– А давно готов, – мотнул головой Пастырь.
– Угу… Тебе – верю. Обижаться не будешь?
Пастырь усмехнулся.
– А если обижусь, то что?.. Весёлый ты парень, Хан! – сказал он.
«Хитрый, гадёныш!» – подумал, покусывая губу.
– Я не весёлый, – между тем отвечал Хан, каменея лицом. – Я жёсткий и справедливый. Иначе нельзя. Ни с вами, ни, – кивок в сторону зала, – с ними. По тебе же видно, что ты не дурак, мясо. Ты всё понимаешь. Ты бы и сам на моё место хотел, так ведь? Думаешь: вот свалить бы меня и взять пацанов себе под крыло… Только ты на моём месте не нужен никому. Ты и себе не нужен ни зачем.
– Ты сказал, что заодно меня судить будете. Что, ещё кого-то взяли?
– А?.. Да нет, мясо, это наши дела. Чухана одного осудим. Да Стрекозу прицепом.
– А её-то за что?
– За то, что тебя прохлопала. И не положила потом. Мы же чужих на подходах стреляем – нам тут краснуха не нужна. И тебя она сразу грохнуть должна была.
– Сожрёте девку?
– Да ты дурной?! – усмехнулся Хан. – Кончилось всё благополучно, ещё и хавчик лишний – ты – в запасе есть. Так что сильно её судить не будем. И вообще, с девчонками я не строгий. Они мне нужны. Они наше будущее. Кто нам новых бойцов рожать будет, ты что ли? – хохотнул, довольный. – А Стрекоза к тому же и сама тёлка дельная, любого пацана за пояс засунет. Да, мне такие нужны.
– А ты им?
Хан криво усмехнулся, погонял под щеками желваки, прищурился так, что и без того узкие глазёнки превратились в щёлочки не толще спички.
Отбросил окурок в угол.
– Ты, наверное, думаешь, мясо, что я из пацанов говно хочу сделать? – сказал он.
– Не хочешь, – отозвался варнак. – Делаешь. Зверёнышей.
Хан дёрнул губой, хмыкнул. Помолчал пару минут, исследуя лицо Пастыря, словно считал волоски давнишней щетины на впалых щеках.
Потом заговорил, глядя в пол.
Краснуху Хан ненавидел. Эта болезнь сломала ему жизнь, которая шла тихо и спокойно, по накатанной колее – все ориентиры и цели были известны и достижимы.
Студенту спортфака пединститута вагоны разгружать не с руки, поэтому Хан нашёл себе на летний период работёнку попроще, хотя и не так хорошо оплачиваемую – помощником воспитателя в лагере развития и социальной адаптации молодёжи «Гармония», что под Сосновкой. Готовился, так сказать, к будущей профессии – воспитанию подрастающего поколения.
Когда навалившаяся на страну болезнь набрала обороты, он благоразумно бросил институт. Месяц кантовался, сидя безвылазно дома и выходя только по вечерам – на заработки. Заработок был нестабилен и невелик – людей на улицах Спасска появлялось всё меньше, они становились всё безденежнее и в то же время осторожнее и злее. Высок был риск нарваться на краснуху или на пулю. Так что Хану приходилось нелегко. Даже не всегда было что пожрать дома.
В феврале умерла бабка, которая занималась воспитанием и содержанием на свою пенсию внука после того, как мать бросила Хана, ещё семилетним. Умерла старая не от болезни, но он сильно перепугался и решил на всякий случай из дома уйти. Тут и вспомнил о Сосновке.
В лагере, который в то время уже спешно переоборудовали под карантин, его хорошо знали по прошлогоднему сезону и встретили приветливо. Никто ненужных вопросов про институт не задавал, лишние руки лишними не были, так что вопрос о трудоустройстве был решён в пару часов. В плюс ко всему оказался Хан в здоровой зоне, где спешно возводилась линия обороны от краснухи, а заодно и возможного разгула бандитизма.
