Огранка. Первая книга декалогии «Гравитация жизни»

Tekst
15
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Когда объем собранного урожая был небольшой, его выгружали в огороде на широкий брезент, расстеленный прямо на земле. Женщины, стоя босыми ногами по щиколотку в зерне, ладонями нагребали зерно в мешки, а мужчины перевозили их на повозке или несли на спине в хозяйский амбар. К моменту, когда вся пшеница была убрана, комбайн уже заканчивал работу на другом участке и все соседи переходили туда. На следующий день скирдовали солому. Бабушка Галя и мама сгребали ее широкими деревянными граблями в небольшие копны, тато вилами утрамбовывал в высокие скирды, а я взбиралась на них и с радостным визгом съезжала на попе вниз. Сверху скирды укрывали полиэтиленовой пленкой с привязанными по периметру кирпичами, чтобы дождь не залил и ветер не сорвал.

Когда моя мама была совсем маленькой, бабушка Галя развелась с ее отцом и замуж больше не вышла. Муж сильно пил, а уехав однажды в Керчь на заработки, вернулся оттуда с другой женщиной и, поселившись на соседней улице, создал новую семью, забыв о своей первой жене и ребенке. Душевная боль оказалась настолько сильной, что до конца своих дней бабушка, похоже, так и не смогла его простить, навсегда вычеркнув из своей жизни и жизни дочери, запретив им видеться, превратив отца в чудовище, которым постоянно пугала. Властная и с сильным характером, она давила и требовала беспрекословного подчинения, и стоило маме не послушаться или проявить свою волю, бабушка тут же начинала собирать ей беленький узелок с вещами, угрожая выгнать к «батьку». Ни мне, ни сестре о нем никто никогда не рассказывал, сохраняя строгое табу, и лишь однажды на мой прямой вопрос бабушка ответила, что отец мамы был алкоголиком и что его уже нет. Но однажды, когда моей сестре Зое было лет двенадцать, возле магазина к ней подошел мужчина, сказал, что он ее дед, и пригласил к себе в гости. В гости сестру, конечно же, бабушка не отпустила, объяснив, что нет никакого деда и что возле магазина был кто-то из местных пьяниц. Высокая, дородная, с правильными красивыми чертами лица и длинной русой косой, она, конечно же, привлекала мужчин, некоторые даже пытались свататься, но, обжегшись один раз, бабушка Галя больше никого так и не смогла пустить в свое сердце. Переезд единственной дочери из села в город бабушка восприняла крайне болезненно и впоследствии до конца своих дней упрекала маму в том, что та ее бросила. В молодости, сразу после свадьбы, муж бабушки Гали хотел забрать ее в свой дом, но она отказалась, сказав, что не оставит родителей. Может, именно поэтому решение моей мамы уехать из села в город настолько сильно задевало бабушку.

После смерти своих родителей бабушка Галя осталась одна в большом доме, с хозяйством и огородом. Жизнь в полном одиночестве, в «закутке» наложила тяжелый отпечаток на ее психическое состояние, усилив существующие проблемы и породив новые. Нередко, когда мы с родителями собирались домой, бабушка начинала плакать, рассказывая, как ей будет одной плохо. Вырастив меня и Зою с пеленок, она была безгранично к нам привязана, жила нашей жизнью, и, когда, повзрослев, мы стали реже к ней приезжать, а потом и вовсе уехали в далекие города, бабушка переживала это так же мучительно, как и когда-то отъезд мамы. Родители неоднократно предлагали ей переселиться в Канев, где пустовала детская комната, но уезжать из села в «тюрьму», как назвала бабушка жизнь в городских квартирах, она не хотела и продолжала изводить маму упреками, надеясь, что та однажды вернется. Свою единственную дочь бабушка очень любила, повторяя, что живет только ради нее и ее семьи. Каждый раз, уезжая из села домой, мы везли огромные сумки продуктов, которые нам собирала бабушка, отдавая буквально последнее яйцо или кусок мяса. Как только у нее появлялась свободная копейка, бабушка тут же откладывала на сберегательную книжку мне или сестре, повторяя, что это «на свадьбу».

