Loe raamatut: «Кризис налогового государства. Социология империализмов»
Joseph A. Schumpeter
Die Krise des Steuerstaates.
Zur Soziologie der Imperialismen
Перевод с немецкого Кирилла Лощевского
под научной редакцией Эдуарда Сафронова
Проект серийных монографий по социально-экономическим и гуманитарным наукам
Руководитель проекта Александр Павлов
https://elibrary.ru/cijjtp
На обложке – Photo by Daniel von Appen on Unsplash
Опубликовано Издательским домом Высшей школы экономики
http://id.hse.ru
doi:10.17323/978-5-7598-2992-8
© Перевод на русский язык. Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики», 2025
* * *
Кризис налогового государства
Перевод издания: Schumpeter J. A. Die Krise des Steuerstaates // Zeitfragen aus dem Gebiet der Soziologie. 4. Heft. 1918. S. 1–71.
I. Вопросы
В определенных кругах стало аксиомой утверждение, что проблемы государственных финансов, оставленные нам войной, не могут быть решены в рамках того устройства экономики, которое господствовало до войны. Это экономическое устройство представляло собой смесь весьма противоречивых и разнородных элементов, каковую, лишь прибегнув к достаточно смелой абстракции, можно назвать экономикой свободной конкуренции. При этом она всем тем, что могла предъявить в качестве «прогресса» и успеха, была обязана свободе конкуренции, сохранявшейся в ней, несмотря ни на что, – в том числе вопреки тем попыткам установления государственного контроля, которые, как известно, были лишь усилены войной, но вовсе не были ею порождены как таковые. Обречено ли это экономическое устройство пасть под бременем военных тягот или оно должно быть преобразовано государством таким образом, чтобы затем появилось нечто новое? Как правило, ответ на этот вопрос отнюдь не основывается на беспристрастном анализе. Как и во всем остальном, здесь каждый стремится к тому, чтобы то, чего он всегда желал, было реализовано как необходимое следствие войны: один ждет краха «зрелого капитализма», кульминацией которого явилась война; другой – более полной, нежели прежде, экономической свободы; третий – смоделированной нашими «интеллектуалами» «административной экономики». Это должно произойти, поскольку государство – как с удовлетворением говорит буржуа – или свободная экономика – как с воодушевлением утверждает интеллектуал – оказались несостоятельными. Ни один из них – но ближе к этому все-таки социалист – не пытается обосновать это суждение таким способом, который имел бы хотя бы некоторое сходство с привычной практикой экономического мышления. Весьма прискорбная, как и почти все в проявлениях культуры или бескультурья нашего времени, эта дискуссия доказывает, что по крайней мере для лозунгов закон свободной конкуренции все еще актуален: побеждает самый дешевый. Ни в какой другой области знания подобное не было бы возможно. Лишь в экономических вопросах каждый считает себя компетентным специалистом и полагает, что он вправе, простодушно разделяя вековые заблуждения, непринужденно объявлять свои в высшей степени личные – экономические или идейные – интересы апогеем всякой мудрости. Однако здесь эта тема затрагивается лишь в самых общих чертах. Тот, кто желает обратиться к ее исчерпывающему обсуждению, может отложить этот номер в сторону. Ведь нас интересует не она, а кое-что другое.
Если приведенное нами в начале наших рассуждений утверждение истинно, то мы находимся в преддверии кризиса гораздо более значительного, чем тот, на который указывает вынесенная в заголовок фраза. С одной стороны, отказ от налогового государства и переход к какой-то другой форме покрытия совокупных потребностей не просто означал бы, что место довоенной финансовой системы займет какая-то другая финансовая система. Скорее, изменило бы свою сущность и то, что мы называем современным государством; приводимая в движение новыми моторами, экономика должна была бы направиться какими-то новыми маршрутами; социальная структура не могла бы оставаться прежней; жизненные чувства и культурные смыслы, психический габитус индивидов – все это должно было бы измениться. С другой стороны, достаточно очевидно, что продолжительная несостоятельность налогового государства не могла бы быть случайным следствием какого-нибудь одного, пусть и чрезвычайно значительного повреждения, как если бы, например, в остальном полностью жизнеспособное налоговое государство внезапно стало бы невозможным в результате мировой войны и ее последствий. Простейшее рассуждение показывает, что война разве что продемонстрировала намного более фундаментальную недостаточность общественной формы, финансовым выражением которой является налоговое государство, что она самое большее могла стать лишь поводом для проявления дефектов несущих конструкций нашего общества и только приблизила крах, неизбежный по более глубинным причинам. Здесь финансовая ситуация открывает перед нами важную в социологическом отношении перспективу, которая нас, собственно, и интересует. Что означает «несостоятельность налогового государства»? Что вообще составляет его сущность? Как оно возникло? Каковы социальные процессы, лежащие в основании поверхностных фактов, выражаемых бюджетными цифрами?
