, Ярослав Димитриевич приписал внизу еще несколько строчек и разложил листы на столе, не утруждаясь запечатыванием. Потом рука потянулась к чернильнице, зависла в раздумье и все-таки схватила, небрежно и не заботясь ее расплесканными потрохами. Он задул свечу, прошел в опочивальню, также роняя повсюду густые черные капли, перекинул через плечо фрак, проверил, не осталось ли где непотушенного огня, и вышел вон. Дверь украсилась старинным медным замком, ставни остались открытыми, из них наружу сочились тоска и безжизненная хмарь.

Лодка добросовестно дожидалась у причала, доверху нагруженная хламом, суетой – его неудавшейся жизнью. Опустевшая по дороге чернильница шлепнулась на белевший узел кроватного полога, измарала его на последнем издыхании. Весла тихо, без плеска опустились в воду верными сомышленниками. Три гребка – и ивы с так не домытыми власами уже растворились в прибрежном мраке. Еще пять – подступила запруда, два напоследок – и открылся речной ворот. Барский пруд с умирающим садом остался позади, лодку подхватило течение, сильно и уверенно повлекло вниз. Ярослав Димитриевич наклонился, зачерпнул воды, выпил из горсти. Горло благодарно откликнулось покалыванием. Он попил еще и еще. Вдалеке, за излучиной, горел костер, но с берега беглеца не могли углядеть. Да и кто бы захотел? Вот теперь позволительно распрямить затекшие плечи, опустить весла, опереться на мягкие узлы. Мимо шествовали тени на воде, лодка, хоть и дряхлая, уверенно плыла навстречу утренним сумеркам.

Этой же майской ночью в десяти верстах от села Обуховского, на захудалом постоялом дворе, мирно посапывал усталый путник. Он не чувствовал подсыревших простыней, съеденная вечерей черствая краюха не тревожила утробу. Сонные губы его складывались в улыбку, сильные руки крепко обнимали подушку, рьяному комариному зуду не удавалось пробраться через крепкую защиту грез, и только длинные ресницы подрагивали в ответ на ласковые прикосновения лунного света. Спать оставалось недолго: постоялец велел вислоусому станционному смотрителю разбудить его до зари. Нынче заступил на службу последний день долгой дороги домой. Уже более месяца грудь теснила радость от скорой встречи с любимыми людьми и родными местами, и вот уже завтра, вернее сегодня, он будет пить самую сладкую воду из старого колодца во дворе, обнимать свою ненаглядную Зинаиду Евграфовну, разбирать набитые чужеземьем сундуки и раскладывать ношеное платье в своей собственной гардеробной.

Спать оставалось не более двух часов, и он отдавался этому занятию со всей страстью здорового двадцатипятилетнего вьюноша. Лошади тоже дремали перед яслями, подрагивали ушами и перебирали копытами. Наверное, им снились лихие скачки. Речка не спала – маялась бессонницей под обрывом, шепталась с валунами и будила воркованием рыб.

Самый сладкий сон, как известно, перед рассветом, и именно в него врезался зычный голос смотрителя:

– Барин, давеча побудить велели. Пора.

Постоялец открыл глаза, недовольно съежился под жидким одеяльцем, но тут же сбросил его, улыбнулся, выпрыгнул на простывший пол, распахнул руки, словно собирался обнять наступающий день.

– Благодарствую! – крикнул он через дверь и тут же понизил голос, опасаясь досадить соседям. – Велите подать чаю. Сей миг выйду.

Он и в самом деле показался в двери буквально через минуту. Во дворе уже хлопотал разбуженный ямщик, кони шумно хлебали свежую воду, на большом столе пыхтел самовар, рядом стояла глиняная миска с теми же черствыми сухарями, что и вчера, – небогато же потчуют в родных местах проезжий люд! Вислоусый заметил вытянувшуюся физиономию ранней пташки и без особой охоты спросил:

– Прикажете подать кушанья?

– Не трудитесь, любезный. – Гость махнул рукой. Лучше отказаться от здешнего завтрака – дома все равно окажется вкуснее.

Он рассчитался с избыточной щедростью, вскочил в поданный экипаж и аж задрожал от нетерпения. Эх, кабы верхом! Жаль, не предупредил Зинаиду Евграфовну послать ему навстречу какого-нибудь подлетка одвуконь: хотел сделать сюрприз. Сейчас бы уже мчался, рассекая грудью утреннюю прохладу.