Постепенно психическое состояние бабушки Гали ухудшалось, а ее рассудок ослабевал. Вместо упреков уже начался шантаж, вылившийся в две попытки уйти из жизни, чтобы, как говорила бабушка, маму «совесть замучила за смерть матери». В обоих случаях счеты с жизнью бабушка сводила как раз накануне приезда родителей в село, в расчете на то, что успеют спасти. В преклонном возрасте бабушка перенесла операцию по удалению катаракты. Вернувшись из больницы, она, несмотря на предостережения врачей, в первый же день пошла полоть огород, чтобы, как она говорила, люди не смеялись, что сорняком зарос. Целый день бабушка провела на жаре, в согнутом положении, а вечером, решив полить клубнику, еще подняла ведро воды из колодца. После этого в ее глазах что-то нарушилось, и постепенно она практически полностью ослепла. Оставлять бабушку одну уже было нельзя, и, несмотря на все протесты, родители забрали ее к себе. Потеря зрительной связи с миром еще больше ослабила ее разум, и в течение двух последних лет она обездвижено лежала в кровати, целыми днями слушая радио. После вскрытия врач сказал, что еще никогда не встречал, чтобы у человека в восемьдесят четыре года внутренние органы оставались настолько здоровыми. Как бы то ни было, но задолго до этих событий, в годы моего детства, бабушка Галя была для меня самым любимым щедрым человеком на свете, человеком, который дарил мне свое сердце и ассоциировался исключительно со словом «доброта».

Первые зимы раннего детства я провела на теплой печи в селе. Чтобы я не падала, тато соорудил деревянную загородку, а бабушка Галя обложила по периметру большими пуховыми подушками стены, а по центру, где было особенно горячо, постелила толстое ватное одеяло. Находясь наедине с собой часами, я ползала, играла, пила воду из бутылочки, тут же писала, но все высыхало, и я засыпала. Первыми зубами я обгрызла все углы и стены, побеленные белой глиной, оставив довольно глубокие борозды, до самых кирпичей.

В четыре года я уже гоняла жаб в саду, отчего, как говорила бабушка Галя, у меня все руки и ноги были в бородавках. «Не трогай жабу, а то написает», – наказывала она, но меня это еще больше подзадоривало. С мая до поздней осени вдоль нашего забора цвел лекарственный чистотел с бархатными листьями и желтыми цветочками на длинных ножках. Утром и вечером бабушка Галя смазывала мои бородавки ярко-оранжевым соком, выступающим на свежесорванных стеблях, и после нескольких процедур бородавка начинала чернеть, постепенно высыхала и незаметно отваливалась. Когда сезон чистотела заканчивался, бабушка боролась с противными наростами другим способом: ставила меня лицом к молодому месяцу и, поливая бородавки водой из ковшика, нашептывала какие-то слова, а я в это время мысленно должна была просить месяц, чтобы он очистил мое тело и забрал бородавки.

Накануне основных государственных праздников по всему необъятному Советскому Союзу летели самолетами, ехали поездами, плыли пароходами и даже отправлялись «молниями» миллионы красочных поздравительных открыток. При отсутствии телефонов поздравительные открытки и письма являлись основным средством поддержания контактов, а праздники – прекрасным поводом вспомнить близких людей и напомнить о себе. В дом бабушки Гали к каждому празднику приходило около десятка открыток от родственников из самых разных городов. Открытки бабушка всегда прикалывала к стене возле телевизора металлическими кнопками, а через год снимала и прятала в специальный мешок, вешая на их место новые. В пять лет, впервые обнаружив этот мешок, я неожиданно открыла для себя огромный неизведанный мир, такой же яркий и волнующий, как настоящие сказки. Здесь были бородатые Деды Морозы в синих и красных кафтанах, с волшебным посохом в руках, гарцующие тройки с бубенцами, изящные Снегурочки с птичками-синичками, зайчиками-попрыгайчиками, белочками, ежиками и даже медведем; весенние тюльпаны и мимозы, веточки березы с сережками и распустившиеся ирисы; красные транспаранты, флаги и лозунги; и, конечно же, вся военная мощь СССР, олицетворенная звездами на лентах и суровыми лицами защитников Родины с автоматами на груди на фоне танков, «катюш», самолетов и военных кораблей. Одним словом, целый клад. Рассортировав все по тематическим стопочкам, я играла с ними в придуманные мною истории, и герои открыток чудесным образом оживали, унося меня в свой сказочный мир. Длинными зимними вечерами, сидя на теплой печи, я училась их перерисовывать, и мой альбом наполнялся любимыми персонажами, с каждым разом все больше похожими на настоящие.