II. Финансовая социология
Непреходящая заслуга Гольдшейда1состоит в том, что он первым обратил должное внимание на этот подход к финансовой истории, открыв широкой публике ту истину, что бюджет представляет собой «очищенный от всех вводящих в заблуждение идеологий скелет государства» – смесь суровых, голых фактов, которые только и должны иметь значение в области социологии. Прежде всего, финансовая история каждого народа составляет существенную часть его истории вообще: огромное влияние на судьбу народов оказывает экономическое кровопускание, вызываемое потребностями государства, и то, каким образом используется результат этого кровопускания. Непосредственное влияние финансовых потребностей и финансовой политики государств на развитие национальной экономики, а тем самым и на все жизненные формы и культурные смыслы в некоторые исторические периоды объясняет практически все основные характеристики сложившейся ситуации, в большинстве периодов – очень многие из них и лишь в немногие – ничего. Наш индустриальный организм, каков он есть, нельзя понять, если не принимать во внимание это обстоятельство. А наши люди под финансовым давлением государства стали такими, какими они по сути являются. Вплоть до начала нашего столетия экономическая политика государств руководствовалась в первую очередь финансовыми мотивами – например, только финансовые мотивы определяли экономическую политику Карла V; в Англии к началу XVI века они привели к господству иностранных купцов, пользовавшихся государственными привилегиями; во Франции времен Кольбера – к попытке подчинить всю страну корпоративному регламенту, а в Пруссии при Великом курфюрсте – к переселению французских ремесленников. И все это породило формы хозяйствования, человеческие типы и промышленные локации, которые без этого не появились бы, и все это сказывается и по сей день – но не только: финансовые мероприятия государств, даже если это было непреднамеренно, создавали и уничтожали индустриальные отрасли, индустриальные формы и индустриальные районы, тем самым способствуя построению (и перекосам) структуры современной экономики, а в силу этого и созиданию духа современности2. Однако намного более важным, чем каузальное, является симптоматическое значение финансовой истории. Каким духом вскормлен тот или иной народ, на какой ступени культуры он находится, как выглядит его социальная структура, к каким последствиям для предприятий может привести его политика3– нисколько не преувеличивая, можно сказать, что в ней мы найдем все это и еще многое другое. Тот, кто способен расслышать ее послание, отчетливее, чем где-нибудь еще, услышит в нем гром всемирной истории.
Важнее всего то, что процессы, о которых повествует финансовая история, позволяют нам выявить как законы социального бытия и социального генезиса и движущие факторы народных судеб, так и способы возникновения и исчезновения конкретных ситуаций, прежде всего организационных форм. Финансы являются одним из наиболее оптимальных исходных пунктов для исследования социального механизма, и особенно, но не только, механизма политического. Именно в тех поворотных пунктах или, точнее, в те поворотные эпохи, в которые существующее начинает отмирать и переходить в нечто новое и которые, в том числе и в финансовом отношении, всегда представляют собой кризисы тех или иных старых методов, проявляется вся плодотворность этой точки зрения: как в каузальном значении – поскольку процессы в сфере государственных финансов являются важным элементом комплекса причин всякого изменения, – так и в симптоматическом – поскольку все, что происходит, накладывает свой отпечаток на финансовое хозяйство. Несмотря на все оговорки, которые всегда можно сделать в таких случаях, здесь, пожалуй, имеет смысл говорить о специфическом фактическом материале, о специфическом круге проблем, специфическом ракурсе рассмотрения, короче, о некоей особенной области: финансовой социологии, от которой много можно ожидать.