Путника звали Флоренцием Аникеичем Листратовым, он возвращался домой после семи лет в школе известного итальянского маэстро Джованни дель Кьеза ди Бальзонаро, где постигал мудреную науку ваяния. Село Полынное – родина Флоренция – лежало в осьмнадцати верстах от уездного Трубежа, шестидесяти верстах от Брянска и совсем далеко от губернского Орла – не меньше двух сотен верст.

Лошади по теплу шли прытко, дорога не пылила, не барагозила, заболоченных мест не попадалось. Ямщик оказался немногословным, пегим и жидкобородым. Глаз его разглядеть не удалось из-за низко надвинутого картуза, что держался, казалось, непосредственно на шишковатом носу. Он буркнул имя – то ли Протас, то ли Афанас – не разобрать. Небось тоже не выспался и теперь злится на седока-торопыгу. Флоренций кивал из окна знакомым селеньям, одиноким мельницам. Людей встречалось мало, а знакомых и вовсе никого.

В нарядных фряжских городах, с их мраморами, уносящимися в небо соборами и звенящей брусчаткой, он напрочь отвык от неисчислимых буераков милого сердцу края. Кто бы ни странствовал по Руси, всенепременно поносит расхлябанные дороги, усыпанные ямами да кочками, залитые по пояс стоячей болотной жижей, в которой и утонуть немудрено. А того не понимают, что пространства тутошние огромадные, не чета прочим, и на каждую кочку не напасешься ни досок, ни камней, ни усердных рук. От одной деревеньки до другой версты и версты, между тем как у пруссаков с австрияками селения друг на друге сидят и в окна соседям заглядывают. В просторах, не меренных чужим оком да чужими милями, и спрятана русская душа – широкая, раздольная, загадочная. Починить дороги недолго, а вот куда деть привычный к бездорожью русский дух?

В долгом пути французское платье путника поистрепалось. Оно состояло из простого темного фрака, полотняной сорочки и пары цветных жилетов – лазоревого шелкового и лимонного из новомодной фланели. Лазоревый был хорош переливчатым сиянием, а лимонный освежал лицо и сразу бросался в глаза. Еще у Флоренция имелись кирпичного цвета кюлоты и плохо вычищенные, видавшие виды сапоги. Достойный цилиндр хранился в специальной коробке и ожидал аудиенции, а его хозяин предпочитал объемный черный берет с белой камеей вместо броши. Из-под него спускались на плечи золотые локоны – главное украшение Листратова: они углубляли карие глаза. Берет свой по образцу великих художников он заказал у модного флорентийского шляпника. Очень хотелось думать, что подобное смешное подражательство поможет носителю головного убора с талантом и вдохновением. Фасон наружности молодого ваятеля получился мечтательным, слегка отстраненным от суетного мира, но притом не без некоторого шика. Он сбил сердечный ритм многих фряжских красавиц и привлек задумчивый взгляд не одного живописца, каковыми буквально кишела великолепная Тоскана. А какое впечатление произведет сей облик в России, предстояло еще выяснить.

Флоренций не баловал себя в пути длительными остановками и любованиями. Поначалу, пока за окном почтовой кареты мелькали чистенькие австро-угорские будни, ему превосходно скучалось, а когда началась русская земля, внутри что-то заиграло, запели бубенцы, раззадорилось нетерпение.

Версты, как назло, ползли неторопливо, грязные почтовые станции сменяли одна другую, лились незамысловатые беседы с попутчиками, кои несказанно радовали окунанием в переливчатый мир русских слов. Он надкусывал спелые глаголы, бросался пряными сравнениями, смаковал старинные названия и ласкал их точными прозвищами, каковых вовсе нет в иностранных языках. Прекрасна и певуча русская речь, метка, сочна. Раскатывается бессовестным «р», бьет в самое сердце решительным «х», искренним аканьем или оканьем. Русское слово подается к столу как брызжущая соком луковица к бочковой селедке, как хрен к холодцу, как ледяная водочка после жаркой бани. Хорошо наконец-то вдоволь наговориться по-русски, не спеша, пусть о неважном. Сказанное на родном языке, оно напитывается вдруг огромной значимостью.