В шесть лет я уже сама бегала на соседнюю улицу к подружкам, тоже приезжавшим из городов в село на лето. Однажды мы играли в прятки возле двора моей подружки Оли. Я водила. Досчитав до десяти, я громко крикнула, что иду искать, открыла глаза и отправилась осматривать потайные места. Пограничной территорией для игры мы обозначили два ближних двора вдоль улицы, в сами дворы заходить не разрешалось, поэтому прятались, как правило, за деревьями, кустами, скамейками или песочницами. Очень скоро нашлись все, кроме Оли. Обыскав привычные укрытия, мы решили, что она нарушила правила и спряталась у себя во дворе. И пока подружки проверяли сарай, я решила посмотреть за домом. Зайдя за угол, я сделала несколько шагов и неожиданно услышала шум и металлическое бряканье. Обернувшись, я успела лишь заметить огромный черный силуэт и в следующее мгновение, сбитая мощным ударом, полетела на землю. Раздался хриплый лай, я инстинктивно закрыла лицо ладошками, но сквозь пальцы тут же почувствовала горячее смрадное собачье дыхание. На мой истошный крик прибежала хозяйка. С трудом оттащив пса, она подняла меня с земли и унесла в дом. От испуга я не могла сказать ни слова, только все время дрожала, прикрываясь руками. После этого случая я начала заикаться. Родители возили меня в больницу к разным специалистам, отправляли на занятия к логопеду, кто-то из знакомых даже посоветовал испугать еще раз в надежде, что клин клином вышибает, но с каждым днем ситуация лишь ухудшалась. Дошло до того, что я не могла нормально произнести даже несколько слов и, стесняясь насмешек друзей, старалась вообще не говорить. Оставалась единственная надежда – знахарь.

 

Найти сильного знахаря всегда было непросто, а в советское время, когда, кроме официальной медицины, ничего другого не признавалось, особенно сложно, да и опасно – из партии могли исключить за сам вопрос о колдунье. Если кто-то и обладал природным даром, то работал подпольно, скрываясь не только от стражей порядка, сети интернет в то время еще не было, один на все село телефон стоял в кабинете председателя в здании сельского совета, поэтому обзванивать председателей соседних колхозов и узнавать у них, не живет ли где-нибудь поблизости колдунья и как попасть к ней на прием, не представлялось возможным.

Но, как говорят, «язык до Киева доведет». И однажды рано утром мы с мамой сели на рейсовый автобус и поехали в соседний район, где, по слухам, когда-то давно жила сильная знахарка, унаследовавшая свой дар от прабабки-колдуньи. Несколько раз мы спрашивали у местных жителей, где находится ее дом, но никто ничего не знал или делали вид, что не понимают, о чем мама спрашивает. Обойдя все село, мы все же нашли двор, похожий по приметам на тот, который нам описали. Старая, облупленная мазанка под соломенной крышей располагалась на самом краю улицы и едва выглядывала из-за высоких бодяков с пушистыми фиолетовыми головками, заменившими упавшую плетеную изгородь. Открыв перекошенную калитку, висевшую на одной ржавой петле, мы зашли во двор, густо заросший спорышом и подорожником. В пыльных ямках между корней старой ветвистой груши гнездились куры, а чуть подальше, разлегшись между двумя пустыми консервными банками, в которые обычно наливали воду для птиц, спал пятнистый кот.