Из этих ракурсов рассмотрения, развитие которых по большей части все еще зависит от воли богов, нас прежде всего интересует один: рассмотрение государства, его сущности, его форм, его судеб с финансовой точки зрения. Результатом этого рассмотрения является выражение «налоговое государство». Тому, что с достаточной ясностью им обозначается, посвящены нижеследующие исследования.
III. Кризис доменного хозяйства на исходе Средневековья
Современное налоговое государство, вопрос о «кризисе» которого ставится сегодня, само выросло из кризиса своего предшественника, феодального союза. Оно, как известно, – по крайней мере в Германии и Австрии, материалом которых мы в основном намерены ограничиться, – не является ни непосредственным продолжением, ни воспроизведением в смысле реставрации или «культурного заимствования» античного налогового государства4, а коренится в весьма своеобразных отношениях между империей и территориальными монархиями в XIV–XVI веках. Историю возникновения налогового государства можно описать в нескольких словах5.
Его [это государство] создало веление времени. Монарх XIV–XV веков не был безусловным хозяином земель своей страны, каковым он стал после Тридцатилетней войны. Сословия, прежде всего различные категории дворянства, в меньшей степени духовенство, в еще меньшей степени городское бюргерство и в последнюю очередь, особенно в Тироле и Восточной Фрисландии, то, что еще сохранилось от свободного крестьянства, занимали по отношению к монарху прочное положение, обладая собственной властью и собственным правом; положение, которое, по сути, было равноценно его собственному статусу, основывалось на, по сути, тех же самых санкциях и складывалось, по сути, из тех же самых элементов. Статус монарха также представлял собой сумму герцогских, графских, фогтских, ленных, помещичьих и тому подобных прав, как и положение прочих землевладельцев и обладателей иммунитета. Сюзерен, стало быть, отличался от них только градуально, как primus inter pares, и это лишь постепенно затенялось тем фактом, что его феодальная и прочая зависимость от императора и империи все более ослабевала, тогда как основывавшееся на отдельных титулах подчинение ему территориальных сеньоров не только сохранялось, но и усиливалось, вылившись, наконец, в совокупность суверенных прав – особый «территориальный суверенитет». Этот территориальный суверенитет был одним из зародышей государственной власти6, точно так же, как и положение несуверенных землевладельцев, хотя и в меньшей степени и отчасти в другой сфере.
Монарх уже тогда усвоил замашки и фразеологию государственной власти, опираясь на логику фактов и вдохновляясь воззрениями, основанными на римских образцах. Наконец, в нем еще оставалось что-то от статуса прежних времен, от сменяемого имперского сановника Каролингов и Оттонов (Людольфингов)7, получавшего от них этот территориальный суверенитет, притом что он еще не был государственной властью. Ведь он основывался не на общегосударственном суверенитете, представителем или персонификацией которого мог бы ощущать себя монарх и из санкции которого выводились бы права прочих, противостоящих ему на этой территории сил. Этой суммой прав и властных полномочий монарх обладал для собственной пользы, так что его фразеология по поводу общественного блага и тогда, и еще много позднее имела приблизительно такой же смысл, как и сентенции какого-нибудь сегодняшнего фабриканта. Поэтому естественно-правовое различие между persona publica монарха и его persona privata тогда еще не только не было известно вследствие недостатка юридического или социологического анализа8, но и отсутствовало по существу и попросту не имело бы смысла. Ведь монарх тогда еще не рассматривал свою территорию так, как современный помещик рассматривает свой скотный двор. Это произошло позднее. Пожалуй, он рассматривал ее так же, как сумму своих прав – как patrimonium, которым он мог распоряжаться, не заботясь ни о ком другом.
И не только он рассматривал подобным образом свои привилегии, но и все остальные люди, прежде всего прочие «владетельные сеньоры» страны, мнение которых только и имело значение. Несомненно, они выражали определенную точку зрения на то, как монарх использует свои права. Однако они делали это в том же самом смысле, в каком сегодня заинтересованные лица из любой отрасли и любой сферы деятельности высказывают мнение по поводу, например, злоупотребления правом или антисоциального поведения какого-нибудь землевладельца или фабриканта. Нам это кажется странным. Однако зря. Ведь рассуждения с точки зрения общего блага, о котором мы сегодня так печемся, в то время были невозможны, поскольку никто его не отстаивал, – ведь оно не основывалось ни на какой социальной силе.