Будучи уроженцем прошлого, осьмнадцатого века, Флоренций горячо приветствовал все новое и замечательное, чем дразнил нынешний девятнадцатый. Он боготворил Наполеона – сотрясателя тронов – и мечтал когда-нибудь изваять из первосортного мрамора его бюст, а лучше ростовой памятник. Но это дальний план, ныне же, в году одна тысяча восемьсот десятом от Рождества Христова, в свете осложнений политического свойства между Российской и Французской империями следовало помалкивать о своих пристрастиях.

Тем паче вот они наконец-то, любимые с младенчества места! Соскучился! Ох как соскучился! Какими только красками не сияла матушка-Русь! Тут и лазурь поднебесная, и золото пшеничное, и блеск куполов, и янтарное дерево, и зеленые холмы – вся палитра как на ладони, один раз увидеть – и глаз уже не отвести! Особенно если те глаза принадлежат ваятелю, художнику, кому по призванию положено запечатлевать мирскую красоту и дарить ее тем, кто ничего не видит дальше своих пяток. Вот это и есть настоящее искусство, что манит бессмертной славой, а на деле приносит больше страданий, чем ликований.

Снаружи почтовой кареты потихоньку просыпались хутора и пустоши. Отцветающая весна заполонила подворья черемухой, из-за ее душистых облаков осторожно выглядывали расписные ставенки – любо-дорого посмотреть. Все! Долгое странствие почти целиком позади. Вчерашний, предпоследний день пути весело прошмыгнул берегом могучей Десны. До Трубежа оставалось семь верст, там дорога уцепится за скорую руку Монастырки и поползет вверх. Речка на самом деле называлась Неруссой, то есть «нерусской», потому коренной люд ее так не величал, а именовал Монастыркой в честь обосновавшейся на ее берегу Казанской Богородицкой Площанской пустыни. Вот на этой речке, упрямо катившей к Десне свои холодные волны, и стояло именье Полынное, где Флоренция поджидали объятия дражайшей опекунши Зинаиды Евграфовны, собственная комната с льняными занавесками и любимая мастерская, куда однажды постучалась муза. Путник привычно скосил глаза на привязанный к запяткам сундук. Скорей бы распаковать и нырнуть в тихий утренний сад, заняться неспешными этюдами.

Две версты пролетели незаметно. Ямщик сутулился на передке, не поворачивал головы, только сальные волосы тряслись в такт дребезжанию колес. Коварная Десна не любила прямотока, все норовила петлять да намывать заводи. Вот из-за очередной излучины выплыл большой мельничный остров с переправой, за ним растеклось ширью мелководье. Экипаж поравнялся с полем серебристой ряби аккурат в тот миг, как из-за царственной верхушки дальнего осокоря выглянуло солнце. Розовые лучи смешали серые краски утра, брызнули желтеньким в густую прибрежную темень, вытащили оттуда бледный оскал песчаной косы с клыками валунов. По воде побежали золотистые мурашки, утопили жемчужные слезы ночи в расплавленной радости нового дня. Нежно улыбнулись посветлевшие, проснувшиеся березки. Заволновались. Мокрые травы разогнулись, стряхнули тяжелые капли росы, добавили пряных ароматов в дорожный букет. Лошадиные гривы тоже окрасились в благородную медь, даже пегие прядки под картузом ямщика вроде порыжели и уже не так слипались от неблюдения. Флоренций затаил дыхание – какая же все-таки красота жила за околицей! Ни в каких чужеземьях такой не встречалось!

Упряжка уверенно преодолела еще с полверсты, мелководье закончилось узкой горловиной. Оттуда выливался бурливый поток, за которым пристально следила поросшая ельником скала. Вот и она осталась позади. Впереди излучина с крохотным островком. Паводком его затапливало, поэтому не приживались серьезные деревья, только терпеливый камыш. Островок высунул зеленую рыбью спину и ждал подступавшего солнышка. Разноцветные лучи пестрили, порхали от зеркальной воды к поблескивающим влажным листьям, и оттого не удавалось разглядеть, был кто-то на клочке суши или почудилось. Человек, зверь или сказочное представление разворачивалось посреди камышовой сцены? Вдруг подумалось, что там собрались в кучу ночные кошмары и отпевали почившую луну. Или что русалки не успели затемно убечь в воду и теперь спешили, колыхали бедрами, и оттого дрожал под ними камыш, а над ними – едва просветлевшие небеса. Все эти красивости придумались Флоренцию от нервического возбуждения, от предстоящей встречи.