Чтобы не зацепить головой стреху, под которую все время шныряли воробьи, мама наклонилась и, постучав в дверь, окликнула хозяйку. Никто не отозвался. Мы прошлись вокруг, вызвав панику среди кур, заглянули в заросший огород и, не обнаружив ни души, вернулись во двор. Мама подошла к крошечному окну и, присев, попыталась хоть что-то внутри разглядеть. Затем еще раз постучала в дверь, позвала хозяйку и, не дождавшись ответа, потянула за ручку. Дверь легко поддалась. Переступив порог, мы оказались в темных сенях, в конце которых виднелась слабая полоска света. Воздух был затхлый, пахло старой пылью, мышами и сухими травами. Открыв следующую дверь, мы попали в комнату. Через крошечное окно, заросшее густой паутиной, в центре которой висела высохшая муха, едва просачивался свет, но вскоре мои глаза вычленили силуэт маленькой бабульки, сидевшей на лавке в углу. Не обращая на нас никакого внимания, она продолжала что-то толочь в круглой деревянной ступе, удерживая ее коленями. На стене висели пучки растений, земляной пол был устлан высохшей травой, кривая кочерга подпирала облезлую печь, возле которой стояли закопченные горшки.

Мама поздоровалась, но ответа не последовало. Тогда она рассказала знахарке о моем заикании и попросила помочь. Не переставая стучать деревянным пестом, бабулька посоветовала обратиться к врачам в больницу. Мама ответила, что врачи не помогли и что теперь вся надежа только на нее. Недобро посмотрев на маму, бабулька сказала, что ничем таким она не занимается, после чего, указав пестом на дверь, выгнала нас прочь. Последняя надежда на мое излечение исчезла.

Оказавшись на дневном свету, я заметила, что мама плачет, и мне очень-очень стало ее жалко. Я прижалась к ней и тоже заплакала. Возле калитки мы остановились, мама вытерла слезы, приободрила меня, погладив несколько раз по голове, после чего взяла за руку, и мы направились обратно в дом. Бабулька сидела на прежнем месте и все так же что-то толкла. Мама с порога начала просить, чтобы знахарка помогла ребенку, и собиралась уже встать на колени, но в этот момент старушка зашевелилась, медленно поднялась, опираясь на деревянные палки, и заковыляла в нашу сторону. Подойдя поближе, она внимательно на меня посмотрела, несколько раз погладила по голове, точно так же как на улице это сделала мама, что-то тихо пробормотала, после чего неспешно поковыляла обратно. Поняв, что все уже закончилось, мама достала кошелек, чтобы отблагодарить, но, поймав сердитый взгляд знахарки, просто сказала: «Спасибо!» – и мы быстро вышли на улицу.

Дневной автобус уже объехал окрестные села и ушел обратно в райцентр, и, чтобы не ждать пять часов на остановке, мы отправились домой пешком. Мама, выросшая в этих краях, хорошо ориентировалась в бескрайних полях, лесах и посадках, узких проселочных дорогах. Еще в детстве вместе с другими девчонками и мальчишками она исколесила их на велосипеде, а в старших классах этими же дорогами ходила в соседнее село Куриловка в школу. Собравшись группками, они шли осенью под проливными дождями, шли зимой, когда колючая пурга наметала метровые сугробы, шли в весеннюю распутицу, с трудом вытаскивая ноги из разбухшего чернозема. Вот и теперь мама безошибочно угадывала, какое из направлений на развилке наше и где ближайшая посадка, чтобы мы могли передохнуть и поесть шелковицы или черешни. Я бежала по грунтовой дороге между полями пшеницы, оставляя за собой густой шлейф горячей пыли, а мама собирала на ходу васильки и ромашки и вплетала их в венок. Когда она мелодичным голосом начинала выводить «Ой пiд вишнею, пiд черешнею…» или «Ой на горi два дубки», внутри меня словно открывалась потайная дверца, и я, сама того не замечая, начинала ей подпевать.