Разумеется, многие из этих монарших прав и тогда служили потребностям социальной общности: прежде всего право осуществлять судопроизводство. Однако это еще не делало его чем-то «публичным» или «государственным»: обувь также нужна социальной общности, но производство обуви вовсе не обязательно является публичным делом, хотя и может быть таковым. Вообще нет ничего, что не может быть «публичным» или «государственным» делом, если уже имеется государство, и ничего, что обязательно должно входить в сферу «публичного» или «государственного» в том смысле, что в ином случае мы не могли бы говорить о государстве9. Пока государства как особой реальной власти не существует, различение публичного и частного права вообще не имеет смысла. Утверждение, что в Средние века публичное право включало в себя частноправовые моменты или что тогда вообще имелось только частное право, представляет собой такую же недопустимую проекцию нашего образа мышления на прошлое, как и противоположное утверждение10. Понятие государства неприменимо к тогдашним обстоятельствам, но не из-за отсутствия того, что мы сегодня усматриваем в сфере государственности, и сохранения только приватной сферы, а потому, что организационные формы обеих сфер (как то, что мы сегодня причисляем к публичной, так и то, что мы относим к частной сфере) сливаются в некоем иначе организованном единстве.
Для хозяйства территориального монарха это означало, что он должен был сам оплачивать все расходы на политику, которая еще не была государственной политикой, а являлась его личным делом: например, покрывать издержки войн со «своими» врагами, если только в силу специфики титула – обязанности вассалов нести военную службу – у него не было права взимать необходимые для этого повинности. Государственная власть в столь же малой степени была источником средств, находившихся для этого в его распоряжении, сколь и его суверенитета, – если последний был суммой различных прав, то и они представляли собой сумму доходов весьма различной природы. Самыми важными были поступления из его собственных земельных владений, то есть взносы (с XIII века главным образом выражавшиеся в денежной ренте) его «подданных», крепостных крестьян, чьим сеньором он был. Вплоть до XVI–XVII веков в этих взносах видели основу финансового хозяйства монарха, а в реформе управления доменом, которая проводилась повсюду в период между XIII и XVI веками, – ядро «финансовой проблемы» эпохи. К ним добавлялись различные полезные права, регалии на чеканку монеты, содержание рынков, таможен, рудников, защиту евреев и, наконец, доходы от судопроизводства, городов и сельских имений. Кроме этого, имелись традиционные дары от ленников, вызывавшие множество споров церковные льготы, но никакого всеобщего требования выплаты «налогов». Исключение составляли разве что города. Ведь, хотя еще не было идеи государства, они уже знали «идею города», а ее развитие как в этом, так и в других пунктах предвосхитило те явления, которые распространились на всю страну лишь намного позднее. В остальном ни свободные люди, ни даже зависимые дворяне никаких налогов не платили11.
В течение XIV–XV веков финансовое положение монарха становилось все более затруднительным, что странным образом противоречило улучшению его положения во всех прочих отношениях – как по отношению к империи, так и по отношению к прочим влиятельным силам на территориях – и зачастую приводило к трагикомическим ситуациям. На рубеже XV–XVI веков, а в некоторых случаях уже в XIV столетии положение становится совсем невыносимым – наступает кризис финансового хозяйства. Рассмотрим подробнее положение дел в Австрии («пяти землях Нижней Австрии» в тогдашней терминологии). Непосредственной причиной того, что монарх оказался в долгах и в конечном счете не мог более занимать деньги, было то, что он плохо хозяйствовал – нерационально управлял своим доменом. Если бы дело было только в этом, то мы, пожалуй, говорили бы о кризисе хозяйства конкретного монарха, но не о кризисе данной финансовой системы вообще. Любая финансовая система может при определенных обстоятельствах потерпеть крах. Это еще отнюдь не означает краха ее принципа: пока причина остается акцидентальной, то есть не вытекает из внутренней необходимости системы, и пока внутри системы может быть найдено спасительное средство, то есть в данном случае лучшая экономика, крах интересен разве что для историка, но не для социолога. Он не позволяет судить о каком-либо более глубинном процессе социальной трансформации: потерпевшее крах хозяйство тем или иным образом ликвидируется, а затем хозяйствование продолжает осуществляться тем же самым способом, что и прежде12. Это важно для определения понятия того, что мы понимаем под «кризисом» – в том числе и кризисом налогового государства.
