Tasuta

Старая барыня

Tekst
3
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

* * *

В селе В……е была последняя станция, на которую приехал я в родные пределы свои на почтовых, и потому велел себя везти на постоялый двор. Его держала знакомая старуха, по прозванию Грачиха и вор-баба, как обыкновенно прибавляли знающие ее – и бари и мужики: небольшого роста, с лицом багровым, как из красной меди, толстая, но еще проворная, услужливая, говорунья без умолку, особенно когда навеселе, а навеселе почти целый день с утра до полуночи. Подъехал я ночью, перезяб, как водится, до костей. Ощупью вошел по знакомой лесенке и отворил калитку в сени. В полумраке мерцала тоненькая сальная свечка в железном подсвечнике, воткнутом в столб, да из длинной трубы самовара вырывалось пламя от зажженной лучины; смутно видневшаяся лошадиная морда старательно грызла перилы, отделяющие сени от двора. Из отворенных дверей избы валил пар клубами.

– Хозяйка, старый хрен, господа приехали! – крикнул я.

– Ай, батюшки! Господа и есть, – послышался голос старухи, а затем она и сама появилась.

– В горницу пожалуйте, сударики, сюда, сюда, господа честные! – говорила она.

Я вошел. Сильно нагретым и удушливым воздухом так и обдало меня.

– Старая, у тебя угарно! – сказал я.

– Нет, сударик, нету, с утра еще топлено, – отвечала старуха, а сама, впрочем, засунула жирную руку в отдушину и вытаскивала оттуда вьюшки.

Я между тем раздевался.

– Батюшки! – воскликнула старуха, всплеснув руками. – На-ка, барин-то знакомый, а я, старая дура, и не признала, на-ка! Откуда изволишь ехать?

– Из Питера.

– Ну, вот откуда. Не узнала я, не узнала, раздобрел больно, какой дюжий стал. Иван Петрович, сударь, недавно проезжали.

– Какой Иван Петрович? – спросил я.

– Иван Петрович Сорокин, чтой-то, словно не знаешь, благоприятели, чай?

Никакого Ивана Петровича Сорокина и во сне не видывал, но, догадываясь, что старуха хочет что-нибудь рассказать про Ивана Петровича, притворился.

– А что же? – спросил.

Старуха только махнула рукой.

– Ой, не говори уж лучше, такая у них этта пановщина была с барыней-то, что хоть до нехорошего… Мирила, мирила их, да и полно!

– Повздорили! – заметил я.

– Шибко, – отвечала старуха, – в грошовом калаче дело вышло, барин-то скупенек; сам вон кузовья покупает, чтоб хошь копейку какую выторговать; ну и принес с базара грошовый калач, да и потчует барыню, а той не нравится, из того и пошло: «Ты, говорит, мне все делаешь напротив», а та стала корить: «Ты, говорит, душенька, меня только мякиной и кормишь», ну и почали, согрешила я, грешная, с ними.

– И что же? – спросил я.

– Ничего, побранились, – отвечала старуха; и потом, вдруг переменив насмешливое выражение на грустное, произнесла печальным голосом: – Тетенька-то твоя, батюшка, Марья Николавна, померла.

– Какая тетенька Марья Николавна? – спросил я.

– Ой, да Ометкина-то, чтой-то в Питере-то всех перезабыл.

– Ну, баушка, провралась, такой тетки у меня не бывало, – проговорил я.

– На, аль взаправду это не тебе тетка-то? Так, так, так!.. Николаю Егорычу Бекасову, вот ведь чья она тетка-то, – вывернулась старуха. – Похороны, сударь, были богатеющие, совершали, как должно, не жалеючи денег. Что было этого духовенства, что этой нищей братии!.. – продолжала она, поджимая руки и приготовляясь, кажется, к длинному рассказу. Но в это время из соседней комнаты послышался треск и закричал сиплый голос:

– Пусти меня, кто меня смеет вязать. Ванька… хозяин мой… подлец, дай водки! Пусти меня… – и снова треск.

– Успокойте себя, Владимир Васильич, просим вас покорнейше, сусните хоть немножко, право слово, вам легче будет! – отвечал фистулой другой голос.

– Легче? Легости мне не надо. Я, значит, гуляю, а ты подлец – вот весь мой разговор с тобой, и кончено! – произнес сиплый голос и потом запел:

 
Гусар, на саблю опираясь,
В глубокой горести стоял![1]
 

– Кто там такой? – спросил я.

– Охотник, батюшка… мужички в рекруты везут сдавать за себя… охотник загулял, – отвечала хозяйка.

– Что же трещит там такое?

– Ну, да хмелен уж очень, так посвязали его… опасаются тоже, чтобы чего не случилось, сюда-то уж приехал до зелена змея пьяный, да и здесь еще полштофа выпил, ну так и опасаются, посвязали.

