Loe raamatut: «Кибитц», lehekülg 21

Font:

Юнгервирт произносил свою пламенную речь как будто бы специально для меня, словно я как раз и есть тот самый ненавидимый толпой всезнайка. А мне, твердо верящему в изначальное человеческое благоразумие, эти его теории представлялись абсолютным бредом. На дворе все-таки устойчивый мир. Какие-никакие сбережения у людей есть. Скорее даже, вполне приличные. Иначе, откуда взяться длинным очередям за всевозможными товарами, в том числе, и продовольственными? Покупательная способность людей, – дилетантски рассуждал я, – столь велика, что спрос устойчиво превышает предложение. Вот и выходит, что положение у нас отличное. Да, цены растут, но люди упорно продвигаются к поставленной цели. Каких-либо эпидемий, способных расшатать правительство, тоже нет. В стране – дюжины больниц, у нас налажено собственное промышленное производство лекарств. Мы производим антибиотики и сульфамиды. Наконец, коммунисты, согласно их официальной политической программе, являются поборниками братской дружбы между народами. Интернационалистами. Революционная доктрина противоречит всем формам расовой ненависти. Какие же еврейские погромы могут быть при таком положении вещей? Смех, да и только!

Остаюсь здесь – таково мое твердое решение раз и навсегда. К тому же, моя спутница жизни – полька. Уж она-то ни за что не покинет эту страну. И наш сын – он говорит на польском языке. Здесь он появился на свет, здесь надлежит ему жить и расти. Значит, и я должен выстоять до конца.

Ясное дело, истерия заблудшего дантиста не может сбить меня с толку. К тому же, если подходить строго, какой я, в сущности, еврей? Я рос и воспитывался вне религии. Мои родители воспитали меня полнейшим космополитом. И преследовать меня по расовому признаку мог, разве что, Гитлер. На самом же деле, я – гражданин мира и ни к каким расам не принадлежу. Так что, бояться мне нечего и некого. Да, на вид я несколько отличаюсь от типичного поляка: волосы мои черны, мой нос чуточку длиннее, чем среднестатистический польский, но это, собственно, и все, что выделяет меня из общей массы. Я часто появляюсь в телевизоре с моими программами, меня все знают как активного возмутителя общественного мнения. Конечно, несколько скверных писем с угрозами в мой адрес я получил. Писем с многозначительными намеками, которые можно расценивать как юдофобские. Но это, собственно, и все! Так рассуждал я, на том стоял твердо.

Несколькими днями спустя после разговора с Юнгервиртом, Ирена послала меня за углем в Волу, небольшой рабочий поселок на западе Варшавы. Когда я свернул в один из переулков, двое парней преградили мне дорогу. У них были, как говорят, довольно непотребные рожи, и у каждого в руках – по железному пруту. От замешательства я не мог выговорить ни слова. Один из них схватил меня за плечи и спросил с явной угрозой в голосе, уж не являюсь ли я той самой еврейской свиньей, которая посредством телевидения распространяет повсюду свой яд. С нескрываемой гордостью в голосе я ответил, что я и есть та самая еврейская свинья, которая многие годы брызгает ядовитой слюной из каждого телевизора.

– Меня зовут Кибитц, – с церемонным поклоном представился я, – с кем имею честь?

– Сейчас мы объясним тебе, вонючке! Подпиши, что отныне ты больше никогда не встанешь перед телекамерой!

– Никогда не подпишу я этого, господа. Я всегда делаю лишь то, что не противоречит моей воле. Немедленно оставьте меня в покое, или я вызову полицию!

Я сказал так именно потому, что неподалеку показались два человека в полицейских мундирах, и был уверен, что разбойники сейчас же пустятся наутек. Случилось же совсем обратное: хулиганы стали еще наглее.

– Ты будешь делать то, что мы прикажем тебе, обрезанной скотине, – закричал тот, что держал меня за плечи, – а мы не хотим видеть евреев на польском телевидении – тебе это понятно? Довольно натерпелись мы от вас. А теперь подписывай, иначе мы разорвем тебя в клочья!