Вскоре начали поступать дети, со всей области. Со многими из них – в основном с мальчишками из разных спортивных школ – он уже был знаком. Пацаны и девчонки приезжали напуганными, растерянными, но всё же воспринимали происходящее гораздо легче, чем взрослые – без ненужного трагизма, со свойственным отрочеству и юности полудетским безразличием: все умрут, но я-то всё равно останусь. Хан, который уже несколько лет серьёзно увлекался психологией, быстро и легко находил пути к сердцам этой наивной шпаны. А пацаны уважали его за деловитость и жёсткость, за спортивную удаль (девять лет занятий тхэквондо), за интересы и взгляды, которые ещё не успели повзрослеть – «испортиться». А он выбирал тех, что покрепче, спортивных, и сеял им в головы семена своих мыслей, обид и мечтаний.
После того, как «покраснела» одна из медсестёр, лагерь полностью перевели на карантин. Если раньше разрешали отлучки персонала домой, то теперь с территории не выпускали и не впускали никого.
Краснуху принесли менты или солдаты, которых начальству всё равно приходилось менять время от времени. Администрация сориентировалась быстро: один корпус, в стороне, зарезервировали для заболевших, а детей перевели в отдельную от персонала зону. Оставили только по воспитателю, его помощнику и по два медработника. Всем им строго-настрого было запрещено выходить из корпусов. Никто не мог и войти. В столовую не водили – еду, витамины и лекарства, всё необходимое оставляли у входа.
Не прошло и недели, как начались перебои с едой. Воспитатели и доктора ходили с серыми лицами и разговаривали вполголоса – они-то знали, что в лагере уже вовсю гуляет болезнь. А детям всё было ничего – только ныли оттого, что приходится сидеть в четырёх стенах.
Хан давно понял, что оставаться в лагере нельзя. Сколько ни прячься по корпусам, а рано или поздно болезнь всё равно проберётся внутрь. И тогда – при созданной скученности организмов – все вымрут в несколько дней. А Хан вымирать не собирался.
Он давно уже подводил пацанов постарше к мысли, что из лагеря нужно уходить. Забирать оружие и уходить. И создавать свою коммуну, в стороне от людей. Переждать, никого не подпуская к себе снаружи, пока болезнь успокоится, сдохнет с последним носителем, и тогда начать строить свою, новую, жизнь – вольную, удалую, без контроля и давления со стороны этих.
Когда, в первых числах июня, полыхнул красным один из корпусов и в четыре дня опустел, а всех его обитателей вынесли в «морг», когда подожгли опустевший заражённый корпус, и отблески и смрад пожарища не давали спать всю ночь, подростки посерьёзнели и, кажется, окончательно созрели для того, чтобы понять Хана.
Потом был ещё корпус. И ещё…
А потом, рано утром, в пятом часу, Хан подошёл к спящей воспитательнице и одним движением сломал ей шею. С десятком самых отчаянных и спортивных, он захватил КПП, где беззаботно отсыпали своё дежурство трое ментов. Появилось первое оружие.
Потом была бойня. Ещё остававшиеся в живых солдаты оцепления и менты попытались задержать детей, двинувшихся из лагеря, но их положили легко и всех, потому что ни один из них так и не отважился стрелять, а только бегали как зайцы, уворачиваясь от пуль и орали всякую хрень, взывая к разуму.
Вслед за уходящими хлынула толпа из других корпусов, но их столь же безжалостно расстреливали, потому что Хану не нужна была ни мелочь пузатая, ни лишние рты. К тому же они могли оказаться уже заразными.
Пацаны, попробовавшие крови, почуявшие свою силу, входили во вкус – стреляли с азартом. И взрослели на глазах…
Потом были шатания по окрестностям, по вымершим деревням. Оказалось, что жратвы кругом хватает – брошенная скотина паслась сама по себе у каждой околицы, стреляй не хочу.
Многие из ватаги разбежались. Ушли из стаи, глупцы, двинулись по домам, в надежде вернуться под юбки мамочкам, да там, наверное, и передохли. Этих Хан не жалел. И если таких ловили при попытке к бегству, то показательно казнили.
Устав и законы новой жизни Хан продумал заранее и теперь только вдалбливал их в мальчишеские головы, подкрепляя жестокостью и подавлением любой воли, кроме своей. Придумал носить красные банданы и отличительный знак – татуировку на запястье. Это должно было сплотить стаю, дать каждому пацану почувствовать принадлежность не к какой-то подростковой шайке, а к серьёзной организации, у которой есть вожак и закон. Хан твёрдо и сразу дал пацанам понять, что только он знает, что теперь делать и как дальше жить. Он сразу поставил вопрос дисциплины и беспрекословного подчинения. Только так ватага могла бороться за жизнь и конкурировать со взрослыми шайками, которые, Хан не сомневался, уже появлялись и будут появляться. И непременно рано или поздно произойдёт столкновение интересов.