Как прошло мое заикание – я даже не заметила. Теперь все усилия были направлены на то, чтобы к первому классу научиться выговаривать букву «р», и целыми днями вместе с бабушкой мы ходили по двору и рычали.

Глава 6. Нагорная

Бабушку Галю я очень любила, но долго у нее никогда не задерживалась, так как все интересные для меня в то время события происходили совсем в другом месте, в центре села, где жили родители моего тато – бабушка София (Соня, как мы ее называли) и дедушка Василий (дед Василь) Пономаренко. Их двор занимал выгодное положение на высоком холме, на улице, которая так и называлась – Нагорная, на том самом месте, где мой прапрадед, панский повар Грицько Пономаренко, получив от пана Прушинского небольшой земельный надел для личного хозяйства, построил дом и разбил огород, спускавшийся к лугам вдоль реки Синявы. За свой поварской талант прапрадед имел щедрое вознаграждение и вскоре смог выкупить восемь десятин земли из панских угодий за селом, обеспечив тем самым семье хороший доход и материальный достаток вплоть до 20-х годов XX века, когда в принудительном порядке большевики эту землю изъяли и всех загнали в колхоз.

На пожелтевшей фотографии 1916 года, хранящейся в семье вот уже более ста лет, щуплый седой дедулька с аккуратно стриженной небольшой бородкой сидит в окружении детей и внуков, а на обратной стороне фотографии описана родословная семьи. Этот старик и есть мой прапрадед Грицько Пономаренко, от занятия которого нашему семейству в Козаровке дали прозвище «кухарцы» от «куховар», что в переводе с украинского значит «повар». И хотя это прозвище имело мало общего с официальной фамилией рода, доставшейся от более раннего предка – церковного пономаря, тем не менее на вопрос: «Ты чья?» – мой ответ: «Кухарцева!» ни у кого в селе не оставлял сомнений в том, кто мой дед и где я живу. По левую руку от прапрадеда Грицька стоит мой прадед Федор, чье выцветшее за давностью лет изображение было позже дорисовано дедом Василем, а с другой стороны на руках добротно одетой, дородной женщины, моей прабабушки Наталки, сидит восьмимесячный карапуз в белой панаме – мой дед Василь.

Дед Василь, прошедший Советско-финскую войну 1939–1940 годов, а затем и Великую Отечественную был немногословен, а невероятно густые, сросшиеся на переносице брови и крепкая фигура придавали его облику отчеканенную суровость. Но когда в его руки попадал баян и пальцы привычно пробегали по кнопкам, дед Василь преображался, вместе с первыми аккордами из него словно вылетала пробка, которой он сознательно сдерживал свои эмоции. Виртуоз-самоучка, он обладал невероятными музыкальными способностями, в том числе абсолютным слухом, и, наверное, не существовало такого инструмента, на котором он не смог бы играть. Именно от деда Василя моей сестре передался музыкальный слух, что вызывало во мне колючую зависть, провоцируя высмеивать бандуру, на которой она училась играть, и злорадно упрекая, что меня в музыкальную школу родители не отдали, а ее отдали. У деда в углу на тумбочке стоял старенький проигрыватель, купленный в начале 1960-х, а на полках внизу разместилась коллекция грампластинок, и чаще всего звучали песни Марка Бернеса и Клавдии Шульженко, а также песня «Летят утки» в исполнении Воронежского хора, которая больше всего нравилась мне. Когда же в доме никого не было, я снимала крышку проигрывателя и, запустив пластинку, ставила на нее игрушечного солдатика или ракушку от бабушкиной шкатулки, с интересом наблюдая, как они оборачиваются по кругу.