– Я, кажется, уже сказал вам, – настаивал я, – что не подпишу этого вашего требования. А вместо этого я вынужден буду…

Я рванулся, чтобы освободиться от этого дылды и тут же почувствовал сильную боль в лице. Кровь стекала с моего лба, и я вывернулся, чтобы нанести ответный удар. Но тут удары посыпались на меня – по плечам, в живот, по ногам, по спине. Обессиленный, я упал на землю. Эти негодяи спокойно засунули свои железные прутья за голенища сапог и, довольные своей работой, спокойно удалились. Медленно придя в себя, я приковылял к полицейским и выдавил сквозь окровавленный рот, что хочу сделать заявление.

– По какому поводу? – поинтересовался один из них.

– Вы же видели, что случилось сию минуту, – недоуменно ответил я, – вы находились в десяти шагах отсюда. Или я ошибаюсь?

– Мы ничего не видели, гражданин. Если бы мы видели, мы непременно вмешались бы.

– Но вы же видите мое состояние!

– Да, состояние ваше, как мы видим, довольно плачевное. Вы, кажется, тот самый Кибитц, который на телевидении ведет передачу «Трибунал народа» – не так ли?

– Я прошу доставить меня домой. Мне сейчас плохо.

– Вы впутались в драку, господин Кибитц, и прежде чем доставить вас домой, мы составим протокол. Следуйте за нами!

Я был отпущен лишь сутки спустя. Ирена забрала меня и привезла домой. Она была вне себя:

– Чего угодно могла я ожидать! Я знаю, что все они подонки, но я и представить себе не могла, что они станут избивать своих граждан! Худшее, однако, в другом: ты – последний из могикан, единственный, кто еще верит их блефу. Последний коммунист на нашей широте. Вся страна знает, что за игра здесь происходит: одни изображают сопротивление, другие сидят в болоте и подыгрывают им. А вокруг – молчаливое большинство. Миллионы, которые скрежещут зубами в ожидании лучших времен. Ты, такой искренне верующий, остался в гордом одиночестве. Ты несгибаем, и это выделяет тебя из общей массы. Ты видишь крыс, которые бегут с тонущего корабля, и остаешься непреклонным. Золотым крестом должны они отметить эту твою кондовую несгибаемость! Но вместо этого они позволяют негодяям избить тебя, как последнюю собаку! О Всевышний, что за уродов сотворил ты! Но в одном я готова поклясться: мы не смиримся с подобным – ни за что! У нас еще достаточно средств для достойного ответа. Мы сделаем передачу всех времен. Трибунал народа – в истинном смысле этого слова!

– И как ты себе это представляешь, Ирена?

– Я подберу судебные дела к нашей теме, все необходимые документы, и мы нанесем ответный удар. Наконец, мы будем бороться за свое дело.

– Тебе какое дело до всего этого, Ирена: ты полька в сотом поколении.

– Именно поэтому, – ответила она, это мое дело! Я принадлежу к этому обществу и не смирюсь с тем, что здесь преследуют евреев. И что сделали мы все для того, чтобы у нас не было подобного? На каждом углу похваляемся мы, дескать у нас, родилось сопротивление. У нас, между тем, есть и такое, чего мы должны стыдиться. Мы спокойно наблюдали, как Гитлер создавал гетто. За его стенами евреи горели, подобно живым факелам, но нас занимали другие заботы. «Что ж, – с бесстыдством заявили мы, – эти несчастные сами должны выкручиваться!» На наших глазах гнали вас в Аушвиц толпами. По двести человек в каждом скотском вагоне. Мы хорошо знали – куда и зачем. Когда ветер дул с Запада, страшный смрад крематориев отравлял воздух во всей округе, вплоть до Кракова, до Кильче, до Варшавы. Каждый ребенок знал, что в Аушвице газом травят евреев. И что предприняли мы против этого? Ничего, ровным счетом ничего! И это мы, народ героев – так написано в школьных учебниках. Никогда в обозримом прошлом мы мы никому не покорялись, за два столетия мы разожгли огонь двенадцати революций – абсолютный мировой рекорд. Не смешно! Мы превратились в народ, наделавший полные штаны. Покуда я в состоянии вымолвить хоть слово, я буду кричать об этом. Запомни, Гидеон, мы сделаем передачу, которая затмит собой все предыдущие. Мы выложим всю правду о юдофобстве моих соотечественников!