Сытое, но невесёлое и бесславное, кочевье по деревням быстро надоело Хану, а кроме того слишком большие просторы усложняли поддержание дисциплины. Чтобы заявить о себе, чтобы почувствовать свою силу, нужен был город. Чтобы поддерживать среди пацанов дух единства, необходимо было замкнутое пространство и чувство постоянной опасности со стороны внешнего мира. И Хан повёл ватагу в город. Он не решился идти в большой Спасск, а выбрал маленький и тихий Михайловск.
Он не думал, что город окажется до такой степени мёртв. Появились проблемы с питанием. Зато власть его теперь была не ограничена ничем, а гурьба подростков постепенно стала превращаться в настоящий отряд. Для этого Хан не жалел никаких усилий.
– Ты мог убедиться, мясо, что из пацанов уже есть толк. А представь, что я сделаю из них ещё через полгода. Это будет настоящая армия!
– Ну-ну…
Пастырь понимал, что Хану одиноко среди шпаны. Он ведь уже почти взрослый, не пацан уже. Поговорить за жизнь иногда охота, порассказать про себя, сверить пути-дороги, получить мнение со стороны…
«Нет, Тохтамыш, – думал он, – путь твой я не понимаю и не принимаю. Разные у нас с тобой пути».
– Вот тебе и «ну-ну», – усмехнулся Хан. – Ты тоже мог бы стать мне полезным. Но не станешь, я знаю. Ты слишком неправильный. И тебя уже не исправишь.
Он поднялся, достал новую сигарету, покатал в пальцах, спрятал обратно. Посмотрел на Пастыря как будто даже с сожалением. Пораздумал. Кивнул, подытоживая разговор и свои мысли.
– Короче, мясо, – сказал деловито после того, как свистнул часовому, – не бери в голову. Пацанов я тебе не отдам. Так что, будь здоров, на суде увидимся.
За Пастырем пришли после обеда. После обеда – это по времени и по запаху, доносящемуся из столовки. Пастыря не кормили. Новому часовому, заступившему в полдень, принесли миску гречки, лепёшку и кружку чаю, а про Пастыря решили, наверное, что его самого скоро съедать, так что… Ну, это они зря! Он же с голодухи жирность потеряет, и так почти нулевую.
– Чего лыбишься, мясо? – бросил ему часовой, разбрызгивая гречку из битком набитого рта.
Лет четырнадцать пацану. Узколицый, худосочный. Нос, что у твоего Буратино. Над высоченным лбом торчит белобрысый ёжик волос. Вот говорят, высоколобые отличаются интеллектом… Какой тут интеллект!
– Ты кушай, кушай, мальчик, – по-отечески мягко произнёс варнак. – Не разговаривай во время еды, а то подавишься.
– Чё, типа весёлый? – поинтересовался шпанец, медленно проглатывая кашу.
– Да какое там! Не видишь, слёзы в глазах стоят?
– Погоди, скоро реально заплачешь, – буркнул буратино.
– Тебя как зовут, мальчик?
– Ну ты, козлина, я тебе не мальчик! – окрысился пионер.
– Девочка, что ли? – процедил Пастырь, прищуриваясь. – Ты, недоросток, слова-то выбирай. Мне же этот ваш замочек вывернуть – раз плюнуть. Выйду и удавлю, как котёнка.
Пацан испуганно зыркнул на запор. Бросил ложку, метнулся к двери – проверить замок. Вот же балбес!
Пастырь быстрым подскоком тоже оказался возле двери, одним движением просунул руку между прутьев и схватил пацана за шею. Резко притянул к себе, так, что прутья вдавились в испуганную мордашку, как в сваренное вкрутую яйцо. Изо рта пацана пахло гречкой и внезапным ужасом.
Второй рукой заграбастал в горсть мальчишеское лицо, сжал щёки и подбородок так, что тот ни челюстью пошевельнуть не мог бы, ни пикнуть.
– Здравствуй, мой хороший, – прошептал варнак в его распахнувшиеся испуганные голубые глазёнки. – Ну, как тебя зовут, мальчик?
Пацан что-то промычал нечленораздельно, не в силах издать почти ни звука. Пастырь чуть ослабил хватку.