Гораздо интереснее другая причина затруднений монархов: то, что обычно историки называют придворным расточительством. Именно содержание всех дворян на службе у монарха делало двор таким дорогим. И эти расходы не были случайными или необязательными: ведь хорошо оплачиваемая придворная служба превращала строптивую сельскую знать в лояльную придворную, чиновную и военную аристократию, и если монарх хотел контролировать ситуацию, то он вынужден был предоставлять дворянам такую придворную службу, поскольку узы вассальных отношений начинали ослабевать. Но средств монарха, не рассчитанных на такие траты, для этого было недостаточно. Здесь мы сталкиваемся, с одной стороны, и с фактором, и с симптомом процесса социальных преобразований, а с другой стороны, с «принципиально интересной» причиной расстройства финансового хозяйства монархов.
Но самой важной причиной финансовых затруднений были растущие расходы на ведение войн. Появление наемных армий (которое поставило монархов в ситуацию аналогичную той, в которой в наши дни оказались аристократические домохозяйства, когда им пришлось платить каждому слуге заработную плату, определяемую индустриальным рынком труда), разумеется, не было следствием изобретения оружейного пороха, как об этом с невольным юмором рассказывает гимназический учебник. В конечном счете призывное феодальное войско могло бы с тем же успехом научиться использованию огнестрельного оружия. А завербованный наемник еще долго атаковал врага на своем коне, как это делал бы и дворянин. Однако дворянскому поместному войску в первую очередь недоставало численности, особенно по сравнению с армиями турок. Кроме того, дворянское войско все больше сопротивлялось выполнению своего долга и все чаще оказывалось несостоятельным перед лицом врага. В конце концов монарх понимал, что ничего не может с этим поделать, и в XVI веке использовал свое право призыва на воинскую службу только для ослабления непокорных сословий. Почему это произошло? Просто потому, что жизнь разрушила феодальную организацию, поскольку, после того как лены давным-давно стали де-факто наследственными, вассалы стали ощущать себя независимыми хозяевами своей земли, психологически освободившись от ленного союза, жизненной стихией которого были постоянная борьба, непрерывные завоевания, рыцарская жизнь в раннесредневековом смысле этого выражения13. Это одна из форм того процесса, который я в своих частных целях называю «патримониализацией личности». И выражением этого процесса были наемные армии и вызываемые ими финансовые потребности, затем, в свою очередь, становившиеся движущей силой дальнейшего развития. Например, на рубеже XV–XVI веков обычный доход Кёльнского курфюршества составлял 110 тыс. рейнских гульденов, Майнцского – 80 тыс., Трирского – 60 тыс., Бранденбурга – 40 тыс. Их всех намного превосходил Габсбургский дом, который только из своих коренных территорий извлекал 300 тыс. гульденов. Однако даже этой суммы хватило бы лишь на содержание 6 тыс. пехотинцев или 2,5 тыс. «подготовленных к бою лошадей» в течение года. И с этими 6 тыс. пехотинцев и 2,5 тыс. всадников монарх должен был противостоять 250 тыс. турок, которых Порта в любой момент могла отправить на войну. Здесь с ясностью хрестоматийного примера перед нами предстает то, что мы понимаем под кризисом финансовой системы: очевидное, неминуемое, продолжительное расстройство, вызванное глубокими и необратимыми социальными изменениями.
Монарх делал то, что он мог, а именно долги. Когда он больше не мог занимать, он обращался с просьбами к сословиям. Он признавал, что у него нет права требовать, объявлял, что удовлетворение его просьбы никак не нарушит права сословий, обещал, что никогда больше не будет обращаться с такими просьбами, – таково содержание тех «писем о возмещении ущерба», которые, если бы эта линия развития продолжалась без перерыва, могли бы занять то же самое место, которое в Англии занимает Великая хартия вольностей. При этом монарх ссылался на свою финансовую несостоятельность и на то, что такие вопросы, как, например, турецкие войны, не являются только его личным делом, – то есть на «общую необходимость». И сословия согласились с этим. В тот момент, когда они это сделали, было признано такое положение вещей, которое должно было свести на нет все бумажные гарантии от налоговых требований. Это означало, что старые формы, вовлекавшие всю личность целиком в сверхперсональные целевые системы, отмерли, а индивидуальное хозяйство каждой семьи стало центром ее существования. Тем самым была учреждена приватная сфера, которой теперь противостояла публичная сфера как нечто от нее отличное: из «общей необходимости» родилось государство.