– И как собираешься ты выкладывать им эту правду – как этот чокнутый Юнгервирт или как-то иначе?

– Пока не знаю, – несколько понизив тон, ответила Ирена, – я еще совсем молода и слишком мало задумывалась об этом. Мне только кажется, что наше польское юдофобство – от страха перед умом евреев и нашей ограниченностью. А в ограниченности нашей мы виновны сами – в этом я уверена. У нас ведь тысячи школ, каждый может учиться, сколько ему захочется. Университеты доступны всем, но люди в массе своей чудовищно ленивы! Им больше по душе пропивать свою жизнь, впустую транжирить отпущенное каждому время, и потому они ненавидят тех, кто прилежнее, успешнее и умней их.

– Браво, – с иронией ответил я, – звучит очень эффектно! Ты хочешь сделать обличительную передачу на все времена. Только едва ли они позволят тебе это сделать. Ставлю сто против одного, что эта твоя идея – абсолютная фикция. Нам никогда ее не осуществить!

– А я ставлю тысячу против одного – мы сделаем это! Ни один цензор не осмелится запретить нашу программу. В конце концов, сам Маркс был евреем…

Вы, конечно, заметили, господин доктор, что эти строчки я пишу в состоянии полной растерянности. Перо дрожит в моей руке, мысли мечутся. И что терзает всего более, так это полное отсутствие чувства юмора, когда я только пытаюсь мысленно вернуться в те времена. Это очень настораживает: неужто и впрямь ощущение времени окончательно покинуло меня, а взамен всем моим существом целиком завладело чувство жалости к себе самому?

Я понимаю, занимательного во всех этих событиях мало. Вы уж не взыщите, если дальнейшее повествование покажется Вам слишком нудным.

В следующее воскресенье я вновь приехал в «приют», где мало-помалу меня стали принимать за своего. Скорее всего, за печать одиночества, которая лежала на моем лице. Конечно, моя Ирена, наш сын Николай и пес Хашек были рядом, но чувство одиночества все более овладевало мною. Друзей в Польше у меня не было. Почему, собственно? Разве я начисто лишен коммуникабельности? Отнюдь! Мое общество никого не тяготит. По крайней мере, моих знакомых, сколько я могу судить. Тогда откуда эта отстраненность, столь бросающаяся в глаза и странная? Поверьте, господин доктор, никогда прежде это обстоятельство не занимало меня, и вопросом этим я не задавался. Сегодня – впервые. Оказавшись под гнетом моего недуга. Я чувствовал себя зажатым в замкнутом пространстве кокона. Эдакой гусеницей шелкопряда голубых кровей, которая осознает свою исключительность.

Я хорошо понимал, что не лучше и не умней других, разве что чуточку прозорливей оказался. И верил. Верил в торжество возвышенного над земным с его суетой мышиной возни. В равенство всех людей верил. И в светлое будущее – это особенно! О будущем, кстати, я любил разглагольствовать, но и только. Расставаться с настоящим, однако, совсем не торопился, мне было в нем комфортно. К тому же, у меня была цель. Я хорошо зарабатывал и мог себе позволить спокойно дожидаться, так называемых, лучших времен. Я живописно фантазировал о счастливой жизни грядущих поколений, за что знакомые считали меня чудаком: такие сказки, – посмеивались они, – становятся явью, разве что, в Швейцарии. Но это подтрунивание над моими фантазиями не мешало им искать моего общества. Я был, что называется, нарасхват, и всюду срывал аплодисменты. Люди восхищались моим остроумием, но к постулатам моим никто не относился всерьез. Истинным сотоварищем я для них все-таки не был. Для этого я был чересчур чудаком. И чужаком. И вовсе не по причине языка – с этим у меня было все в порядке: я говорил по-польски почти без акцента. И даже не ввиду моей принадлежности к евреям, полагаю я. Причина была совсем в другом: я был для них чужаком, потому что не был – как бы это понятнее выразиться – достойным их собутыльником. Так пить, как они, я не мог, и это обстоятельство настораживало их. Они видели в этом некую пугающую их исключительность, которая не вписывалась в их привычные представления о приятельских отношениях.