– Чего говоришь?
– Дятел! – пропыхтел шпанец, задыхаясь.
– Чего-о? Сам ты дятел! – обиделся Пастырь, но смелостью пацана почти что восхитился.
– Зовут… – простонал тот. – Дятел зовут.
– А-а, – разочарованно протянул варнак, невольно хохотнув.
Он на секунду отпустил мордашку, выхватил из-за пояса у пацана «Макарова», переложил его в свой карман.
– Как ты меня назвал-то? – спросил, улыбаясь, приближая свои глаза к Дятловым глазёнкам.
– Я не вас, – засуетился тот, выпуская из себя нехороший воздух. – Это я, я Дятел!
– Да нет, раньше-то, – покачал головой Пастырь. – То ли козлом, то ли мерином, что-то такое.
– Простите, дяденька, – на глазах пацана проступили слёзы. – Простите!
– Нехороший ты, пионер, – вздохнул Пастырь, отпуская охранника.
Тот отпрыгнул, остановился в нерешительности, вопросительно и умоляюще глядя на варнака.
– Что? – поднял брови Пастырь.
– Пи… пистолет отдай… те, – пролепетал пионер.
– Несовершеннолетний ты ещё, – покачал головой варнак.
Вот тут за ним и пришли. А жаль. Пастырь хотел уж немного разговорить шкета, вопросов ему интересных позадавать.
Часовой упал на табурет, затравленно глядя на явившихся троих конвоиров.
– Ты чего такой, Дятел? – заметил старший его состояние. Чернявый мощный паренёк, на вид никак не меньше восемнадцати. Но кто их сейчас разберёт, акселератов.
Дятел только рот разевал, не в силах выдавить из себя ни слова. Видать, суровая кара грозила ему за то, что профукал оружие. А Пастырь не торопился – с улыбкой глядел на подавленного заморыша.
Его открыли, вывели, велели завести руки за спину и надели наручники. А трусливый Дятел так ничего и не сказал – уныло поплёлся следом позади пришедших конвоиров.
Шпана сидела в зале полукругом, прямо на холодном полу, подложив под задницы кто что придумал. В центре круга поставили рядом два стола, стулья. Ещё один стул стоял напротив столов – для подсудимого, видать. За столами уселись: в центре Хан, по правую руку от него Меченый, и ещё кто-то из старших, а слева – два хлопца помладше. Солидная такая судейская бригада…
Пастыря подвели к стулу, толкнули, давая понять, что нужно сесть. Сел. Два конвоира встали по сторонам. Третий отошёл к столу, уселся на пол напротив, подложив под зад кусок картона.
– А у меня «макар» в кармане, – просто сказал Пастырь, улыбнувшись Хану.
Тот дёрнул бровью, перевёл взгляд на конвоиров. Шпана с обеих сторон кинулась обыскивать карманы. Усевшийся было старшой суетливо вскочил, дёрнул из-за спины автомат.
Ага, ты тут ещё пулять начни, как раз половину сборища и положишь…
Хан, наверное, о том же подумал – бросил коротко:
– Ствол вниз, Ведро!
Правый охранник выдернул из Пастырева кармана «макара», бегом отправился к столу судилища, положил оружие перед Ханом. Бегом же вернулся на своё место.
– Это я у Дятла взял, поиграть, – усмехнулся Пастырь. – Хреновые у тебя солдаты, Хан.
По залу прошёл гомон, разлилось в тусклом воздухе гудение растревоженных пчёл.
Дятел, который понуро ждал в углу, вскочил и тут же повалился на колени, захныкал, из глаз его потекли слёзы.
– Ну ты и чмо, Дятел, – произнёс со своего места Меченый. – Я всегда говорил, что ты чмо.
– И ничего не сказал, сука! – покачал головой Ведро. – Он же нас поубивать мог.
– Я отмажусь! – завыл виноватый. – Хан, я отмажусь, клянусь!
Царёк небрежно махнул рукой, бросил коротко:
– В холодильник.
После того, как Дятла уволокли, обрывая его причитания тычками и затрещинами, Хан обратил узкоглазый взгляд на варнака, задержал на минуту. Со своего места Пастырь ничего не мог прочитать в этих узких щёлочках, но догадывался, что противник взбешён. Его, Пастыря, рейтинг ещё скакнул вверх, и Хана это радовать, разумеется, никак не могло.