– В таком случае, тетка, пусти меня в избу, здесь угарно, да и пьяный, – сказал я, вставая.

– Батюшка, да в избе-то тараканы, морозила, морозила, не переводятся окаянные, да и только.

– Нет, ничего, я не боюсь тараканов.

– Ну, как изволишь, – отвечала старуха и стала провожать меня, бормоча:

– Опасаются тоже, пятьсот рублев уж прогулял, пожалуй, еще облопается – и пропали денежки.

Изба, куда я вошел, была большая и обрядная, стены струганые, печь белая, перегородка от нее дощаная, лавки и полицы чисто вымытые. В переднем углу под образами стоял стол, за которым сидел старик с бритой бородой, с двумя седыми клочками волос на висках, с умным выражением в лице и, как видно, слепой. Одет он был в синий, старинного покроя, суконный сюртук, из-под которого виднелась манишка с брыжами и кашемировый полосатый жилет, тоже, должно быть, очень старинный. Весь этот ветхий костюм его был чист и сбережен наперекор, кажется, самому времени. Рядом с ним помещалась тоже очень опрятная и благообразная старушка, в худеньком старом капоре и в ситцевом ватном капоте. На первый взгляд я подумал, что это бедные дворяне. При входе моем старушка сейчас встала, сказала что-то старику, тот приподнялся, и оба поклонились мне.

– Садитесь, пожалуйста, место будет, – сказал я.

– Ничего, сударь, – отвечала старушка каким-то жеманным голосом, отодвигая свои скудные пожитки в мешочке.

– Сидите, пожалуйста, – повторил я.

Старик прислушался к моим словам и, ощупав с осторожностью слепца лавку, сел, а потом, опершись на свою клюку, уставил на меня свои мутные глаза; старушка не садилась и продолжала стоять в довольно почтительной позе. Я догадался, что это не дворяне.

– Куда едете, любезные? – спросил я.

– В губернский город, милостивый государь, – отвечал старик печальным голосом.

– Дедушки, батюшка, охотника этого; провожают его… дедушки, – подхватила хозяйка, ставившая на стол самовар.

– Деды этого молодца? – сказал я.

– Деды, – отвечал, глубоко вздохнув, старик и потупил свою седую голову.

– А званья какого?

– Мещане, ваше высокородие.

– Из роду мещане?

– Никак нет-с, напредь того были господские люди.

– Не в эком бы месте внуку Якова Иваныча надо быть, – вмешалась хозяйка, – вот при нем, при старичке, говорю, – продолжала она, – в свою пору был большой человек, куражливый. Приедет, бывало, на квартиру, так знай, хозяйка, что делать, не подавай вчерашнего кушанья или самовар нечищеный.

Старик горько улыбнулся.

– Не думали и мы, сударыня, что наше родное детище будет таким, – проговорила старушка своим жеманным и несколько плаксивым тоном.

– Что говорить, мать моя, что говорить! – подхватила хозяйка, тоже плачевным тоном.

– Остался после дочери моей родной, – продолжала старушка, – словно ненаглядный брильянт для нас; думали, утехой да радостью будет в нашем одиночестве да старости; обучали как дворянского сына; отпустили в Москву по торговой части к людям, кажется, хорошим.

– Что говорить, что говорить, мать моя, – подхватила еще раз хозяйка.

– Что ж он, загулял там? – спросил я.

– Бог знает, сударь, как сказать, хозяева ли обижали или сам себя не поберег, – отвечала старушка.

Старик горько улыбнулся и перебил жену:

– Он еще с детства себя не берег, оттого, что в баловстве родился и вырос; другие промышленники по этому же делу, еще в мальчиках живши, в дома присылают, а наш все из дому пишет да требует: посылали, посылали, наконец, сами в разоренье пришли. А тут слышим, что по таким делам пошел, что, пожалуй, и в острог попадет. Стали писать и звать, так только через два года явился: пришел наг и бос. Обули, одели, думая, что в наших глазах исправленье будет, а вместо того с первой же недели потащил все из дому в кабак…

С каждым словом в голосе старика слышалось более и более строгости, а на глазах старушки навернулись слезы.

– Чьих же вы господ были? – спросил я, чтобы прекратить этот, видимо, тяжелый для них разговор.

– Господ мы были: госпожи гоф-интенданши[2] Пасмуровой, – отвечал слепец внушительно.

– Гоф-интендантши Пасмуровой, – повторил я, припоминая, что мне еще матушка рассказывала что-то такое о гоф-интендантше Пасмуровой как о большой, по-тогдашнему, барыне.

– Ваша госпожа была здесь довольно знатное и известное лицо? – сказал я.

При этом вопросе лицо старика окончательно просветлело.