Итак, я вновь отправился к известной Вам четверке и спросил, что могли бы они сказать относительно специальной передачи, посвященной польскому юдофобству.

– Ничего не могу сказать, – вспылил почему-то Профессор, – ровным счетом – ни-че-го!

Уж не задело ли это его лично? – подумал я. – Все-таки, он сам еврей и едва ли может судить беспристрастно. К тому же, в детстве его принуждали скрывать свое происхождение и даже настоящее имя стереть из памяти. По этой причине именно его точка зрения была для меня всего менее интересной, и я обратился к Хромому. Тот оказался не менее категоричен, чем Профессор, хотя для подобной предвзятости оснований у него вовсе не было:

– Дикая затея, – безапелляционно заявил он, – с такой передачей вы восстановите против себя все тридцать четыре миллиона поляков. Какой же резон?

– Уж не хотите ли вы сказать, что все поляки – поголовно все – антисемиты?

– Я сказал то, что хотел сказать, господин Кибитц, – сухо ответил он, – такая передача была бы непоправимой ошибкой. Впрочем, ничего у вас не получится.

– По вине цензуры?

– Совсем напротив: по вине народа. До сих пор народ был на вашей стороне. Обличать правительство популярно – так было всегда и везде. А вы намерены заняться обличением всего народа, и тут уж вы можете рассчитывать на единственную реакцию…

– Стало быть, я должен молчать? Делать вид, что никакой юдофобии вовсе нет, и нет к ней никаких предпосылок, и, значит, польским евреям опасаться нечего?

– Ваша проблема столь же неприятна, как и моя, – Хромой задрал штанину и оголил свой жуткий протез, – о таких вещах предпочитают помалкивать. Их стараются не замечать. И без того, каждому понятно, что есть не просто проблема, а весьма отвратительный факт. Жуткий гнойный нарыв. Но при всей очевидности его стараются обособить, от него дистанцируются. Выносят за скобки. Возьмите мой случай, к примеру: со мной разговаривают так, будто у меня, как у всех людей, обе ноги на месте. На самом же деле, ко мне испытывают отвращение. Только за то, что я – не как все, что я другой. Мое уродство можно охарактеризовать так: на нижнюю половину тела – я еврей. Тысячу раз пытался я завести с кем-нибудь спокойный, разумный разговор об этом. Не получается! Словом, не связывайтесь вы с этой передачей, господин Кибитц. Это станет вашим концом!

Лешек заявил то же самое, только другими словами:

– Что меня удивляет в вас, господин Кибитц, так это ваш статус: почему вы не комедиант? Почему бы вам не уподобиться мне и не сыграть роль? Скажем, роль иностранца. Эдакого чудаковатого залетного простачка, которому все здесь кажется экзотичным и потому жутко нравится? Что-то наподобие английского повесы, который с наивной улыбочкой плывет против течения и по простоте душевной изрекает сумасбродные идейки. Но задуманная вами передача – чистое безумие. Кто же садится играть открытыми картами?

– А вы, Бронек, разделяете ли вы мнение ваших друзей?