– Ну, ладно, братья, начнём, – произнёс царёк.
Гул тут же утих, словно кто-то выключил радио. Дисциплина была жёсткой, это Пастырь давно уже понял.
Значит, «братья», говоришь? Ну-ну…
– Сегодня нам три решения нужно вынести, – продолжал Хан. – Первое – вот по этому, – кивок на Пастыря, – человеку. Он обвиняется у нас по трём пунктам: преступление против жизни, нарушение границ братства, подрывная деятельность.
Ух ты! Круто. Это какие у нас статьи-то по УК, интересно…
– Суть дела вы все уже знаете, – Хан обвёл собрание тяжёлым взглядом, от которого души самых младших, наверное, трепетали, а старших – наполнялись гордостью: мы – сила! – Пересказывать не буду. Или кто-то не знает?
Собрание отозвалось молчанием.
Хан выждал минуту, кивнул.
– Наш закон вы все тоже знаете, повторять не нужно. Но этот, – кивок на Пастыря, – человек не знает. Для него скажу: всякий чужой, кто оказался на территории Братства без разрешения, с целью шпионажа, должен быть казнён на месте. Это первое преступление и за него полагается смерть. У этого человека, братья, есть ещё одно преступление, за которое полагается смерть: подрывная деятельность. Он пытался убить Стрекозу, он пытался пробраться в лагерь мимо часовых. С какой целью – это вы не хуже меня понимаете.
По залу пробежал шорох и гул голосов. Взгляды собравшихся на минуту сконцентрировались на Пастыре так, что он почувствовал их физически: любопытные, испуганные, выжидающие взгляды полусотни подростков. И почувствовав их, Пастырь улыбнулся краешком губ, но отчётливо – так, чтобы каждый смотрящий на него глаз видел: ему, Пастырю, трёп этого пришибленного царька равнобедренен. Пастырь себе на уме и бессмертен, как Кощей.
Встретился глазами со взглядами нескольких пацанов, жёстко и вопросительно заглядывая в душу…
Да брось ты, Хан! Мальчишки как мальчишки. Может быть, ты и успел загадить им мозги и души, но ты, Тохтамыш, кажется, переоцениваешь свои способности. Не нужен ты им. Им сейчас покажи папку с мамкой – и всё, побросают они пистолетики, заревут и кинутся под родительское крылышко. Наигрались они уже в войнушку по самое не хочу, похоже…
Людоедики…
Ничего. Забудется это потом, как страшный сон.
Забудется ли?..
Забудется. В этом возрасте легко забывается.
Или нет?.. Не помню.
А вон те, постарше, что сидят ближе к столам – это, похоже, «гвардия». Эти – да, волчата. Они, видать, попробовали уже человеческой кровушки, поняли, что жизнь человеческая ни хрена не стоит. Усвоили, что шестиграммовый плевок свинца способен решить многое. С этими дипломатия не прокатит, этих нужно бить в лоб, чтобы выбить из головы дурь. И не факт, что выбьешь.
– В общем, братья, – продолжал между тем Хан, – мы должны вынести наше суровое, но справедливое решение по закону военного времени. Прокурор, говори.
Поднялся сидящий по правую руку, рядом с Меченым, пацан лет шестнадцати.
– А чего тут говорить, – произнёс он, кривя рот, обводя пустым взглядом зал, небрежно задержав его на Пастыре. – И так всё ясно. Виновен по всем статьям. Приговариваю к смерти.
– Ты кто, Куцый? – недовольно проскрипел Хан.
– В смысле? – не понял тот, поглядел на вождя, вмиг утратив свою развязную спесь.
В повисшей в зале абсолютной тишине Хан взял графин, стоящий в центре стола, неспешно набулькал стакан воды. Выпил.
– Я спрашиваю, кто ты здесь такой? – пояснил, вытирая рукавом губы.
– Это… Прокурор, – ответил Куцый.
– Ну и с какого бодуна ты приговор выносишь?
– Ты ж сам сказал: к смерти, – опешил прокурор.
– Я сказал?! – вспылил Хан. – Ты первый раз на суде?! Прокурор не выносит решения, это понятно?! Прокурор – просит. Просит для обвиняемого такого-то наказания, урод!
– А… Ну, это… – поник Куцый. – Прошу для подсудимого смертной казни.