– Эй, любезный, лицезреешь ли оное? – спросил Флоренций у ямщика и показал рукой на островок.

Тот в ответ пробурчал что-то неразборчивое, но подтянул вожжи, понуждая коней ускорить шаг. Седок в свою очередь сощурился, приставил ко лбу раскрытую ладонь. Точно! Там кто-то был. Некто бессонный оседлал рыбину и хотел уплыть на ней в загадочном направлении. Чернела лодка, двигались туда-сюда копны, шевелился сам воздух, будто лежащая рыба дышала под прозрачным колпаком.

Через некоторое время, впрочем показавшееся излишне долгим, упряжка поравнялась с островком. Там в не до конца размытых сумерках горел костер. Невысокая мужская фигура кидала в огонь предметы поодиночке и связками. В ней обнаруживалось что-то знакомое, а Флоренций привык доверять своему глазу – главному орудию художника. Человек брал в руки книги, отправлял в костер, очередная охапка в его руках развернулась одежей, после снова какие-то бумаги. Дым мешался с рассветом и отгонял его, так что почтовой карете удалось подъехать незамеченной к самому берегу. Увлеченный действием сжигатель ничего вокруг не замечал, таскал из лодки обреченные вещи и кидал в пламя. Ямщик натянул поводья, лошади стали. Флоренций хотел крикнуть, но не знал верных слов, да и зачем ему окликать? Пусть себе жжет, коли на то воля. Но взгляда отвести почему-то не удавалось, да и ямщик не торопился, пялился во все глаза. Они потоптались на берегу минут пять или больше, но вдруг мужчина поднял голову и увидел экипаж. Тут и Листратов его разглядел: явно не крестьянского корня, с умным печальным лицом, в жилете от хорошего мастера, в белой сорочке. Вот теперь точно воскресилось лицо: из соседей. Бесспорно! Осталось только припомнить имя. Что-то очень русское – Ростислав или Мстислав. И фамилия красивая.

Флоренций в достаточной мере увлекался наукой физиогномикой, чтобы сразу определить человека в благонравные. Судя по подбородку, характер тому достался небоевитый, высоко заползшие надбровные дуги намекали на склонность к меланхолии и утонченным занятиям. Художник поднял руку и приветственно помахал. Этот доброжелательный жест возымел странные последствия. Будто застигнутый врасплох, островной господин скинул сапоги, запульнул их в огонь, потом упал на колени и принялся пить из реки на собачий манер. Зрители замерли. Кричать уже не имело смысла, но и отвернуться, просто уехать тоже не к месту. Островок словно приковал их на невидимую цепь, держал еще одной лодочкой вместе с лошадьми, сундуками и колесами. В это время солнце полностью взошло, разлилось желтизной, сделало мир праздничным. Господин на рыбьей спине поднял голову, долгим взглядом посмотрел на веселое, полное сил светило, перекрестился, взял лежащую на песке бутыль, запрокинул над темечком, из нее полилось вязкое и маслянистое, промочило волосы, рубаху, штаны. Потом он медленно повернулся и торжественным шагом вошел прямо в костер.

– А-а-а! – завопили хором зрители.

Человек вспыхнул факелом ярче солнца. Фигура растворилась в оранжевом пламени, контур ее задрожал, потом осел. До берега долетел протяжный крик. Флоренций тоже орал во всю мочь, причем бессвязно. Он поскидывал сапоги, фрак и бросился в реку. Ямщик охнул и полез следом. В воде оба замолчали. Расстояние невелико, плыть недолго, но Монастырка еще не прогрелась, к тому же мешала одежда. Течение волокло вниз, приходилось бороться и с ним. Справа от Листратова снова заверещал Протас или Афанас – он захлебывался. Теперь маршрут сменился, правая рука ваятеля ухватила ямского за шиворот. Так получалось еще медленнее, непозволительно мешкотно. Флоренций и сам нахлебался воды, но больше от ужаса, нежели от капризов ледяной по эту пору Десны.