– Да и нет, – уклончиво ответил он, – но больше – нет. Мне странно, что вы потерпели кораблекрушение, но это фиаско бесследно для вас не пройдет. Вам известно, что я воспитатель, и я верю в действенность педагогических встрясок. Я вообще считаю, что время от времени каждому из нас полезно отхватить пару-тройку хороших шлепков. Пусть не кнутом, но хотя бы крепким словцом. Людей нужно одергивать, выкладывая им нелицеприятную голую правду. Вашей передачей вы ткнете всех носом в дерьмо, в котором люди буквально утопают. Обнажится все, что люди стараются камуфлировать. Наше вековое варварство. Дремучая зависть к людям умным и успешным, к детям божьим, которые выше самой жизни ценят книгу. Наконец, вы могли бы показать, что еврейский вопрос касается далеко не только евреев. Травят евреев, а на самом деле в гонимых оказывается здравый смысл. Преследуют избранный народ, а, по сути, истребляется вся культура как таковая…

Выслушав всех, я принял решение: передача состоится. Ирена бросила мне вызов. Она уверена – мы эту схватку выиграем. Это выглядело весьма и весьма обнадеживающим. Даже чересчур: скорее всего, мы-таки проиграем, однако, один мощный удар мы успеем нанести. Ради этого стоит рискнуть. Разве перестал я быть поборником смелых решений?

58

Господин Кибитц,

не знаю даже, радоваться мне или огорчаться: ваше последнее письмо – ощутимый скачок в нашем с вами деле. Все, о чем писали вы прежде, всего лишь истории из вторых рук. На сей раз речь шла о вещах, касающихся вас лично – отсюда и дрожь пера в ваших руках. Вам причинили боль только потому, что вы еврей.

Так вот, радоваться этим переменам или огорчаться – еще пока не ясно. До сих пор вы судили, главным образом, опыт других. Теперь проза жизни коснулась непосредственно вас, и, похоже, это сильно встряхнуло вас лично. Теперь вопрос лишь в том, сколь разумной была ваша реакция на эту встряску. Так ли уж необходимо было вам провоцировать тех хулиганов? Вы вполне могли подписать, что от вас требовали, и, вероятнее всего, эти парни оставили бы вас в покое. Без сомнения, нормальный швейцарец именно так бы и поступил, но вам захотелось проявить геройство – опять эта ваша страсть показать себя! Бессмысленное мальчишество, ей богу: полным отморозкам заявлять, что вы подписываете лишь то, что вам лично подписать угодно. На что только не идут люди, чтобы выжить и избежать опасности!

Наконец, в тот день вам нужно было всего лишь купить угля. У вас было конкретное задание, а вы позволили впутать себя в теоретическую полемику, да еще с полными ничтожествами! Ваше поведение было в высшей степени неврастеничным. Мало того, что вы сделали невозможным выполнение поставленной задачи, своим упрямством вы способствовали причинению вам физического ущерба. Когда мне нужно купить кусок мяса, я не пускаюсь в дискуссию с мясником и не пытаюсь доказать ему Теорему Пифагора. Пусть он думает об этой теореме, что ему хочется, но мясо я должен получить от него. Опять этот ваш страх перед оргазмом или, что тоже ничуть не лучше, типичный случай уклонения от успеха, вполне предопределенного стечением конкретных обстоятельств. Наверное, это все-таки типично еврейская особенность. Об этом мне судить трудно, но я все больше убеждаюсь, что вы сами с неизменным упорством создаете себе проблемы, без которых вполне могли бы обойтись.

И все-таки, в вашем приключении я заметил отрадное явление: впервые за все время вы перестали быть Кибитцем! Впервые вы лично вступили в игру, а это весьма ощутимый перелом в вашей биографии, заметный отход от привычной инфантильности. Другими словами, в вашей жизни четко обозначилось начало новой главы.

59

Уважаемый господин доктор,

целиком согласен с Вами: этой дракой открывается новая глава в моей жизни. Каждый удар стальным прутом по ребрам грубо выводил меня из моего полусна. Совместная жизнь с Иреной и неожиданная дружба с этими четырьмя странными типами коренным образом изменили мое существование. С этой поры я потянулся к жизни из первых рук. Из сладостных грез моих снов наяву я без разбегу, но осознанно бросился в суровую повседневность, точно с крутого обрыва в ревущую студеную реку.

Как-то вечером Ирена вернулась домой, вся полыхая от возбуждения. Она нашла то, что искала: уголовный процесс, который состоялся в окружном суде воеводства Олькуш два года назад. То есть, как раз в то время, когда гонения на евреев, которые дотоле считались как бы предосудительными, вдруг решительным образом обострились. Кое-что мало-помалу менялось, но с судебной практикой в Польше дела по-прежнему обстояли скверно. Материалы дела отчетливо свидетельствовали о драме, семена которой могли произрасти разве что на отравленной расизмом почве.

Два инженера – так значилось в материалах дела – в соавторстве сделали одно изобретение. Согласно сообщениям в газетах, это было из ряда вон эффективное энергосберегающее устройство. Но вдруг выяснилось, что подлинным автором является только один из них, а другой – всего лишь второразрядный помощник – не больше того. Предметом изобретения была так называемая установка для включения ночного освещения улиц, абсолютно новаторская система, которая позволяла повысить экономию электроэнергии в немыслимых масштабах. Согласно трудовому законодательству, изобретателям полагалось получить за свою работу премию в размере полутора миллионов злотых, что, в принципе, никакой трудности не составляло бы, не окажись один из авторов евреем. Второй решил представить дело таким образом что его коллега всего лишь предложил идею изобретения, а ее практическая реализация целиком является его собственной заслугой, следовательно, вся премия принадлежит ему одному, а еврей тут вовсе ни при чем. Еврейский коллега, к тому же, имел несчастье носить имя Мойше Фишбайн, и это обстоятельство еще более усугубляло его положение. Он, в свою очередь, заявил, что без его идеи вся затея была бы неосуществима, и, следовательно, премия по праву принадлежит ему, поскольку за практическую работу, сугубо исполнительского характера, его коллега христианского вероисповедания получает соответствующую зарплату согласно тарифной ставке. Словом, оба не унимались, доказывая свою правоту, до самого дня торжественной сдачи системы в эксплуатацию. Они стояли на стальной вышке в самом центре города и проводили последние испытания перед стартом. И тут спор между соперниками разгорелся с новой силой. Не долго думая, христианин схватил своего противника за воротник и толкнул его вниз. Несчастный еврей грохнулся со всей высоты оземь и застыл в беспамятстве. Дюжины прохожих могли бы подтвердить все это, но ни один из них не пожелал дать показания, как все было, на самом деле.

Бог, однако, был милостив к Мойше Фишбайну: при падении тот угодил на мягкий газон и остался жив. Уже через несколько недель он вышел из больницы и тут же отправился в окружной суд, где обвинил своего соперника в попытке преднамеренного убийства. Суд рассмотрел жалобу и приговорил обидчика к тридцати месяцам тюрьмы – невообразимо смешное наказание за покушение на убийство. Факт преднамеренности совершенного преступления был поставлен под сомнение, ибо не нашлось никого, кто захотел бы выступить в пользу пострадавшего еврея против христианина. Кроме того, в связи со сложившимися обстоятельствами, решил суд, выплата премии за изобретение не может быть произведена вообще, и значит оба претендента на нее – обвиняемый и пострадавший, остались, как говорится, ни с чем. Христианин отправился отбывать наказание, а еврей сейчас же был окружен плотной стеной всеобщей ненависти: никто не желал больше разговаривать с ним. В один миг превратился он в парию, и ему пришлось покинуть Олькуш. Как говорится, еврейское счастье, типичная судьба бесправного еврея… Лучшей темы для нашей передачи и не сыскать.

Мы погрузились в материалы дела и стали лихорадочно готовить передачу, которая должна была бы стать нашим триумфом. Или – лебединой песнью… Предварительно я переговорил с Шанцером и обстоятельно изложил ему нашу точку зрения.

– Почему именно эту темы выбрали вы, господин Кибитц? – спросил он, скручивая сигаретку и озабоченно качая головой.

– Потому, – ответил я, – что на НАШИХ часах – без пяти двенадцать! Ждать мы не можем.