– Садись, – бросил ему царёк.
«Прокурор» сел. Слышно было, как скрипнул под ним стул. По залу пролетел шепоток и тут же стих, едва Хан поднял от стола взгляд.
– Ну что, сказать, братья, – произнёс он. – Требование прокурора законно и обосновано. Но мы не можем вот так просто взять и осудить человека из ненавистного нам прошлого. Всякое преступление должно быть наказано, но наказание бывает разным. Быть может, у мужика есть смягчающие обстоятельства…
– Нет у меня ничего, – не выдержал и вмешался Пастырь. – Всё забрали, когда шмонали. Так что, никаких обстоятельств нет.
Кто-то среди мальцов прыснул, кто-то не выдержал и загоготал.
Хан расстрелял пацанов длинной очередью взгляда, повернулся к Пастырю.
– Мы уже поняли, что ты весёлый мужик, – сказал он с лязгом стали в голосе. – Но на суде тебе разговаривать запрещено. Тебе дадут последнее слово, потом. Тогда и скажешь про обстоятельства. Понял?
– Ты меня на понял не бери, – небрежно бросил Пастырь. – Понял?
– Короче, – процедил Хан. – Выслушаем сторону защиты. Давай, Гнус.
Сидящий слева белобрысый шкет лет четырнадцати неуверенно поднялся, старательно не глядя на «подсудимого».
– Чего? – спросил он тихо.
– Что – чего? – вздохнул Хан.
– Чего говорить-то? – ещё тише произнёс Гнус.
– Тебе видней, – усмехнулся вожак. – Что ты можешь сказать в защиту подсудимого, то и говори. Может, ты какие-нибудь смягчающие его вину обстоятельства знаешь.
– Не знаю, – испуганно ответил пацан.
– То есть, нет, что ли, никаких? – поторопил Хан.
– Нет, наверно, – пожал плечами пацан.
– Не хочешь ли ты сказать, что согласен с требованием прокурора приговорить подсудимого к смерти?
– А? – Гнус непонимающе уставился на Хана. – Нет.
– Нет? – оторопел вожак. – Чего «нет», Гнус?
– Ну, это… типа… правильно.
Пастырь засмеялся. Смотреть на это представление было смешно и жалко. Вслед за Пастыревым, прокатился смешок и по залу. Некоторые откровенно ржали. Даже Меченый покривился уголком губ. «Адвокат» покраснел – аж, кажется, до кончиков волос.
Под тяжёлым взглядом хана смех захлебнулся, быстро стих.
– Короче, Гнус, – произнёс вожак. – Я так понял, что тебе нечего сказать в защиту подсудимого?
– Нечего, – с облегчением замотал головой «адвокат» и поспешно опустился на своё место.
– Ну что ж, – качнул головой Хан, – перейдём к судейскому голосованию. Меченый?..
– Согласен с приговором, – кивнул тот.
– Папироса? – обратился Хан к сидящему рядом с Гнусом.
– А я чего, – встрепенулся рыжий пятнадцатилеток. – Я – как все.
– Понятно, – усмехнулся Хан. – Согласен, короче. Два голоса уже есть, так что мой голос ничего не решает. Но сказать я обязан, братья… Смерть диверсанту!
Наверное, зал должен был, по сценарию, дружно гаркнуть «Смерть!» Но хор мальчишеских голосов вышел каким-то нестройным, неуверенным и худосочным.
Тем не менее, Хан удовлетворённо кивнул и победно посмотрел на Пастыря, словно говорил: «Ну что, мясо, убедился?»
Ведро поднялся, подтянул автомат.
Что, прям здесь стрелять будут что ли? – подумал Пастырь.
Но конвоиры вцепились ему в руки, каждый со своей стороны. Ведро обошёл Пастыря, направился к служебному выходу.
– О дате приведения приговора в исполнение вас известят, подсудимый, – напутствовал Хан, с чего-то перейдя на «вы».
– А последнее слово? – поднял брови Пастырь.
– Это перед смертью, – усмехнулся Хан.
Непонятно, чем было раньше то помещение, куда Пастыря привели после того как долго петляли по узким переходам служебных помещений и спустились в подвал. Небольшой коридор с одной простой, деревянной, дверью в конце и несколькими – металлическими – по сторонам. Ведро открыл одну из них, снял с Пастыря наручники, посветил фонарём внутрь, кивнул.