Поначалу установление налога еще отнюдь не подразумевало введения всеобщей налоговой повинности. Это подтверждает, что наблюдаемые нами факты полностью соответствуют изложенному выше пониманию сущности политической общности Средневековья, которая лишь постепенно переориентировалась в направлении, соответствующем современной идее государства. Мало того, что установление налогов распространялось только на проголосовавшие за него сословия и зависимых от них безземельных крестьян (на которых в Австрии с 1518 года с согласия сеньора и так перекладывалась часть налога), но не на всю страну в целом, так к тому же поначалу платить обязан был лишь тот, кто сам за это проголосовал, тогда как тот, кто до голосования сел на свою лошадь и уехал, платить был не должен14. Это говорит само за себя. Налоговая повинность на основании решения большинства, все большая всеобщность налоговой повинности и контролируемое законом распределение налогового бремени между сеньорами и безземельными крестьянами – все это внедрялось весьма медленными темпами. А для нас, хотя мы и не можем здесь вдаваться в подробности, интерес представляет то обстоятельство, что этот процесс шел синхронно с проникновением государства и во все прочие сферы, причем финансовый аспект, очень часто оказываясь движущим фактором15, всегда оставался достоверным отражением развития социальных тенденций.
Сословия не доверяли монарху. Очень часто через своих комиссаров они направляли собранные деньги на свои цели, они постоянно отбивались – за исключением тех неприятных случаев, когда взыскание было связано с какими-то трудностями, – от вмешательства монарха в определение способа сбора согласованных сумм. Так формировалась территориально-сословная, управляемая сословной бюрократией налоговая система, пережившая свой расцвет во второй половине XVI века и ставшая фундаментом сословного самоуправления и в других сферах: новорожденное государство получило прочный каркас, создало свои собственные органы, стало самостоятельной силой. Налоги взимались уже не только для целей, определяемых монархом, но и для других. Например, сословия Штирии и Каринтии многое делали для общественного образования, и в целом там развивалась привлекательная, свободная, автономная культурная жизнь. Разумеется, все это служило классовой свободе, классовой культуре и классовой политике. Крестьянин был подавлен железным кулаком. Однако эти свобода, культура и политика соответствовали духу времени, и какую же узость взглядов и душевную черствость демонстрируют ориентированные на монархическую бюрократию историки либерального толка, которые в борьбе между монархом и сословиями встают на сторону первого, изображая его как отца отечества, радеющего за общественное благо и борющегося против брутального господского класса на стороне угнетенных. Но как бы то ни было, налоговое государство появилось – как идея и как механизм.
Во всей Европе монархи начали борьбу за контроль над этим государством. В Англии она завершилась эшафотом для Карла I. В остальных случаях – победой монарха, поскольку на опустошенной религиозными войнами земле единственной несокрушимой силой оставались только монарх и его солдатня. И теперь монарх отобрал у сословий мощное оружие «государство», хотя ковать его начали именно они. Впоследствии современные континентальные демократии, в свою очередь, вырвали у него из рук это оружие, но это было государство, сформированное в соответствии с его, монарха, интересами и намерениями, которые еще долго будут оказывать свое влияние. На континенте всюду его бюрократия превратилась в государственную бюрократию, его власть стала государственной властью, включившей в себя все его прежние права, за исключением того остатка, который она не могла ассимилировать и который позднее составил сферу частного права монарха. Но прежде всего на захваченную государственную власть было перенесено «патримониальное» понимание прав монарха, теперь он действительно в своей стране стал подобен помещику в своем имении, теперь он был государством – реальной властью в публичной сфере16.