Мне нравилось втайне листать альбомы деда Василя, которые он прятал от нас на этажерке за занавеской. Выразительные портреты соседей, изображения животных, пейзажи и зарисовки, выполненные простым карандашом или обычной ручкой, притягивали взгляд, заставляя рассматривать мельчайшие штрихи и детали. Как-то уже в преклонном возрасте дед Василь вырезал на своей палке обнаженную Софи Лорен и разрисовал ее химическим карандашом. Бабушка, обнаружив этот «шедевр», разбила палку об угол стены, приговаривая: «Старик, а все туда же. Хотя бы на палке – да молодую ему все подавай!». Зимой, когда удавалось застать деда за рисованием, я садилась рядом и тоже пыталась что-то изобразить, но зерно художественных талантов во мне так и не проклюнулось. Вниманием дед Василь никогда меня не баловал, отдавая предпочтение моему двоюродному брату – единственному внуку-мальчику, тоже Василию. Не меньше повезло и Джульбарсу, овчарке, выросшей вместе с двумя его сыновьями – старшим Василием, моим тато, и младшим Григорием. В памяти деда Джульбарсу отводилось особое место, а в его альбомах – десятки страниц. Когда на своем двухколесном мотоцикле ИЖ-49 он выезжал со двора, Джульбарс вместе с ним добегал до конца села, останавливался, словно дальше начиналась вражеская территория, и, проводив хозяина взглядом, возвращался домой, безошибочно чувствуя, когда надо бежать его встречать. Иногда дед брал на мотоцикл меня, и тогда, сидя сзади на высоком жестком сиденье, я до онемения в пальцах вцеплялась в круглую ручку, обмотанную синей изолентой, стараясь не вылететь на очередном ухабе. Мотоцикл рычал и подпрыгивал, а я, зажмурив от страха глаза, в очередной раз пыталась доказать себе и деду, что ничем не хуже мальчика.

В тумбочке деревянного кухонного стола, накрытого потертой клеенкой, хранился черный кожаный футляр, который остался деду Василю в качестве трофея с войны. Каждое утро дед извлекал из него бритву с длинной костяной ручкой и точил ее о кожаный ремень, висящий на гвозде возле этажерки. После этого доставал из тумбочки помазок со стертой рыжей щетиной, ставил на стол алюминиевую мисочку с теплой водой, приносил чистое полотенце и пластмассовую мыльницу с остатками прилипшего к стенкам мыла, и, разложив все в строгой последовательности, приступал к бритью, словно к великому таинству. Всматриваясь в пятнистое от времени круглое увеличительное зеркало, он наносил на лицо мыльную пену, после чего, натягивая двумя пальцами кожу, аккуратно проводил бритвой. С едва уловимым скрежетом щетина безропотно подчинялась, оставаясь вместе с пеной на остром лезвии, которое дед очищал о сложенный край пожелтевшей газеты. Неспешно, словно растягивая удовольствие, дед заканчивал бритье, окутывал лицо теплым полотенцем, после чего обильно сдабривал кожу едким одеколоном.

В один из дней, добравшись до футляра, я достала бритву, извлекла из рукоятки лезвие и принялась его рассматривать. Зеркальный металл с тисненой надписью пускал световые блики, гладкая на ощупь ручка приятно лежала в ладони, словно призывала к действию. Я осторожно провела лезвием по столу – клеенка мгновенно разошлась, а на деревянной столешнице образовался белесый след. Недолго думая, я переключилась на свою руку, и в следующее мгновение лезвие поползло по коже от локтя к запястью, оставляя за собой гладкую дорожку. Необычное ощущение мне понравилось, и я решила побрить себя полностью, с энтузиазмом начав водить бритвой вверх и вниз по обеим рукам. Через несколько минут кожа превратилась в кровавое месиво, алые следы виднелись на платье, ногах, полу и даже на лице. Когда в дом вернулась бабушка, она не успела произнести ни слова и, побледнев, опустилась по дверному косяку на пол, расплескав воду из ведер. Испугавшись, я принялась колотить кулаками по окну, оставляя на стекле кровавые следы. Прибежавший на шум дед, привел бабушку в чувство, и, схватив «Тройной» одеколон, вылил его мне на раны. Душераздирающий рев донесся до соседки, которая как раз в это время заходила к нам во двор. Забежав на крыльцо, она увидела окровавленное окно, а в следующее мгновение из двери дома с оглушительной звуковой «сиреной» выскочила я. Когда все успокоились, на вопрос деда: «Зачем ты побрила руки?», я ответила: «Чтобы стать йети!». Оказывается, я хотела, чтобы у меня выросла густая, как у снежного человека, шерсть, не надо было бы носить одежду и все бы на меня смотрели, сославшись на то, что когда родители побрили голову сестры, они так и сказали, что после этого волосы станут гуще и красивее.