Когда они выбрались на рыбью спину, в нос шибануло отвратным запахом горелого мяса. Листратов схватился за торчавшую головню, принялся растаскивать костер. Ямщик повалился в камыши, его выворачивало. Огонь разошелся всерьез, полыхал не хуже взошедшего майского солнца. Посередь лежал мученик, скорее всего уже неживой. Костру досталось с избытком кормежки, из-под скрюченного тела высовывались углы непрогоревших книг, толстое тряпье, что набрало жару и теперь пыхтело не хуже хвороста, бревна тоже гудели и трещали, их завалило пеплом истаявшего сухостоя, поэтому не получалось растащить запросто.

Наконец с пламенем удалось договориться. Толстые ветки отползли вбок, мелочь с горем пополам сдалась, потухла. Остальное превратилось в золу. Горемычное тело бездвижно покоилось посередь черной вонючей прогалины, скукоженное, походившее на струп, на палую листву, на ненужную змеиную кожу. Оно было горячим и при касании расползалось жидким тестом. Тем не менее Флоренций с Протасом или Афанасом оттащили его к реке, облили, попытались отыскать в груди сердцебиение. Их чаяния обрушились, рассыпались и утонули в реке: человек умер бесповоротно. Кожа на лице его обгорела, уши даже скрутились валиками, волосы отпали еще прежде, теперь с черепа облезали смрадные лоскуты. Тулово пострадало меньше, но тоже изрядно, тряпье прилипло к членам и спеклось, кое-где в дырах блестело горелое мясо, склизкое, напополам с сукровицей, прочерченное багровыми трещинами. Жуть – иного слова не подберешь.

Поверженные печалью спасатели плюхнулись на мокрый песок рядом с мертвяком, отдышались. Одежда Флоренция оказалась безнадежно попорченной, на кюлотах и жилете чернели дыры, рубашка тлела, обжигая и без того обгорелые руки. Протасу или Афанасу тоже перепало, хоть и не шибко здорово, но скулил он так, что хотелось заткнуть уши или уж сразу утопиться.

– Вот так натюрморт, – пробормотал Флоренций.

Не имея мочи сидеть без движения, он очередной ненужный раз взял труп за запястье, пощупал пульс. Ничего нового, только пальцы жгло, они смердели и казались чужими. К сожалению, имя упокойника никак не желало выныривать из памяти, а все потому, что орудие художника – глаз, а не что иное. Вроде тот был приятным, несколько замкнутым господином, с долей привычного русского снобизма, но не чопорный. При давнишней коротенькой встрече он не произвел впечатления отчаявшегося или шального – одним словом, способного наложить на себя руки. По всей видимости, тут закралась некая тайна, весьма любопытно, какая именно. Наверняка жуткая. С Протасом или Афанасом говорить о том не хотелось: не той конституции человек, не философской. Художник отвел взгляд от печального зрелища, огладил им пригожий речной пейзаж и промолвил положенное:

– Упокой, Господи, душу Раба Твоего грешного.

– Кхе, – согласился ямщик.

– Вот что, любезный, сидением мы оному не поможем. Ты поезжай в соседнее село за старостой и десятскими. Я посторожу… э-э-э… оного.

– Кхе. – Протас или Афанас направился к лодке.

Листратов поднялся и пошел следом: на самом деле ему ужасно не хотелось оставаться наедине с отдавшим богу душу, но таков долг порядочного человека.

Лодка переплыла речку с двумя седоками, ямщик распряг упряжку и ускакал верхом. Второй конь остался ждать вместе с Флоренцием, каретой и поклажей. Днесь скучать придется не менее двух часов, и это еще по-хорошему, а по-плохому может растянуться и до полудня. Ваятель присел на берегу, перевел дух, потом пошел к своему сундуку, вытащил сменную одежду, переоблачился. В сухом и чистом куковать оказалось не в пример терпимее, но сказочные красоты почему-то попрятались, взор не радовался ни пышным лесам, ни прозрачной реке. Теперь на нем болтался расстегнутый бордово-крапчатый жилет поверх исподнего. Свежей рубахи не нашлось, он не отдавал прачке белья, рассчитав, что до дому хватит чистого. Об эту пору пришлось платить за такую безоглядность. Испорченное платье комом полетело в угол экипажа и скукожилось там мокрой побитой кошкой.