Humblot, 1917. S. 569–614. Здесь, несомненно, – это можно сказать, не отвергая идею полностью, – налицо сильная переоценка действительно перенимаемой раз за разом фразеологии. Хотя аналогии достаточно ясные, они, однако, доказывают лишь то, что одни и те же причины имеют одни и те же следствия. См. также: Rambaud A. L’empire grec au dixième siècle. Paris: A. Franck, 1870; Chalandon F. Essai Sur Le Règne D’alexis Ier Comnène (1081–1118). Paris: A. Picard et fils, 1900; Bussell F. W. The Roman Empire. Vol. 1–2. London: Longmans, Green, and Co., 1910.
Поэтому историки, в том числе историки государственного устройства, когда речь идет об исчерпывающем осмыслении и понятийном конструировании социальных (в том числе связанных с государственным устройством) состояний, а не о специфически юридических вопросах, должны обращаться не к юриспруденции, а к социологии, в которой нет таких «обусловленных правовой системой» понятий, а кроме того, ее собственные понятия служат не юридическим, а сугубо теоретическим целям. Таким образом, для юридических понятий совершенно справедливо ставшее стереотипом предостережение историков о том, что недопустимо «проецировать» подходы, рожденные одним временем, на какое-либо другое время, в частности современные понятия – на Средневековье. Поэтому нечто истинное содержится даже в утверждении Еллинека (Jellinek G. Allgemeine Staatslehre. Berlin: O. Häring, 1900. S. 446), что из явлений далеко отстоящих друг от друга эпох нельзя вывести общие государственно-правовые понятия. Однако его не следует понимать – как это, несомненно, нередко происходит – в том смысле, что не бывает никаких – например, экономических или социологических – понятий, способных выжить в любом (или во множестве различных) историческом климате. Если бы это было так, то невозможно было бы не только никакое сравнение, но и никакое научное исследование в поле человеческого действия и страдания.
Тем не менее то немногое, что мы хотим сказать, можно было бы назвать communis opinio, в том числе и истории права, особенно если мы откажемся от использования понятия государства. В том, что касается фактов, на которых мы основываемся, можно было бы сослаться на длинный ряд разномастных авторитетов от Гегеля до Гирке, Бруннера, не исключая исторического социолога Шмоллера, и почти на столь же длинный список в том, что касается их толкования по большинству пунктов. Именно поэтому уже здесь следует вспомнить о важнейшем авторитете, который с особенной энергией, отчасти оглядываясь на господствовавшие ранее в науке воззрения, отстаивает противоположную точку зрения, – это Г. фон Белов. Его книга «Германское государство в Средние века» (Below G. von. Der deutsche Staat des Mittelalters. Leipzig: Quelle und Meyer, 1914) посвящена в первую очередь доказательству тезиса, выдвигавшегося автором во всех его работах, согласно которому средневековое государство было государством в нашем смысле, его право представляло собой «публичное» право, а идея публично-правового союза подданных никогда полностью не умирала. Если это означает, что «частноправовая» интерпретация форм средневекового устройства неосуществима и что, в частности, невозможно полностью удовлетворительное выведение верховного суверенитета из сеньориальной власти, то, с точки зрения, отстаиваемой в тексте, это, разумеется, – и данное обстоятельство следует категорически подчеркнуть – не вызывает возражений. Но если автор желает доказать обратное, то, пренебрегая точкой зрения, которую ранее отстаивал Зандер, он, как представляется, терпит неудачу. Он начинает (S. 107) с признания, что при обсуждении таких проблем необходима понятийная ясность, и это весьма радостно слышать из уст историка. Однако ему, кажется, в этой материи незнаком какой-либо иной способ образования понятий, кроме юридического, что странным образом противоречит его благому намерению (S. 109) включить в свое изложение «все формообразующие элементы нашего столетия», – точно так же, как исторический антитеоретический ригоризм, в котором фон Белов так часто признавался, едва ли совместим с характерной для него – и действительно противоречащей такому ригоризму – тенденцией к реабилитации Средневековья или с его выдержанной в духе современной газетной политики критикой Оттона I. Впрочем, излагаемые им факты едва ли могут быть кому-либо неизвестными. А его интерпретация представляет собой социологическую проблему, в решение которой он едва ли внес что-то существенное, во всяком случае куда меньше, чем столь остро критикуемый им Зандер.
Tasuta katkend on lõppenud.