– Госпожа наша, – начал он, не торопясь и с ударением, – была, может, наипервая особа в России: только званье имела, что женщина была; а что супротив их ни один мужчина говорить не мог. Как ими сказано, так и быть должно. Умнейшего ума были дама.

 

– Хорошо, говорят, жила, открыто? – спросил я.

– По-царски или как бы фельдмаршалше какой подобает. Своей братьи помещиков круглый год неразъездная была. В доме сорок комнат, и то по годовым праздникам тесно бывало. Словно саранчи налетит с мамками, с детками, с няньками, всем прием был, – заключил старик каким-то чехвальным тоном. Я понял, что передо мной один из тех старых слуг прежних барь, которые росли и старелись, с одной стороны, в модном, по-тогдашнему, тоне, а с другой – под палкой…

– Ты, верно, управителем был? – спросил я.

– Я был, сударь, – отвечал старик, зажимая глаза и как бы сбираясь с мыслями, – был, по-нашему, по-старинному сказать, главный дворецкий: одно дело – вся лакейская прислуга, а их было человек двадцать с музыкантами, все под моей командой были, а паче того, сервировка к столу: покойная госпожа наша не любила, чтобы попросту это было, каждый день парад! А другое: зрение они слабое имели, и по той причине письма под диктовку их писал, по делам тоже в присутственных местах хождение имел, так как я грамоте хорошо обучен и хоть законов доподлинно не знаю, а все с чиновниками мог разговаривать, умел, как и что сказать; до пятидесяти лет, сударь, моей жизни, окроме шелковых чулков и тонкого английского сукна фрака, другого платья не нашивал. Дай бог царство небесное, пользовался милостями госпожи моей!

– Нынче уж таких господ нет, – сказал я.

– Никак нет-с, да и быть, сударь, не может. Не имею чести знать, кто вы такие, а по слепоте моей и лица вашего не вижу; таких господ уже нет! – отвечал старик, как бы удерживаясь говорить со мною откровенно.

– Я здешний помещик, и мне бы очень хотелось порасспросить тебя о старых господах.

Старик вздохнул.

– Девяносто седьмой год, сударь, живу на свете и большую вижу во всем перемену: старые господа, так надо сказать, против нынешних орлы перед воробьями! – проговорил он, значительно мотнув головою.

– Отчего же это? – спросил я.

Старик в раздумье развел руками.

– Первое дело, – начал он, – что все состоянием-то как-то порасстроились, да и духу уж такого не имеют; у нынешних господ как-то уж совсем поведенье другое, а прежде жили просто; всего было много: хлеба, скота, винная седка тоже своя, одних наливок – так бочками заготовлялось, медов этих, браг сладких! Веселились да гуляли или теперь, бывало, этих шутов и шутих свезут всех вместе у кого-нибудь на празднике, да и напустят друг на дружку, те и дерутся, забавляют господ, а нынче дворянство как-то и компании друг с другом мало ведут, все больше в книгах забаву имеют.

На этом месте старик приостановился, но потом вдруг начал с одушевлением:

– Да и много ли нынче господ по усадьбам проживают? Разве какой старый да хворый, а то все, почесть, на службе состоят, а уж из этаких-то больших персон, так и нет никого; хошь бы теперь взять: госпожа наша гоф-интенданша, – продолжал он почти с умилением, – какой она гонор по губернии имела: по-старинному наместника, а по-нынешнему губернатора, нового назначают, он еще в Петербурге, а она уж там своим знакомым министрам и сенаторам пишет, что так как едет к нам новый губернатор, вы скажите ему, чтобы он меня знал, и я его знать буду, а как теперь дали ей за известие, что приехал, сейчас изволит кликать меня. Я являюсь, делаю мой реверанс. «Слушай, говорит, Яков Иванов! – в нос всегда изволили немного выговаривать. – Слушай! Приехал новый губернатор, возьми ты лучшую тройку, поезжай ты в Кострому, ступай ты к такому-то золотых дел мастеру, возьми по моей записке серебряную лохань, отыщи ты, где хочешь, самолучших мерных стерлядей, а еще приятнее того – живого осетра, явись ты от моего имени к губернатору, объяви об себе, что так и так, госпожа твоя гоф-интенданша, по слабости своего здоровья, сама приехать не может, но заочно делает ему поздравление с приездом и, как обывательница здешняя, кланяется ему вместо хлеба-соли рыбой в лохане». Тот принимает, мне сейчас отличнейшее угощение делают, госпоже нашей изволят они писать письмо.

1Гусар, на саблю опираясь – первый стих «Разлуки» К.Н.Батюшкова (1787—1855), ставшей популярным романсом.
2Гоф-интендантша – жена придворного чиновника, заведовавшего дворцами и садами. С 1797 года Гофинтендантская контора была подчинена обер-гофмаршалу.