Tasuta

Митя

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Ночь.

Звездочет поправляет свои книги, макая перо в лунные кратеры, злится. Идет пересчет.

Звезды, ссутулившись светят нам путь. И так год за годом.

Глава 1.

Ночной гость

Звенящую тишину деревенской ночи предательски разорвал лай нашего Грея. Немецкий исполин метался из стороны в сторону, пытаясь скинуть ошейник, который был присобачен к ржавой пудовой цепи. Она с глухим стуком била о тротуар, отмеряя рывки нашего свирепого и преданного стражника.

Этот пес не был обычной пустолайкой, каких на деревне, что снега зимой, – он был умным, и всегда отличал пустяковый шум от звука непрошенных гостей. Я помнил его еще совсем щенком, когда дед Илья принес его отцу: рыжий окрас густой шерсти в подпалинах, верный и понимающий взгляд, с черным как ночь мокрым носом. Пес рос очень быстро, и батя даже пару раз брал его с собой на охоту. Но то ли от природной доброты, то ли по каким-то еще делам, Грей бегал только за бабочками и мышами, и после недолгих раздумий отец посадил его на цепь, со словами «Пущай хоть так свой хлеб отрабатывает, коли на зверя тяму нет».

Рвению моего мохнатого друга сегодняшней ночью могли послужить только две причины: перепутавший день с ночью пьяный Гера, иногда помогающий нам по хозяйству, или сбежавший из стайки боров бабушки Зои, которая жила через улицу, в трех огородах от нашего дома. Судя о проникающему везде поросячьему визгу, на который Гера был не способен, я понял: причина в борове.

Скинув с себя одеяло и нащупав доски пола, я тихонько сполз с перины. На цыпочках подойдя ближе к окну, которое выходило на залитый лунным светом двор, я увидел картину: Грей, наполовину перевалившись через забор, насколько хватало цепи, пытался оторвать самую вкусную часть от непрошенного гостя.

– Грей, давай! – шепотом, сквозь улыбку, произнес я, чтобы мамка не услышала через стенку. – Задай ему хорошенько, чтобы знал как от старухи убегать!

Самого борова видно не было, мешал деревянный забор, и лишь тень, которую он отбрасывал на землю, доставала до середины дороги, выдавая его гигантские размеры. По звуку с той стороны забора было слышно, что он пытается проломить калитку. Через мгновение послышалось шарканье шагов за стеной. «Отец проснулся», – подумал я и пулей шмыганул под одеяло!

Басистый лай Грея начали подхватывать соседские псы, которых хлебом не корми, только дай погавкать. Я различал их по голосу: первым подхватил Байкал у Селивановых, чей огород располагался сразу за нашим, за ним следом завыла Найда ветерана труда и орденоносца Трудового Красного Знамени деда Коли Власова – их дом был наискосок через дорогу. А дальше, как волнами по реке, затянули за компанию Камышинский бестолочь Бантик, в два хвоста наперебой охотничьи псы Травниковых, и старый сторожевой пес тети Нины Гундаревой, чья изба была почти на краю деревни. Я внимательно вслушивался в переливы хвостатого хора и даже приоткрыл окно, но сторожевой Лорд бабушки Зои голоса так и не подал.

Скрипнула дверь, за которой послышался отцовский кашель, приправленный парочкой слов, повторить которые мне было нельзя даже в лесу, а через несколько секунд я услышал звук защелкивающегося цевья, который нельзя было перепутать ни с чем другим. Ружье в деревне было почти в каждом доме: и чтобы на охоту выйти, и чтобы семью защитить. Выстрелов я не боялся, мне даже нравился запах пороха. Отец часто брал меня с собой на охоту и даже давал палить, но в этот момент мне хотелось залезть под одеяло с головой. В маленькую щелочку между периной и одеялом на меня смотрела из окна Большая Медведица, часть которой скрывалась за крышей нашего большого деревянного дома. Звезды качнуло от выстрела.

Лай сразу прекратился. Наступила мертвая тишина. Я не шевелился и слушал. Под одеялом было очень душно, и пот уже начал проступать на коже. Дверь отворилась. Отец тем же спокойным и неспешным шагом зашел в дом и поставил ружье возле печки.

К слову, он обладал тем характером, который трудно чем-то сломить. За этот нрав деревенские сильно его уважали, а где уважали – там и боялись. Работал он на валке леса – трудное и опасное дело, – где, как я слышал, погибло много мужиков, которые не умели правильно обращаться с пилой. Батя умел. Он вообще все умел своими ручищами, кулаки которых больше походили на стальные кувалды, размером с мою голову. Бывало, мужики сцепятся по пьянке, а их бабы бегут к нам на двор с криками:

– «Егор! Егор! Ведь поубивают же друг дружку! Поди расцепи окаянных!» И батя шел.

В ту ночь его шаги приближались к моей спальне.

– Митька, спишь?

Мне до ужаса было интересно что с боровом, но я делал вид, что сплю.

Он тихонько присел на край кровати, поправил одеяло, погладил меня по голове и шепотом произнес: «Всех перебьем, сынка… Всех».

Весеннее утреннее солнце, как наша необъятная кондукторша районной электрички тетя Галя, обходило каждый двор нашей деревушки, вырастая от русла реки утром и пропадая в колодце на краю деревни вечером. Оно бесцеремонно заглядывало в окна деревянных домов и их пристроек, проверяло наличие теней, а в награду получало перепевы местных петухов.

Наша деревня находилась на берегу небольшой реки Парчумка. Из достопримечательностей у нас была новая срубленная школа, водокачка, высотой с четыре дома и железная дорога, что проходила в нескольких километрах от крайней избы. Всего около полусотни домов на четыре улицы к ряду. Основным делом у мужика в нашей деревне была лесозаготовка. Кто не мог работать в лесу, занимался сельским хозяйством, охотой и рыбалкой.

Скотина была в каждом дворе, а у кого и по несколько голов: дойные коровы, быки, козы и поросята, кур так вообще никто не считал. В огороде было столько земли, сколько отмерил – лишь бы сорняком не заполонило.

Лучи медленно заползали ко мне в спальню, перепрыгивая с белого подоконника на кровать, с кровати на мои веснушки, щедро рассыпанные по всему носу и под глазами, а оттуда – на цветные дорожки, сделанные руками моей мамы и устилавшие все полы в нашем доме.

Петуха у нас не было уже года два – батя на суп пустил, после того, как пернатый разбудил его после ночной смены.

Толком не выспавшись, я тянулся в постели, отодвигая момент подъема, и успокаивая себя мыслями, что в школу идти не нужно. В памяти начинал всплывать ночной кошмар с огромной свиньей… Или не кошмар?

Спрыгнув с кровати, я поплелся на кухню, где уже во всю расходился запах еды. Маменька всегда стряпала по утрам нам завтрак, и чаще всего это были пышки на кислом молоке или блины со сметаной. Отец уже уехал на работу – он вставал ни свет ни заря.

– Ма, ты слышала, Грей ночью лаял?

– Ешь давай, остынет, – ловко переворачивая поджаристые лепешки ответила она.

– Ну, мам?

– Не знаю, сынок. Потеплело, молодые женихаются и бродят по улицам, вот Грей и рвал цепь полночи.

– Может, Васька бегал? – заранее зная ответ, спросил я.

– Черт их знает! Васька не Васька – всё одно. Ночью спать надо, а не шастать где попало, – наливая из крынки молока мне в кружку, добавила она.

Маменька моя, к слову, дело говорила. Она была женщиной строгой, но доброй. Длинные кудрявые волосы и белоснежная кожа, похожая на негашеную известь, выдавала в ней горожанку, и отец подшучивал, называя ее «царицей византийской» и «дамочкой голубых кровей». Это было отчасти правдой: они с отцом поженились, когда ее направили в нашу деревенскую школу по распределению учить детей из самого Ленинграда, города на реке побольше нашей Парчумки, может быть даже в два раза.

Привычно перепрыгнув через две ступени крыльца, босиком по прохладному дощатому тротуару ограды, я побежал к Грею. Каждый мой день начинался с этого. Обычно он выбегал навстречу и ластился, будто рассказывая, что снилось, но сегодня сидел в будке, которая спасала его от надоедливых мух. Сунув руку, я пытался нащупать ошейник – Грей вертел мордой, явно не желая сдаваться и выходить.

– Иди сюда, рожа моя, – приговаривал я, обеими ногами упираясь в нижнюю доску его уютного жилища.

Мы с отцом вместе строили эту будку, когда щенку не было еще и полугода. Батя строгал рубанком доски, я – выпрямлял старые ржавые гвозди, добытые мною же при разборке старого сеновала годом ранее. В деревне новые гвозди шли только на очень важное дело – новый табурет, или создание другой домашней утвари.

Грей лениво потянулся и выпрыгнул из конуры. Цепь, словно полоз, заструилась за ним, попутно, как пушинку, переворачивая миску с водой, которая тут же нашла выход в щелях между досками и исчезла, оставив сырое темное пятно.

– Кто нам ночью спать не давал, Шаромыга?! Смотри мне в глаза! – крепко ухватив своего друга за морду, я пародировал отца.

Он положил свои огромные лапы мне на плечи, высунул язык. Потом поджал хвост, опустился на землю и повалился на бок, на котором зияла алая полоса, по форме похожая на лезвие моей литовки – косы самого маленького номера.

«Пресвятая дева Мария», – сказала бы маменька, увидев такое.

Исследовав забор, я увидел торчавший со стороны улицы ржавый гвоздь, обвитый густой черной шерстью. Наверное, Грей напоролся на него, когда пытался перепрыгнуть через забор.

– Ничего, до свадьбы заживет! – повторяя слова отца, который вытаскивал у меня из ноги занозу размером с путьную цыганскую иглу. – Но на рыбалку я пойду без тебя. Не скули.

Мужики рыбачили в основном на реке, быстрое течение которой не давало воде потеплеть даже в самые жаркие дни. В ходу были сети, в которые попадалась сорога с окунем, ставни на весельных лодках на щуку, и донки на налима.

На Пихтоварке – озере, размером с пару школьных стадионов, на котором раньше рабочие добывали пихтовое масло в промышленных масштабах – рыбачили, как говорил Гера, шпингалеты вроде меня, у кого лодок еще не было, а из снастей в основном то, что выбрасывали мужики – куски рваных сетей, не годных в починку, спутанная в бороду леска разных толщин и огрызки свинцовых грузил. Но и это добро среди местных ребятишек было в цене, за которое нередко шли горячие споры и разбирательства.

 

На озере мы брали неплохих карасей, с отцовскую ладошку, да гальянов, которые шли только котам и собакам. Ловили в основном на удочку и экраны. Последние ваялись из деревянной палки, к которой приматывался кусок сети.

В нескольких километрах от озера было еще одно, поменьше. Местные называли его болотом из-за обилия камышей, плавучих кочек и трясины. На болоте тоже водилась рыба. Гера рассказывал, что по осени брал там щуку с полпуда на острогу, но батя мой говорил, что он брешет, и не было там таких щук в помине. Рядом на лугах, где сочной зеленой траве не было видно ни конца ни края, пасли скотину.

Гера работал на водокачке на центральной улице возле школы, в ней и жил. Невысокого роста, с вечно растрепанными с проседью волосами, в тельняшке, усеянной мелкими дырками от табачных искр, прихрамывая на левую ногу, он шустро шлепал по делам, которых у него всегда было невпроворот. Я мог узнать звук этой походки даже в кромешной темноте. На вопрос, сколько ему лет, он начинал искать по карманам кисет с табаком, потом смотреть куда-то вдаль, хмурить седые как печная зола брови, что-то про себя бормотать, делая вид что считает, и отвечал: «От Рождества Христова».

Не было у него ни семьи, ни детей, и никто толком не знал, откуда и когда появился Гера в деревне. О своей прошлой жизни он ни с кем не заговаривал даже под мухой. А это дело он любил страстно, даже больше, чем свою водокачку. Выпьет, бормочет себе что-то под нос, и работа у него кипит и все ладится – дрова, как по приказу, строятся в ровную поленницу, вода, будто сама, к нему в ведра спешит. А печку, так как Гера, никто во всей округе лучше не сложит. Мог и с малыми посидеть, лишь бы работа была. Все делал за еду да самогонку, настырно отказываясь от денег. «Деньги, – любил он повторять, – вас только портют».

Батя в шутку называл его Шлеп-нога, постоянно напоминая мне о том, чтобы сам я так не говорил. Но Гера не обижался, отвечая: «Ты, Егор, мне лучше табака дай на сушку, неурожай нынче. Махорка, она ведь тепло любит, а где нынче это тепло? Прокляли нас что ли по этому году? Заливает так, что сапоги в пору новые мастрячить, да с бубнами в поле выходить».

Он помогал нам в основном на сенокосе летом, где несмотря на почтенный возраст, мог дать фору любому деревенскому. Дернет стопочку, зажмурится, прижмет рукав к носу и говорит: «Хорошо пошла, как детки в школу».

Потом резко вскакивал, поправлял на лбу волосы, хватал девятку (коса девятого номера, с самым длинным клинком) и с остервенением бросался в бой с зеленью. Со стороны даже казалось, что она ему что-то худое сделала, так он ее выбивал.

Глава 2.

Наваждение

Десятый июль моей жизни пришел в деревню таким, каким его все ждали: солнце палило нещадно. Отец очень радовался, потому что переживал, что сено, которое мы собрали, плохо высыхает и может начать гнить. Поспевала ягода. По улыбкам местной ребятни можно было легко определить, кто с какой улицы: у жителей Центральной щеки и зубы были вымазаны малиной, у обитателей Зеленой и Студенческой – черной смородиной, эти улицы были теневыми, и ягоды там было больше, чем где-либо. А вот на Школьной было меньше всего жилых домов, но там ничего и не росло, потому что, как говорил мой отец, земля там была паршивая. Оканчивалась улица домом Зои Афанасьевны Новосёловой.

Облака, которым я так любил давать имена, куда-то уплыли, оголив улыбку бескрайнего синего неба. По радио я слышал, что советские космические корабли уже бороздят вселенную, в поисках информации и других жителей галактики.

Не до конца понимая это слово, я задавался вопросом: как можно бороздить небо? Ведь это не огород… И что за плуги у них такие?

Лежа на мягкой завалинке из опилок, которая опоясывала весь дом по кругу, защищая его от стужи в зимнюю пору, а летом от жары, я целился из рогатки в оцинкованную ванну, висевшую на заборе у Селивановых. От попадания по ней дорожной галькой, их Байкал, привязанный к стайке, подпрыгивал как ошпаренный, лаял, вертелся вокруг себя, озирался по сторонам и снова сворачивался калачиком. Я держался за живот, давясь от смеха, в то время как дядя Гриша, старший сын бабки Селиванихи, бранился на пса через распахнутое окно летней кухни, стоявшей рядом у дома. К слову, хоть он и был здоровенным детиной, сам был бездельником, все на здоровье жаловался, и своим старикам по хозяйству помогал только из-под палки. Мастером он был в другом бесполезном деле – умел по цвету и запаху градус самогонки определять. Нальет, покрутит стакан, на солнце сквозь него поглядит, принюхается, как наш Грей к миске, скорчит морду как у доктора и выдаст: «Голова уже вышла, тело ядреное чувствую, злое, но до хвостов еще далеко, можно гнать дальше».

Гера мне как-то рассказывал, что «голова» – это первач, который пить не рекомендуется, он очень крепкий, в нем много лишнего, оттого и голова дуреет. «Тело» – это самогон средней крепости, который идет в употребление. А «хвосты» – слабые, и годятся только для разных настоек, которые используются в лечении, например на красном маке. Заливаешь их головки хвостами и настаиваешь несколько недель, потом можно хоть ноги больные натирать перед сном, хоть спину.

После полудня отцом мне было поручено ступать в пекарню и встать в очередь за хлебом.

Набив карманы спелым крыжовником, я брел по вытоптанной стадом коров пыльной дороге, шаркая стоптанными сандалиями с круглыми плоскими носами, похожими на две зеленые жабы. Горячий июльский воздух, как одеяло, накрывал деревенские улицы. Собаки не вылезали из своих будок, спасаясь от жары, гуси бродили по обочинам дорог в поисках зеленой травы, а коровы, на вольном выпасе щедро облепленные гнусом, лениво слонялись от лужайки к лужайке. Птицы, перелетая с дерева на дерево, заранее сговорившись, напевали мелодию тайны леса, и я, свернув пухлые губы в трубочку, тихо подпевал им.

Запах горячего хлеба разносился на всю округу так, что можно было с зажмуренными глазами спокойно прийти в назначенное мне отцом место. Народ толпился у входа в пекарню. Бабки, собирая сплетни последних дней, лузгали семечки, шелуха от которых цеплялась за их подбородки и платья. Босоногая ребятня вилась рядом, вычерчивая свободное место под классики. Зной усиливался. Все ждали одного – когда отворятся ставни пекарни и раздастся дежурная фраза тети Нины Гундаревой: «Тишина! Не больше двух булок в одни руки!» На что в толпе сразу станет еще громче. После выдачи пары лотков, продавщица добавляла: «Разменных нет, здесь вам не кино».

Подойдя ближе, я узнал в толпе Василису, внучку бабы Зои. Она не была красавицей: маленькие темные глазки, конопатая, с медными волосами, которые находили покой, только превращаясь в тугие косы. А тонкие губы быстро меняли свою форму: от добродушной широкой улыбки, когда Василиса была рада, до двух злых полосок, когда она слышала что-то дурное про себя или свою бабку. Бойкая, говорили про таких. В лес заходить одна не боялась и всегда возвращаясь с полным кузовком ягоды или грибов. Даже в пустые годы, будто лешего с руки кормила. А однажды, по прошлой зиме, когда в деревню волки за курями повадились, и мужики наказали бабам да малым по домам сидеть, а сами стали в ружье, так Василиска, приняв бирюка за сорвавшуюся с цепи голодную собаку, тащила зверя по улице за ухо, а тот не упирался и шел за ней как чумной.

Мы учились в одном классе. Успевала она по всем предметам и даже помогала другим. Не знаю, что мне в ней нравилось, но я любил смотреть в ее сторону. И даже пробовал рисовать карандашом на арифметике – удобное расположение у окна на камчатке всегда представляло моему взгляду ее полуоборот. Камчаткой у нас называли задние ряды парт, за которые по обыкновению садились двоечники и хулиганы.

Родителей ее никто не знал, она с младенчества жила со своей старушкой. Мужик у бабы Зои утоп еще по молодости в Парчумке при никому не известных обстоятельствах. Поговаривали, что был хмельным, но на деревне народ любит преувеличивать, да приукрашивать. Ясно было одно – не терпела бабка пьяных с тех пор, и даже не заговаривала с такими, если запах учует. Никто и никогда с того времени ее с женихом не видывал. А без мужика на деревне тяжело, как говорила наша соседка: «И пьянь подзаборная в доме дело найдет».

Баба Зоя ни с кем дружбы соседской не вела, была немногословной и строгой. Ходила в лохмотьях, малость сгорбленно, но без палочки. В ограде – всегда порядок, скотина росла как на дрожжах. И каждый знал, что она занимается темными делами, то есть колдует, и шли к ней на край деревни за помощью. Кто репу себе стряхнет ненароком, кто пальцы на морозе почернит – все лечила. Походит, пошепчет, отвара какого даст и хворь долой. Денег за это не брала, а только то, что из дома несли: сало, муку, разносолы и прочую снедь. Но не вся ее сила в лечении была, могла и худое сделать, если повод имелся.

Случай, который знал любой деревенский, был полным тому доказательством. Приехали из райцентра как-то чиновники по земельным вопросам, ходили по деревне, мерили огороды, ограды, деревья с кустами считали, скотину по головам и всё на бумагу заносили. У тех, у кого не сходилось по доку́ментам – штрафами пугали, грозили отнять лишнее. Кто похитрее был – сунет им баранью ногу, сала копченого или орехов кедровых, и те вопросов больше не имели. Другие же послушно подписывали талмуды, и охали, мол, чем детей кормить, да что сами есть будем…

Пришел один из чиновников и к Зое Афанасьевне. В полдень. Со слов тети Тани Скворцовой, нашей почтальонши, разносившей в тот день пенсию по деревне, дело было так…

Высокий, с чемоданчиком в одной руке и платочком для вытирания потного лба во второй, в изрядно помятом костюме, при галстуке, с прилизанным наверх чубом, с брезгливым и чуть суетливым видом. От самовара вежливо отказался и перешел сразу «к делу»:

– Ты мне бабка голову не морочь, ограда у тебя на пару добрых метров на улицу заступает. Заборчик то перенести придется!

Старушка посмотрела недобро, покачала головой и ответила:

– Не ты его ставил, сынок, не тебе его и переносить. Лучше бы здоровье поправить, вид у тебя усталый.

На что слуга народа почесал затылок и принялся шарить по бумагам, оформлять нарушение.

Баба Зоя снова покачала головой, встала со стула и тайно положила ему в карман пятикопеечную монету, а сама вышла из дома, чтобы Лорда успокоить.

Чинуша кружку хлебного кваса опрокинул на ход ноги, костюм на рукавах поправил и принялся было идти, а дверей найти не может. В какую комнату избы не пришел бы – везде окна, а за окнами ночь, что чернее земли парчумской. Так и бродил он по хате до позднего вечера из комнаты в комнату, пока не взмолился. Начал биться в истерике, прыгать и визжать так, что пятачок этот из кармана и вывалился. Только после этого перепуганный, со взмокшим лбом и растрепанным чубом, вывалился он из дома Новосёловых, и бежал куда глаза глядят, позабыв свои чиновничьи талмуды. А монетка эта, говорят, раньше прикрывала глаза покойнику.

* * *

Очередь в пекарню сбилась плотнее.

– Кто крайний?! – немного стесняясь, выкрикнул я в толпу деревенских.

– Ну я, – не поворачивая головы, сидя на чурбане у завалинки пекарни, ответил старший Травников.

– Буду за вами!

Рыжая тем временем толковала в очереди с учительницей по чистописанию. Я обрывками слышал, что они говорили про школу и нерадивых учеников вроде меня. Самое страшное было услышать про второй год, на который могли оставить за плохие отметки.

Василиса пару раз заметила, что я пялю на нее свои зенки, и я привычно краснел.

Дождавшись своих двух булок хлеба, я было собрался идти, но она меня окликнула.

Повернувшись, я понял, что забыл на завалинке свою рогатку.

– Как без оружия пойдешь, Митька? – с ухмылкой произнесла она, вертя на пальце кожаное седло рогатки.

– Как-нибудь да пойду, тебе-то что? На худой конец – другую смастрячу.

– Так другую у тебя на улице отберут, – хихикала рыжая, приближаясь ко мне.

– Не отдам.

– Опять побежишь мамке жаловаться?

– И не бегал никогда, – соврал я.

– Держи, заячья ты кровь!

– Что значит заячья? – нахмурил я брови.

– Это значит – быстрый и ловкий, – едко хихикала Василиса, вручая мне орудие.

Я проводил ее силуэт взглядом, пока он не скрылся за поворотом.

Хлебная корка источала такой аромат, что в животе начало урчать. Грызть хлеб на улице было стыдно – уже не маленький. Быстрым шагом, направляясь к дому, я уже представлял, как натираю ее свежей чесночиной, но, завидев открытую воротину водокачки, не смог пройти мимо.

Гера не любил гостей и всякий раз искал разные причины, чтобы не пускать к себе в рабочее жилище никого, но мне было жутко интересно, как там все устроено. На ходу придумав предлог, я подошел ближе.

 

Послышались голоса. Один из них я узнал сразу – хриплый, будто простывший, и родной принадлежал хозяину жилища, второй же мне был незнаком.

Подойдя ближе, я смог различить слова и понять, о чем толковали.