 

Не меньше, чем музыку и рисование, дед Василь любил селедку – обычную селедку пряного посола в больших круглых металлических банках, но с особым душком, который получался в процессе ферментации. Купив селедку, дед перекладывал ее в трехлитровую стеклянную банку, заливал водой и ставил на пару месяцев в погреб. Постепенно в банке запускались разные процессы квашения-брожения-разложения, выделялись газы, и пластиковая крышка вспучивалась. Чтобы ее не сорвало, дед придавливал сверху кирпичом, а когда приходило время доставать селедку, приоткрывал крышку, поместив банку под воду, чтобы уравнять давление. Стоило только не уследить, как о том, что у Василя рванула селедка, очень быстро догадывалось все село. Как-то раз скопившийся газ все же сорвал крышку, рассол с удушающей мутной кашицей, словно из брандспойта, ударил в потолок, вбив в него куски рыбы, стек по стенам и впитался в земляные ступеньки погреба. Две недели никто, кроме деда Василя, в погреб зайти не мог, а соседи, проходя мимо нашего двора, закрывали носы. Кроме деда, любителей пикантного селедочного душка ни в нашем роду, ни в селе не было, и, возможно, свое пристрастие он привез с Советско-финской войны, где среди «скандинавских викингов» сюрстремминг был в большом почете. Но вот кому резкий запах тухлой рыбы был по нраву, так это местным котам. Стоило деду Василю достать деликатес – все окрестные коты и два наших начинали караулить у дверей летней кухни, из которой им непременно перепадали голова, хвост, шкурки и хребет. Они стремглав набрасывались на ошметки, пытаясь схватить кусок побольше. Особо ценилась голова, и тот, кому посчастливилось ее утащить, вынужден был очень быстро удирать от преследующих сородичей.

Суровость деда Василя сглаживалась мягким голосом и такими же мягкими, округлыми формами бабушки Сони. Война, голодные годы и тяжелый сельский труд наложили особый отпечаток на восприятие жизни ее поколением, поставив во главу задачу выживания. Она вырастила двух сыновей и не привыкла открыто показывать ласку и проявлять излишнюю опеку, перенеся этот подход в воспитании и на внуков. Когда мы шкодили, лицо бабушки Сони хмурилось, красивые черные брови сдвигались, в голосе появлялись стальные нотки, а в руках веник или полотенце, которыми она могла огреть каждого, не разбираясь, кто прав, а кто виноват.

Однажды дед Василь принес домой большой мешок сахара, который ему дали в качестве оплаты за работу в колхозе. Невзирая на бескрайние поля сахарной свеклы, простирающиеся от горизонта до горизонта по всей Украине, сахар после войны оставался в дефиците. Столь бесценный продукт дедушка спрятал на настиле под потолком над лежаком печи – чтобы сберечь в сухом месте до следующего лета, когда начнется сезон варенья. Тато, которому тогда было лет семь, со своим младшим братом Григорием мешок этот, конечно, нашли. Словно лисица возле кувшина с мясом из сказки «Лисица и журавль», дети смотрели на манящий мешок, но как ни старались, добраться до сахара не могли. Забравшись на печь, они вставали на носочках на сложенных горкой одеялах и подушках, пытаясь дотянуться до заветного джутового уголка и найти в нем дырочку. Они слюнявили пальцы, проводили по мешковине и потом жадно их облизывали в надежде уловить малейшую сладость. Они тыкали мешок палками, ковыряли нитки шва, и выбивали сахарную пыль. Но разве может какая-то мешковина остановить мальчишек, которые не то, чтобы сладостей, а обычной еды вдоволь не видели? И, конечно же, тато придумал хитрость. Выдернув из соломенной крыши соседского дома длинную толстую соломину, он незаметно просунул ее между волокнами мешка. Каждый день через эту трубочку они с братом вытягивали по крупинкам сахар, после чего углубляли соломинку во внутрь, чтобы родители не заметили. Когда через девять месяцев пришло время варенье варить – вместо пятидесяти килограмм сахара на настиле сиротливо лежал опустевший мешок. И если первая мысль деда была, что сахар съели мыши, то потом, не найдя ни одной дырки в мешке, догадался, что за мыши это были.