Ждать неподалеку от бессчастного тела, когда до дома не более полудня хорошей езды, – худшего испытания трудно придумать. Флоренций сел на колено выпиравшего корня, попробовал отвлечься, последить за водой, послушать птиц – все пустое. В желудке просыпался голод, и одновременно с ним мутило от застрявшего в ноздрях тошнотворного запаха. Тогда он нашел поросшую густой травой кочку, улегся. Блаженная дремота обходила стороной, не удавалось даже сомкнуть глаз: их все время притягивало жуткое зрелище на островке. Время застопорилось, солнце увязло над лесом, повисло меж ветвями отрубленной головой. Недолго повалявшись, злополучный путешественник осознал, что в это роковое утро ему попросту не вынести безделья. Он поднялся рывком, в три прыжка добрался до экипажа, болезными руками распаковал свой саквояж, вытащил большой альбом в сафьяновом переплете и свернутый коконом кожаный лоскут с кармашками для рисовальных углей. Тот служил походным пеналом. Вместе с этим добром он уселся в лодку и со стенаниями заработал веслами в направлении рыбьей спины.

Мертвец также лежал на песке, почерневший и маленький. Замешанная на крови сажа одевала его в блестящую паутину. Флоренций обошел по дуге, выбрал место, откуда просматривались и лицо, и поза, отыскал кочку поудобнее, уселся на нее, положил на колени альбом, крякнул и взялся за футляр. Шелковый шнурок легко опал, пустил внутрь, ваятель извлек крепкий стержень рисовального уголька, открыл альбом и принялся зарисовывать. Такое редкое зрелище – жуткий, но бесценный опыт, его упускать грешно. Всегда, в любом, даже самом неподходящем, эпизоде нужно смотреть по сторонам, запоминать, зарисовывать. Маэстро Джованни дель Кьеза ди Бальзонаро каждое утро начинал именно с этой фразы и ее же использовал вместо «Спокойной ночи».

Занятие привычно увлекло Листратова. С первого раза ожидаемо ничего путного не вышло. Со второго на листе появился скелет, быстро оброс талой, с огрехами, плотью, постепенно выправился, начал походить на человека. Однако здесь он получился чересчур живым, будто спящим. Самое жуткое – ожоги – на бумаге выходило безобидными тенями, и задача оставалась нерешенной. Третий набросок выстраивался быстрее двух первых. Теперь несчастный и в самом деле походил на мертвяка. Рука безжизненно обнимала берег, колени и локти заострились, голова потеряла четкость и наконец-то умерла.

За трудами перестала мучить вонь горелого мяса, зато стало жарко. Флоренций поднял голову – солнце подбиралось к зениту. Это сколько же времени он тут баловался рисованием? Неужто дурак ямщик не сумел уговорить старосту поторопиться? Или он и вправду настолько косноязычен, что не подобрал слов? Пожалуй, следовало самому отправиться в ближнее село, а Протаса или Афанаса оставить на страже, но долг порядочного человека – принять тяжкую обязанность на себя. Вдруг бы звери тут? Хотя у Листратова и оружия не наличествовало, если не считать походного ножа… Впрочем, все эти думы пустопорожние, надо просто коротать время и стеречь людей. Может статься, что поедет кто-нибудь мимо, так и без ямщика удастся оповестить округу.

От нечего делать и чтобы не обращать внимания на гул в пустом желудке, он взялся за следующий рисунок – на этот раз решил запечатлеть мертвое тело сверху. Так выходило проще с анатомической позиции, но сложнее ввиду испорченной першпективы. Флоренций стоял, наклонившись над трупом, держал на весу альбом – крайне неудобно, требует не только одного умения, но и сноровки. Все внимание поглотила работа: такого он нигде не видел, внутренний глаз не находил опоры, уголек в обожженных пальцах часто подводил: обламывался и крошился. Если бы имелся под рукой хлебный мякиш, он мог бы поправлять рисунок, а так все кипело ошибками, неудачами, враньем. Опять пришлось истратить три листа, пока не вышло нечто похожее на суть. Увлекшись, рисовальщик не обращал внимания на лесные звуки, летящее галопом время, усталость. Вынырнул он из своего упоения, когда на дороге уже остановилась могучая крестьянская телега с двумя похожими мужиками, по всей очевидности – братьями.

– Эй, бедовый! Ты чаво карету посередь раскорячил? И чаво там делаешь? – закричал старший, ширококостный, с окладистой рыжей бородой.

€3,20
Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
04 november 2025
Kirjutamise kuupäev:
2025
Objętość:
372 lk 5 illustratsiooni
ISBN:
9785002523665
Allalaadimise formaat: