Лабиринт Агасфера. Фантастика, ужасы, былое и думы

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Лабиринт Агасфера. Фантастика, ужасы, былое и думы
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

© Александр Леонидович Леонидов (Филиппов), 2024

ISBN 978-5-0062-9012-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Руслан Исхаков (Хоккинс)

БЕЗДНЫ ЛЕОНИДОВА

Перед Вами – «Лабиринт Агасфера», произведение Александра Леонидова, которым он попрощался с художественной литературой, произведение, которое – если и не самое сильное авторское открытие, то по крайней мере, несущее на себе отпечаток зловещего эпитита: «последнее».

Говорят, что когда Данте Алигьери выходил на улицу, то мальчишки в ужасе разбегались от него, восклицая: «Он побывал в аду! Он побывал в аду!». Наверное, то же самое можно сказать о Леонидове – тематика и стилистика его такова, что он, как Данте, кажется, спускался в преисподнюю свидетелем…

Традиционный жанр, который обычно приписывают леонидовскому «Агасферу» – хоррор, ужасы – не совсем точен и совсем не верен. С этой точки зрения Леонидов совсем не страшен, и, следовательно, был бы слабым писателем, если бы стремился кого-то напугать. «Агасфер» беден спецэффектами, да и привычного к жанру ужасов читателя разочарует их скупая лаконичность у Леонидова. Но цель – не та…

Настоящий ужас всегда скрытен и психологичен. Это экзистенциальный ужас, который и напугать-то может только думающего, развитого человека. Ужас не в реках крови и не в прилюдных расчленениях тел, а в том иррационализме, который стоит за всем этим. Исходный ужас – интеллектуален. Это – ужас безвыходного софизма, ловушки для разума – вот тот ужас, которому посвящает произведение – последнее свое перед уходом из литературы произведение – Александр Леонидов.

Наверное, кто то скажет, что прощатся «ужастником» – дурной тон. Но что взять с человека, при жизни спускавшегося в ад? В каком ином стиле мог он составить своё литературное завещание? «Агасфер» не вызвал не разговоров, ни споров, как прошлые произведения Леонидова. Его не поняли и не приняли. Элитарный читатель как бы оскорбился, посчитав прощание Леонидова шагом к безвкусице масскультуры, а человек массы «ниасилил» Агасфера, потому что тот показался слишком заумным и не слишком, строго-то говоря, пугающим…

Казалось бы, окончательным приговором «Агасферу» стало мнение высказанное А.А.Стрельцом: произведение составлено из «очистков» от прошлой литературной кулинарии Леонидова, в него на скорую руку адаптированы этюды разных лет или просто автономные рассказы известного автора. Однако мнение Стрельца, вообще всегда довольно спорное и одиозное, и в данном случае не должно стать «последним словом».

Хотя исходным материалом, возможно, действительно послужили отрывки и новеллы более ранних периодов творчества Леонидова, сама суть и душа «Агасфера» вовсе не в них, конечно, а в переходах. Лучшим опровержением литературоведческого заблуждения А. Стрельца может служить тот факт, что из конечного текста «Агасфера» Леонидов изъял новеллу о Баннике, пугающую историю о «банном домовом», грозящем заживо ободрать кожу с беспечных купальщиков. При этом Леонидов считал новеллу о Баннике достаточно сильным эпизодом, однако не входящим в строй и композицию «Агасфера». Следовательно, Леонидов не просто «сварил все очистки в одном котле», а выстраивал стратегию произведения, его внутреннюю логику.

Если расчленить новеллы «Агасфера» в простой сборник рассказов, то они много потеряют. Это доказывает, что единство произведения – не просто волюнтаризм уходящего автора, (действительно страдавшего склонностью к крупным формам), а необходимый компонент художественной логики.

При этом бедность философскими отступлениями (относительно прежних работ Леонидова) в «Агасфере» – скорее кажущаяся, чем реальная. В этом отношении очень важно отметить мнение выдающегося писателя и мыслителя начала века, Эдуарда Байкова, который, со всей присущей ему проницательностью, отмечал: «Агасфер», возможно, самое философское произведение Леонидова, однако автор в нем «хитрит», вуалирует философию бытовыми обстоятельствами и поворотами сюжета.

Что ж, великим виднее… Нам же «Агасфер» кажется, напротив, очень человечным и близким личностному опусом. Что и доказывает его неоднозначность, требующую собственного прочтения…

ЛАБИРИНТ АГАСФЕРА

(Однажды проснуться)

…Я просыпаюсь в ледяном поту, весь растерзанный ужасом, и лихорадочно шарю вокруг себя руками…

Я должен, наконец, понять, что тут к чему. Когда я сплю, а когда нет. Потому что записка на трюмо. Я точно помню, что написал её в надежде разобраться, наконец, написал в обоих мирах и положил в «точку схождения», в то место, которое регулярно проявляется в обеих реальностях.

Это место – дурацкое старое трюмо. Его привез в качестве трофея мой дед из Германии – если у меня был дед, если мы воевали с Германией, и если вообще есть на свете какая-то Германия…

«Бурная эпоха «оранжевых революций», агрессий, осуществляемых формально демократическими странами (В Югославии, Ираке и др.) заставляют российское учительство всерьез задуматься над кардинальными изменениями базовой части теории демократии и методологии её привития ученикам.

С 1985—91 годов, то есть с момента становления в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж…»

Да, мне именно эта самая «ж…». Это – текст моей записки, записки, которую погибающий человек, размазанный между двумя мирами, написал самому себе. Неужели нормальный человек – в здравом уме и твердой памяти – мог бы написать себе такое в момент колебаний в вопросах собственно Бытия?!

Почему, Господи? Почему со мной? Почему мне звонят люди с того света, и я выполняю задания, которых не получал, на работе, на которую никогда не устраивался? Почему я помню то, чего никогда не было и в помине, и забываю то, что случилось со мной пару секунд назад?

Если я в сумасшедшем доме, то ведь должен же я хоть иногда приходить в себя и просыпаться в больничной палате! Я согласен уже и на это, лишь бы точно зафиксировать своё местопребывания в реальной Вселенной. Или таковой более не существует? Её упразднили? Может быть, это и называется концом света?

«Бурная эпоха «оранжевых революций», агрессий, осуществляемых формально демократическими странами (В Югославии, Ираке и др.) заставляют российское учительство всерьез задуматься над кардинальными изменениями базовой части теории демократии и методологии её привития ученикам.

С 1985—91 годов, то есть с момента становления в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж…»

Тут есть какой-то смысл, какой-то код. Ведь это точно писал я, и отложил на дедовское трофейное трюмо, в надежде, что проснувшись, либо не найду бумажку вовсе, либо найду и сумею её расшифровать.

Но ведь это какой-то отвлеченный бред! Революции почему-то названы «оранжевыми»… К этому невозможно привыкнуть. Просыпаешься в холодном поту, на мокрой и скользкой подушке – и осознаёшь, что Гитлер, оказывается, победил в 1941 году, что вся твоя память о деде с трофеями – странный, фантасмагорический сон, сублимация славянского комплекса неполноценности перед победителем.

НСДАП пережила фюрера, и затем повернула к демократии: осудила культ личности Гитлера, даровала автономию оккупированным территориям, ввела в России трехцветный флаг и двуглавого орла, переименовала гауляйтера в Президента. Возникли рассуждения про избыточность государства в экономике, пошли кооперативы, затем из конституции выбросили статью о руководящей и направляющей роли НСДАП и теперь в глобализирующемся мире «великого нового порядка» третьего райха введено многопартийное управление. Гласность и плюрализм, новое арийское расовое мышление и теории коэволюционности заполнили собой пространство и…

Я был нормальным советским парнишкой. Я родился и вырос в обычной устойчивой жизни, в которой, казалось, всё было предопределено и не сулило на будущее приключений. Мир исчерпал к ХХ веку свой лимит неопределенности…

Но однажды я уснул – и проснулся где-то здесь. Говорю «где-то» – потому что детали меняются с каждого сна, оставляя кое-что устойчивым (как это облезлое трюмо деда), но координируясь и сменяясь с каждым разом в чудовищном порядке хаотической неопределенности.

– Ну ты идёшь, или нет? – слышу я голос с кухни, голос своего двоюродного брата Никиты, худого, небритого, странного человека, которого никогда не понимал.

– Иду, иду…

– А то скажи где… Я сам сварю…

– Чего?

– Ты спишь на ходу, что ли? (хороший вопрос, браво, Никита!) Ты же меня пельменями угостить обещал…

– Никита, возьми в холодильнике, там, в морозилке… Кастрюли в шкафчике над раковиной…

– Где?! – по тональности вопроса я понимаю, что мой брат Никита не видит никакого шкафчика над раковиной. Более того, тональность вопроса предполагает, что мой брат Никита никогда в обозримых пределах на моей кухне шкафчика над раковиной не встречал…

– Извини, брат… Мне, что-то, не по себе…

– Я заметил.

– Посмотри сам. Кастрюля не иголка, в ж..пе не спрячешь…

– Ладно…

Брат Никита гремит кастрюлями, отыскивая среди них подходящую для пельменей, которых, естественно, может не оказаться в холодильнике, так же, как не оказалось и посуды со шкафчиком над кухонной раковиной.

У нас с ним матери – родные сестры. Матери – и те очень разные, хоть и родная кровь. Отцы же вообще бесконечно далеки друг от друга. Мы с ним тоже получились очень разные.

Я – безобразно толст. Он – наоборот, болезненно, безобразно худой. С головой у нас у обоих неполадки – но я тихо-шизоидный, а он гулко-параноидный типаж. Он получает 700 дойчмарок, и всё время жалуется мне на то, как это мало. Я же все время мечтательно подумываю о том, как было бы много получать 300 дойчмарок. У него из-за 700-ста дойчмарок ушла жена. Я, наоборот, обретя доходик марок в 150, счел возможным подумать о женитьбе.

 

Дело не в марках, конечно; они просто лежат на поверхности и как-то зримо, арифметически отражают разницу миров, в которых мы с братом живем, рожденные когда-то от одного родового корня.

У него – какие-то свои представления о большом и маленьком, о «хорошо» и «плохо», о верхе и низе, о черном и белом. По крайней мере, мы не понимаем друг друга, когда говорим одними и теми же словами об одних и тех же вещах.

У него не только свои запросы и покупки (что было бы понятно!) но и цены какие-то свои. Например, на еду он почему-то тратит в десять раз больше меня, хотя это я в семье толстый, а он питается одними диетическими кашами. Костюма дешевле 300 DM он никогда в этой жизни не находил, хотя все мои костюмы дешевле 100 DM, и при этом куда качественнее и приличнее выглядят, чем его, что он и сам признает при редких встречах.

Относительно его планов и прожектов на жизнь я могу сказать только одно: мне они кажутся верхом идиотизма, и я точно знаю, что вздумай я провернуть нечто такое – давно бы оказался банкротом на бобах. Но у него его прожекты почему-то выгорают, что лишний раз доказывает всю разницу наших миров…

…Тревожный зуммер телефона. У меня радиотрубка, она в кармане домашних трико. Это моя тётка, Аврора Револиевна, педагог со стажем и душа-человек.

– Алло! Лувер?! А почему ты дома? Все твои уже у нас… Ты чего же родню обижаешь?

В некоторых версиях мироздания моя семья дружна, а в некоторых – не очень. Поскольку я иду по пронизывающей поперечной, в моей странной жизни это оборачивается странными полосами трогательной заботы и ледяного равнодушия со стороны «фамилии». Впрочем, Аврора Револиевна во всех версиях держится молодцом, общается со мной педагогично и всё время сует леденцов, как маленькому, каким я, при её возрасте, видимо, и кажусь…

– Лувер, ты всегда такой! Сам больше всех орал – «поминки, поминки» – а сам забыл к вечеру, что нужно прийти… Это все твоя несобранность и рассеянность, сколько раз я говорила…

Я начинаю что-то припоминать. Я действительно должен был в похожей версии мира пойти вечером на поминки… по кому же? По какому-то близкому родственнику, которого при жизни никогда не понимал, и потому заглаживал эту свою вину перед покойным усиленными поминовениями…

Впрочем, число родственников у меня тоже варьируется в зависимости от качества версии мира, и не исключено, что в этой того просто не предусмотрено… Хотя… Как же тогда Аврора Револиевна с приглашением – и «все уже собрались»?

Брат Никита вышел из кухни, стоит в дверном проеме и как-то недобро смотрит на меня. В одной его руке пустая кастрюля, в другой – нож.

– Лувер, я так и не нашел там никаких пельменей… Только вареники с картошкой… А я хочу пельмени… С МЯСОМ!

Я машу ему рукой – мол не отвлекай, а тётка щебечет, что мне нужно ехать на поминки немедленно.

– Аврора Револиевна – спрашиваю я, пытаясь вывернуться из неловкого положения перед братом – А у Вас пельмени будут? С МЯСОМ?

– Будут, будут! – уверяет тётка – Обязательно будут…

– Тогда я Никиту с собой захвачу, Вы не возражаете?

По кому же всё-таки эти тёткины поминки? Кого же из родни я не понимал и считал себя виноватым?

– Никиточку обязательно возьми – соглашается тётка – у тебя портрет-то его получше, чем мой… Ой, касатик наш… (она громко всхлипывает в трубку, сдерживая рыдания) Как рано, как рано… Ты возьми портрет, который в рамке, у меня чёрная ленточка есть, перевяжем…

– Так у неё есть пельмени С МЯСОМ? – спрашивает Никитик, приближаясь ко мне на шаг…

«Бурная эпоха „оранжевых революций“, агрессий, осуществляемых формально демократическими странами… в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж…» – пролетает в мой голове сокращённый текст записки самому себе. Я не думаю, что в ней есть какой-то смысл. Вообще ни в чём нигде нет никакого смысла – вот что я думаю.

Почему-то у моего брата Никиты землистый цвет лица и какая-то нездоровая бугристость кожи. А в глазах – гнев, гнев на недостойного родственника, который даже жалкими пельменями угостить не смог, хоть и обещался неоднократно и самым убедительным образом…

Да, всё-таки я никогда не понимал своего брата. И, наверное, уже никогда не пойму – если разучился видеть смысл в записках самому себе.

Чьи же там поминки? Неудобно ведь спросить так напрямую у Авроры Револиевны – ещё в дурдом упечет за подобную неадекватность.

– Так я приеду с Никитой? – переспрашиваю я, чувствуя какую-то внутреннюю тревогу – словно бы мы говорим на двух разных языках.

– Привози, привози! – соглашается тётка, хотя прекрасно знает, что у меня нет машины, и «привезти» я его не могу – не в сумку же его положить! Мелочь, но мелочь, которая заставляет меня напрягаться, потому что тётка – педагог, и была – по крайней мере, во всех предыдущих версиях – очень точна со словом.

Я поднимаю глаза на Никиту – он уже совсем близко и зеленые глаза горят каким-то огнём. Вечно он устраивает эти шуточки и фокусы, с детства меня подкалывает и разыгрывает…

– Представляешь – говорю я ему, закрывая ладонью трубку – Там чьи-то поминки, а я забыл, чьи…

Никита широко и клыкасто улыбается – за счёт худобы лица у него всегда зубы казались крупнее обычного – и вдруг закидывает голову, начинает дико и истошно выть – по волчьи или по собачьи…

*** ***

…И от этого воя я просыпаюсь. Этой ночью, в развалинах, когда нестерпимо выли одичавшие псы-людоеды, и снилась чёрт знает какая дребедень из далекого, невозвратимо минувшего прошлого, мне вспомнился доктор Эдвард Копаньский. В отличии от многих, ненавидящих покойного доктора, даже от тех, кто выкопал его из могилы и станцевал там джигу, я знал Копаньского лично, и оттого не так сильно его ненавидел.

Эдвард был человеком только условно. Для него пришлось делать инвалидное кресло по специальному заказу, потому что в стандартное он не вмещался. Некая путаница костей, где плечи, где спина – понять невозможно, но голову он держал прямо, и глаза смотрели вполне разумно.

Эдвард был «существом». Он существовал – но не жил. Как-то распрямить то, что он из себя представлял хотя бы для ровной посадки в кресле, хотя бы для того, чтобы голова торчала не над спиной, а над ключицами, не могла наша «передовая нано-медицина», которая, по правде сказать, вопреки рекламе, вообще мало что могла…

Копаньский происходил из богатого польского рода, когда-то шляхетского, затем масонского, жил (если это можно назвать жизнью) в Париже и был парижанином в третьем поколении. Его дед, гроссмейстер важной регулярной ложи, умер в возрасте 120 лет, да и то потому, что был застрелен при конфликте с якудзами. Его отец умер в возрасте 116 лет, ещё вполне моложавым человеком, потому что погиб в автокатастрофе…

Причина проста: вампиризм, модные тогда «стволовые клетки», вытяжки из нерожденных младенцев, превращающие лицо человека в жуткую бугристо-землистую маску, но тянущие и тянущие его земное бытие, как резину…

Эдвард родился таким, каким должен был родиться при этой «селекции». Он родился «головой на подставке». Не знаю, прилагалась ли к голове живая душа, но мыслила голова необыкновенно эффективно. Однобоко, но продуктивно мыслила! Копаньский с детства жил в компьютере, потому что по-другому жить и не мог. Мир компьютерного программирования стал для Эдварда главным, а может, даже и единственным миром…

Когда (ещё в той, минувшей жизни) я работал консультантом во дворце Наций в Женеве, я предупреждал, что Эдварда ни в коем случае нельзя привлекать к работам по конструированию «Дип Рэд». Я говорил о физической неполноценности доктора, как о возможной причине его затаенной враждебности к миру.

На меня тут же вылили ушат грязи, обвинив в «диффармации, сегрегации», и по моему, даже в «расизме». Шеф кричал, что и среди калек бывают святые люди, и среди здоровых – маньяки, и формально был прав. Я же не спорю – бывают… Но речь шла о «Дип Рэд», об «абсолютном разуме», который я предпочитал называть «Абсолютной энциклопедией», не слишком веря в возможность создать искусственный разум…

…Моему московскому покровителю, олигарху Баруху Коноплецу, поставившему меня на это место, было наплевать, да и не мог он ничего изменить, если бы даже захотел. Не его, заправляющего водочными потоками в спивающейся стране, было это дело – кадровые чистки во Дворце Наций Женевы…

…Хотя устроить туда пороху у него хватило. Писатель Максимов как-то высказался, что «осознать мир, как заговор —значит, потерять надежду». Я осознал, пройдя по кругам ада этой «уровневой мафии» альянсов, сговоров и разменов. Но почему – «потерять»? Может быть, наоборот? Обрести? Найти сатану – и доказать тем самым существование Бога. Понять, что наш мир так ужасен, не потому что таким создан, а потому что искажен огромным заговором…

…Мой покровитель был плотью от плоти звериного оскала «заговора взаимных гарантий». Наглый и распущенный с теми, кто слабее, он становился раболепным в любом кабинете Администрации президента. Тупой, малообразованный, узко-ограниченный человек, он страдал традиционной болезнью богачей – «синдромом всезнайки». Точнее, страдал не Барух, а окружающие. О чём не зашла бы речь в его присутствии – о микробиологии или религии, об восточных единоборствах или высшей математике – всюду последнее слово Коноплец оставлял за собой. Его прозвали «Барвинком» – за семитскую кучерявость и лучистый детский взгляд – взгляд у него и вправду был детским, от природы, но это был злой ребенок…

…И всё-таки жизнь сложнее правил. Однажды я при десятках свидетелей дал Баруху в морду. И этот вздорный тиран, стиравший в порошок подчиненных за неловкий оборот речи, не только не засудил меня, но и пробил мне повышение.

На одном из светских раутов в особняке «Барвинка» в центре столицы, я замешкался, паркуя автомобиль. Стояла лютая зима – деревья трескались. Я шёл с паркинга, зябко поёживаясь в дублёнке – и вдруг меня за руку ухватило некое кукольное существо – полуобмороженная старуха, в каких-то обмотках, в пуховом платке, с сизыми губами, беззубо-шамкающая:

– Что тебе, бабуся?

– Сынок… Не пускают… Я к Коноплецу… пенсионный фонд… Вся пенсия… Жить-то на что?! Сынок, проводил бы ты, а? Жить-то то как?! Дети спились, пенсию забрали, а? Замоливи словечко…

Она так и сказала – не «замолви», а «замоливи». Мне стало нестерпимо жаль это существо, одетое, будто немец в Сталинграде, в какие-то бахилы на ногах, в какие-то латаные варежки. Я всё понял, конечно – дела Баруха я знал неплохо: он создал негосударственный пенсионный фонд, украл оттуда все деньги, цинично «кинув» десятки тысяч беспомощных стариков… или, если точнее, даже не «цинично кинув», а просто о них не думая, не подозревая, кажется, о каком-то их существовании вне виртуального пространства банковских счетов. Дети старухи, которые «спились», пили не что-нибудь, а водку «Барвинка» – не могли бы они пройти мимо той алкогольной продукции, которая заполняла более половины российского рынка спиртного.

Мой Барух раздавил старушке всю её жизнь – без какой-то злобы или презрения, а ещё страшнее: раздавил, как муравья, не глядя и не заметив «потери бойца». «Бойца» – потому что у старушки была медаль «Ветеран труда»…

Я что-то спутано пообещал старухе, и прошёл на праздник жизни. Провести её я не мог – у меня был пропуск только на одно лицо. Но я рассчитывал немедленно вывести Баруха на крыльцо. Однако внутри атмосфера иллюминации, бьющей по ушам музыки и конфетти как-то закрутила меня. Признаюсь, я немного потерял счёт времени. Пока я выискивал среди разряженных гостей Коноплеца; Пока уговаривал его выйти; Пока он отпирался, фотографируясь то с известной фотомоделью, то со специально подготовленными детдомовскими детьми; пока он пил коктейль, педерастически обнимаясь с мэром; пока отмахивался от меня, выступая перед тележурналистами с какой-то глянцевой речью о необходимости платить налоги и о социальной ответственности бизнеса…

Словом, пока он (да и я с ним) безумствовали – прошло не менее сорока минут. Наконец он, уступая моей настойчивости, с досадой на горбоносой морде, пошел в фойе, одел шубу, вышел на улицу…

Старуха стояла, где и была, не шелохнувшись. В её неподвижной терпеливости было что-то неестественное и страшное. Я, помнится, подумал, что вся Россия стоит вот так, у залитого светом особняка олигарха и ждёт какой-то милостыни…

Мы подошли. Старуха была уже мертва. Она превратилась в ледяной столб. На ресницах наросла бахрома инея, струйка слюны замерзла на подбородке, глаза пялились двумя кристаллами и даже больше стали, вываливались из глазниц – от расширения…

– Ах, незадача! – упер руки в боки Барух. В его детском взгляде просматривалось неподдельное сочувствие. Смерть, которую он нёс миллионам, была для него только компьютерной игрой, некоей абстракцией. Думаю, он впервые любовался делом рук своих вблизи и в натуральную величину. Ведь в банковских отчётах смерть какой-то обворованной старухи была в общих числах микроскопически незаметной… Масштаб не тот, как у домика на карте страны…

 

– Померла, надо же! – горевал Коноплец, и кажется, был обескуражен. – А чё она хотела-то?

Я, через губу, едва сдерживаясь, рассказал о судьбе покойницы. Барух смотрел на меня оловянными глазами, а потом поплёл что-то про общественную приёмную депутата, про урочные часы, и что там у него отопление в передней, и надо было туда, тогда бы заявление было бы рассмотрено по форме…

Тут-то я не сдержался, и при охране, при любопытствующих лизоблюдах на крыльце – вломил ему в его наглое маслянистое лицо ленивого, обожравшегося кота. Он упал, зажав ладонью рассечённую губу. Меня тут же скрутили архаровцы из его ЧОПа, но Коноплец дал им знак отпустить меня.

Встал, отряхиваясь от снега, вытирая жидкую – как и всё у него – юшку со рта. И тут… За ролью я неожиданно для себя почувствовал личность… За актёром, который «всю жизнь на подмостках» и ловит каждый жест режиссера, произносит чужие реплики, я вдруг разглядел человека…

– Так и надо… – мрачно сцедил Барух, затаив незримую, явно не для «пиара» мыслишку. – Всем бы так… Всем бы вы так, а то ни слова в простоте… Холуи…

И тут вся моя «священная ненависть» к олигарху Коноплецу, ненависть патриота к хищному инородцу, распинающему мою Отчизну, куда-то испарилась. Поверьте, не потому что он помиловал меня после невыразимого «для холуя» проступка. Я вдруг осознал, что дело вовсе не в Коноплеце, что театра нет без зрителей, и что люди сами, своим внутренним злом и подлостью, творят своих тиранов. Да что творят! Лепят, как из пластилина, мягких, податливых воле толпы деспотов. Барух Коноплец, бывший когда-то директором комсомольского Дома Творчества, при всём внешнем ужасе, исходящем от него, чудовища – всего лишь приёмная антенна, настроенная на волю и настроение людей страны. Он – таков, каким его хотят видеть.

Я осознал, что старуха, понесшая все сбережения в негосударственный пенсионный фонд к жулику – не менее виновата в своей беде, чем Барух. И государство, которое разрешило Баруху открыть такой фонд – тоже должно принять часть вины. И общество, допускающее и формирующее такое государство – тоже должно отвечать перед законами справедливости.

Много ли вины после такой делёжки остаётся собственно на Барухе? Не только сон разума, но и сон общественной совести рождает чудовищ…

Ведь человек – любой человек! – как муравей. Без своего муравейника он ничто, слабое, лишённое даже клыков и когтей животное. Не дубиной же, не силушкой богатырской заставил Барух Коноплец одних служить себе, других пресмыкаться перед собой, а третьих умирать ради него. Он просто оседлал грех, поразивший наш «муравейник», словно чума, использовал этот грех, не им сотворённый и не им управляемый…

…Так я оказался в Женеве – по воле олигарха, лоббировавшего кандидатуру нашего представителя в правительстве. Можете судить из того, насколько «прекрасен» был мир до экспериментов доктора Копаньского, тоже не слишком мир облагородивших…

…Конечно, потом, когда никелированные «сороконожки» стали потрошить людей, Эдварда Копаньского обвинили во всем, и свалили катастрофу на его «злой гений». Но я то, изгнанный из Женевы обратно в свой уютный кремлевский кабинет-келью, всегда подозревал, что за доктором стояла целая армада сатанистов, неизвестно зачем (просто по причине психопатологии) веками стремившаяся разрушить мир.

Ведь и «Рэд» – «красный» – это цвет революции. Почему женевская шушера утвердила именно это, отнюдь не Копаньским предложенное имя для мирового суперкомпьютера?!

Все это глупо. Все это было очень давно.

Ни к чему вспоминать.

Я увидел во сне Копаньского, потому что он точно так же, как эти голодные псы мертвого города, выл в камере, когда у него отобрали компьютерный шлемофон и краги. Может, он и был гением, совместимым со злодейством, но сумасшедшим-то он точно был…

От старого мира ничего не осталось. Ничего, кроме «Дип Рэда», который торчит плазменным стволом в подземной шахте, надежно укрытый от всех «террористов» на секретном объекте «К-2Z», под охраной бойцовых роботов и призраков мертвого контингента солдат ООН, разбросанных по окрестным холмам.