– Жрать – принесут, – бросил он, когда варнак зашёл в небольшое – три на три – помещение.
Две стены, чуть ли не до потолка выкрашенные в тёмно-синий убийственный цвет, едва освещаются тусклым светом, падающим откуда-то справа. Многочисленные дыры и оставшиеся кое-где торчать дюбели говорили о том, что когда-то здесь стояли стеллажи. Вместо двух боковых стен – решётки из арматуры. Воняло откуда-то сортиром, подвалом и плесенью.
Такое впечатление, что весь вокзал был не местом ожидания поездов, а тюрягой.
Да нет, конечно. Что-то типа складских помещений здесь было, наверное. Вещевой склад скорей всего.
Дверь захлопнулась. Лязгнула снаружи задвижка. Уто́пали в тишину шаги малолетних конвоиров.
– Здравствуйте, – услышал Пастырь голос справа.
Повернул голову.
В соседней клетушке, чуть попросторней, сидел на металлической кровати и смотрел на него бородатенький породистый мужик. Породистый – в том смысле, что читалась в его лице, осанке и манерах нерастраченная интеллигентность.
И клетушка у него была со всеми удобствами: на тумбочке истекает светом керосинка, кровать, стол, стул, канцелярский шкаф, приспособленный, кажется под книжный, битый-перебитый и облезлый платяной шкаф. Однако, мужик здесь, похоже, не зэком. Похоже, что живёт он здесь. Интересно…
Сосед смотрел заинтересованно, улыбался.
– Ну, здоро́во, – кивнул Пастырь. – Как жизнь?
– Да вот… так, собственно, – мужик встал с кровати, развёл руками, обежал взглядом свою клетку, словно увидел её впервые. Потом подошёл к решётке, разделяющей их камеры, протянул между прутьев руку.
– Будем знакомы, – сказал он, улыбаясь и кивая. – Перевалов. Виталий Георгиевич. Врач. Бывший. Хирург.
Пастырь дёрнул головой, вцепился в лицо мужика взглядом. Постояв несколько секунд, переведя дыхание, подошёл к решётке со своей стороны. Сквозь полумрак заглянул Перевалову в глаза. Медленно, будто раздумывая, протянул руку. Узковатая и белая, интеллигентная ладонь доктора утонула в его грубой лапище. Сдавил… Поднажал. В лице Перевалова появилась какая-то неопределённость, удивление и лёгкое любопытство. Поднажал ещё. Губа доктора дёрнулась, он зашипел. Но руку почему-то выдернуть не пытался. Наверное, чтобы не выглядеть смешным. Тогда варнак просто рванул эту руку на себя, резко, но сдерживая силу, боясь дать чувствам волю. Лицо доктора стремительно приблизилось, впечаталось в прутья решётки. Он охнул и осел, сполз по прутьям, падая на колени.
– Пастырь, – сказал варнак, не отпуская руку, продолжая стискивать. – В смысле, Шеин. Пётр Сергеевич. Ни о чём не говорит фамилия?
Перевалов поднял искажённое болью лицо, на котором отпечатались и наливались кровью две рубчатых полосы, оставленные арматурой. Взгляд его сейчас был рассеян и туп – похоже, контузило доктора слегка.
– Фамилия?.. – переспросил он, с трудом, кажется, соображая, что происходит. – Шеин? Н-нет… кажется. Или…
– Или..? – бросил Пастырь, цепляясь за его лицо колючим взглядом.
– Но… – промямлил доктор. – Вы хотите сказать, что… О-о-о! – простонал он, мотая головой. – Не может быть! А… вы… А откуда вы…
Врач замолчал, не переставая отрицательно мотать головой.
Пастырь отпустил, небрежно отбросил его руку, преодолев желание дёрнуть ещё раз. Лекарь торопливо отодвинулся от решётки, принялся растирать конечность.
– Послушайте, – заговорил он. – Послушайте, Пётр Сергеевич, всё не совсем так, как вы…
– Заткнись, – бросил Пастырь, отходя к стене, усаживаясь на грязный матрац, валяющийся на цементном полу.
– Вы не думайте, у нас с Еленой…
– Заткнись! – рявкнул Пастырь.
Перевалов вздрогнул, замолчал. И только продолжал отрицательно качать головой да ощупывал лицо. Потом засмеялся.