Через год эти же «мыши», превратились уже в «медвежат», и полезли за медом, только на этот раз не на печку, а на дерево. На лугу вдоль реки росли старые высокие вербы с седой кроной и толстыми разлапистыми ветками. Как-то на одной из них тато заприметил круглое гнездо. Он долго наблюдал, как в него залетают и вылетают осы, и, в конце концов, сделал вывод, что там есть мед. В один из дней вместе со своим другом – соседским мальчишкой, тато решил этот мед достать. Друг был меньше и легче, поэтому живо забрался на плечи тато и оказался на дереве. Добравшись до нужной ветки, он медленно пополз к ее краю, намереваясь сбить гнездо палкой. Где-то на середине, толстая ветка резко хрустнула, тут же обломилась и вместе с мальчишкой и гнездом полетела на землю. Из разбившегося гнезда с низким жужжанием вылетел рой разозлившихся ос и, сделав круг в воздухе, набросился на мальчишек. Поблизости на огороде копала картошку бабушка Соня. Услышав крики, она подумала, что кто-то из детей разбился, и, забыв про лопату в руке, побежала к вербе. Увидев орущих и качающихся по земле мальчишек, она принялась по очереди бить их деревянным древком, приговаривая: «А нечего по деревьям лазить! Кого я просила шкоду не делать! Это тебе, чтобы на дерево не лез!». В это время осы, потеряв интерес к мальчишкам, всем роем переметнулись на машущую лопатой бабушку. Мгновение спустя уже бабушка, облепленная осами, с криком убегала с огорода.

У деда Василя была большая пасека. Каждый год он вывозил улья в посадки с цветущей белоснежной акацией или ставил их вдоль полей, засеянных гречкой, выкачивая потом невероятной ароматный темно-коричневый гречишный мед. Однажды зимой тато с братом в поисках все того же меда нашли в сенях под толстым военным бушлатом прятанный двадцатилитровый бутыль. Пока ложка доставала – они каждый день по чуть-чуть мед тайком подъедали, потом в дело пошла ручка от половника, а когда меда осталась треть – взялись за длинный металлический прут. Густая застывшая в холодных сенях масса поддаваться не хотела, и, поднажав на прут, тато выбил бок возле самого дна. Большой кусок стекла упал на пол, открыв ребятишкам доступ к вытекающему лакомству. Вдоволь наевшись, они прислонили отпавшее стекло обратно к липкой боковине, и, словно ничего не случилось, вернули бутыль под бушлат. На следующий день бабушка Соня достала из печи большую металлическую выварку с едой для свиней, и вынесла ее в сени остывать, поставив рядом с бушлатом. Мед подтаял, стекло отвалилось, и жидкая липкая лужица стекла в углубление в центре сеней. Вернувшись за вываркой, бабушка в темноте лужицу не заметила, тут же в нее наступила и, поскользнувшись, упала на пол, с грохотом уронив полную жидкой кашицы металлическую посудину размером с ведро. Прибежавший на шум дед кинулся поднимать стонущую бабушку, но и сам оказался в липкой ловушке. Поняв, что случилось, дед тут же бросился за ремнем. Пока бабушка собирала в сенях прилипшую к стенам вареную картошку с крупой, дед бегал за мальчишками по дому, оставляя повсюду липкие следы от сапог. И хотя дальше угроз дело редко заходило, суровый вид деда Василя действовал лучше любого ремня, а его поучительные уроки оставались с детьми на всю жизнь.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?