Считается, что «Дип Рэд» думает. Считается, что это интеллект, на порядок превосходящий человеческий, который захватил власть на планете.

Но я то знаю, что это не так. Потому что Копаньский, когда его арестовывали, и потом вели на казнь, предупреждал: без меня, без моей головы в шлемофоне, «Дип Рэд» не умнее пылесоса.

Фантасты прошлого, скажем, Азимов из 70-х годов ХХ века – думали, что машина, производя алгоритмические действия, по мере их накопления станет обретать способность думать и чувствовать, получит то, «что мы называем душой». Они полагали, что накопление суммы знаний и умений рано или поздно приведет к самоосознанию машины, к появлению у машины личности.

Нет. Они ошибались. Ни у какой из мировых библиотек не появилось личности, сколько бы знаний не напихивали в её стены. Никакой компьютер, включая и «Дип Рэд», так и не сумел осознать самое себя, понять, что он делает и понять, зачем он это делает.

«Дип Рэд», который правит миром по программе Копаньского, всего лишь выполняет заложенные в него когда-то команды, запаянные в повторяющийся цикл. Это как старинная плёнка на автореверсе: промотало её – и по новой, то же самое, и до бесконечности, до порчи практически автономного блока питания на «К-2Z»…

Так работает часовой механизм: шестеренки крутятся, анкер сдерживает, пружина тянет – но не шестерёнки, ни анкер, ни пружина не производят движения по собственной воле. У них таковой нет. Они мертвые исполнители, повинующиеся законам природы и разуму своего создателя.

Мне приходилось общаться с «Дип Рэд» в «он-лайновом» режиме, и, должен признаться, вначале он пугающе-самостоятельно мыслит. Ты можешь очень долго говорить с ним, ощущая себя собеседником Сократа, Конфуция, Эйнштейна – прежде чем поймешь, что он просто старательно зазубрил всего Сократа, Конфуция, Эйнштейна и при беседе с тобой по заранее заданному лгоритму подбирает «варианты ответов».

Вариантов очень много. Отбор идет с немыслимой для человека, молнеиносной быстротой. Нюансы тончайшие. И все-таки достаточно умный человек может запросто поймать «Дип Рэд», элементарно подведя его к краю алгоритмирования. Здесь «Дип Рэд» забуксует. Перестанет отвечать. У него есть контур предела, которого у живой и мыслящей души нет.

В свое время Азимов полагал, что робот не сможет превратить кусок холста в шедевр. Что он не сможет написать симфонию. Это все заблуждение – «Дип Рэд» творил и шедевры и симфонии, и все, что угодно. Просто компилировал заложенный в него колоссальный объем информации, брал чёрточку от Рафаэля, черточку от Микеланджело, черточку от Врубеля, и творил такое, отчего все искусствоведы ахали.

Они ведь дураки, искусствоведы. Не все, но большинство. Они думают, что человек совершенен совершенством. На самом деле человек совершенен несовершенством, свой способностью делать «ошибки в программе», своей способностью не выполнять заложенные в команду приказы.

А «Дип Рэд», творец шедевров и тонкий психоаналитик, казалось бы, знающий о человеческой душе всё возможное – не может ничего изменить, кроме того, что меняется в рамках заложенной программы. Он будет исполнять команду до тех пор, пока кто-то не нажмет клавишу «отмена», или не перепрограммирует его.

Прошло 22 года после «техноапокалипсиса». 22 года я, бывший чиновник средней руки, являюсь бродягой мертвого света в «прекрасном новом мире». Здесь люди, оставшиеся в живых, очень сильно изменились. В худшую сторону, но изменились.

А роботы – нет. 22 года автореверс всеми покинутого «Дип Рэда» прокручивает одну и ту же, отнюдь не хитовую, песенку…

*** ***