Пастырь удивлённо посмотрел на гомерически хохочущего доктора.
– Вот же дьявол какие шутки шутит! – пояснил хирург, когда отсмеялся. – Да нет, вы не думайте, я в своём уме. Просто поражаюсь, как всё… До чего же любит жизнь закручивать сюжет и сталкивать людей лбами. Даже когда всё валится в бездну и никто никому уже ничего не должен, даже тогда!
– Никто никому, говоришь? – нахмурился Пастырь. – Ничего?
– Да, я виноват перед вами, – покривился док, ощупывая вспухшие и стремительно багровеющие рубцы от удара о решётку. – Не спорю. Если мыслить старыми, отжившими своё, категориями, то я, как бы… В общем, простите меня, Пётр Сергеевич.
– Бог простит, – отозвался варнак.
– Понимаю, – кивнул Перевалов.
– Отжившими, значит?.. Ты, видать, уже на новую жизнь настроился? Нравится здесь?
– Жить можно, – лекарь пожал плечами, покашлял. – Вариантов-то у меня всё равно нет.
– Варианты всегда есть, – возразил Пастырь.
– Ну, это… демагогия, знаете ли. Как там, в городе?
– Врачей очень не хватает.
– У-у… угу… А знаете, кто больше всего пострадал от этой болезни?.. Да-да, врачи и пострадали.
– И давно ты здесь… страдаешь?
– Ну, если я не ошибаюсь, что сейчас октябрь, то уже где-то четвёртый месяц.
– Что ж тебя до сих пор не стрескали, док? Или откармливают?
Перевалов улыбнулся.
– Ребятам нужен врач, – охотно пояснил он. – Сами понимаете. И умный человек, способный помочь и подсказать, им тоже нужен.
– Вот как? Ты, значит, типа ферзь? При хане.
– Вы, Пётр Сергеевич, напрасно так агрессивны. Понимаю, что я вам неприятен, но…
– Ты, лекарь, Вадьку в этой шобле видел? – перебил варнак.
– Вадьку?.. В смысле, вашего Вадима?.. Н-нет, – покачал доктор головой. – Нет, не видел.
Что-то в его лице не понравилось Пастырю.
– Темнишь! – сказал он, вглядываясь в лицо сокамерника.
– Да нет, нет, Пётр Сергеевич, не видел, правда, – Перевалов поднялся, отошёл к кровати, уселся, растревожив скрипучие пружины. Достал пачку сигарет, чиркнул спичкой.
– Я же тут не всех знаю, – сказал он, шумно выпуская струйку дыма, не переставая ощупывать лицо. – В медпункт мне надо…
Порылся в прикроватной тумбочке, достал какой-то пузырёк, кусок ваты. Принялся обрабатывать рубцы.
– Я видел лицом к лицу от силы процентов сорок ребят… Хорошие ребята… Не озлобились, не озверели, в отличие от нас, взрослых, – продолжал он, достав из тумбочки зеркало, едва касаясь ваткой пораненной кожи и морщась при каждом прикосновении. – Ох, попортили вы мне фотографию… Ладно, главное, кости целы… А Вадима – нет, не видел… Вы уж меня простите, Пётр Сергеевич, думаю, вы и сами понимаете, что вам лучше приготовиться… с-с-с! больно, зараза!.. что вам лучше приготовиться к худшему.
– К худшему ты сам готовься, – покривился Пастырь.
Перевалов оторвался от своего занятия, бросил на варнака быстрый взгляд, глубоко затянулся.
– А я всегда готов, – усмехнулся он. – Я ж пионер.
– Всем ребятам пример?
– Ага, – хохотнул доктор. – Нет, знаете, правда, Пётр Сергеевич, я за это время, с ребятами, как будто сам помолодел! И что я не пошёл в свое время в педагогический, дурак!
– Дурак, правда, – подтвердил варнак. – Смотрю я на тебя и удивляюсь. Жизнерадостный идиот какой-то, пополам с мазохистом… Что она в тебе нашла?..
Лекарь отбросил тампон, сунул окурок в консервную банку, заменяющую пепельницу. Посмотрел на Пастыря. Усмехнулся.
– Я то же самое про вас думаю, Пётр Сергеевич, – сказал он, критически поглядывая на собеседника. – И что эта удивительная женщина в вас нашла?!