– И вы отдаете себе отчет, чем это обернется для вас?

– Разумеется, – решительно ответил я, – и все-таки передача наша должна состояться!

Мы решили поставить перед камерой обоих – преступника и его жертву. Христианина и еврея. И не просто так предстанут они друг перед другом, а так, как было тогда: на вышке, где все произошло. Христианину придется рассказать, как именно происходила перебранка между ними, и почему он перебросил еврея через перила. Мы полагали, что именно эта сцена обнажит истинную суть конфликта. Соперники непременно бросят друг другу в лицо годами накопленную ненависть. Мы не сомневались: там, на вышке, перед включенными камерами, на глазах миллионов телезрителей драматизм конфронтации достигнет высшего накала. Единственного не могли мы знать наверняка: как будет реагировать на все это народ – там, на площадях и улицах, перед нашими передвижными камерами. Если публика встанет на сторону преступника, мы пропали, если наоборот – наша взяла! Но и сомневаясь, мы оставались оптимистами. У нас не было ни тени сомнений, что правда всплывет наружу. И что даже тайные юдофобы поймут всю несостоятельность их предрассудков. Случай с Мойше Фишбайном, продемонстрировав образец гуманизма, должен послужить толчком к решительному перелому в сознании поляков.

Но как сложится все это на самом деле было в высшей степени непредсказуемо. Такого рода передача по определению была шагом необыкновенно рискованным: на карту ставилась моя карьера, будущее моей семьи. Но мысли эти я гнал от себя прочь. Мне ведь самому хотелось познать жизнь из первых рук – как раз теперь представляется такая возможность в полной мере. Со щитом или на щите – только таким может быть итог моей затеи. Третьего не дано. Что до меня, то я не сомневался в победе.

Сегодня я могу признаться, господин доктор, что страх не покидал меня. Страх не в общепринятом смысле этого слова, за которым стоят сомнения или неизвестность, а самый обыкновенный животный страх. Безотчетная паника шоумена, который впервые в жизни бросает на чашу весов весь свой авторитет без остатка. Многие годы я был национальным любимцем, признанным рупором униженных и оскорбленных – только так представлялось это мне и не иначе! В собственных глазах я был – само бесстрашие. А между тем, великодушие и робость отлично уживались во мне, пульсируя с одинаковой силой. Робость, граничащая с трусостью, порождалась сознанием того, что однажды я могу раз и навсегда лишиться моего престижа. Великодушие же подпитывалось все той же жаждой играть роль эдакого телевизионного мессии, за которым неотступно следуют массы страждущих.

Как стало уже обычным в подобных критических ситуациях, я отправился к моему вечно ворчащему дантисту. И вовсе не потому, что я очень уж нуждался в его совете, ибо мне хорошо было известно, что может посоветовать этот неуемный критикан. Я рассчитывал лишь на то, что его брюзгливое карканье подогреет во мне здоровую злость и прибавит юношеского задора.

То, что я услышал от него, явилось для меня не только откровением, но и было совершенно потрясающим:

– На вашем месте, – заявил этот отпрыск Кассандры, – я бросил бы в игру все карты!

– Даже так? И почему же?

– Потому что у вас вообще еще есть карты. Очень скоро у вас не останется ни одной, и тогда будет слишком поздно, ибо вы просто вылетите из игры. Я бы вступился за этого Фишбайна – никто другой на это не решится. Я подталкиваю вас ввязаться в бесперспективную драку.

– Почему же непременно бесперспективную, господин Юнгервирт? По-вашему, у меня нет ни одного шанса? Я вполне допускаю, что столь открытое представление неприглядных фактов правосудия вполне может привести к пробуждению сознания. Все, что я делал до сих пор, было лишь школой демократии. Настало время людям серьезно задуматься и самим сделать должные выводы. Я хочу преподать свободным гражданам урок открытого высказывания своего мнения. Искусителем я никогда не был, и собственное мнение мое старался держать при себе. Так должно быть и на сей раз. Пусть люди судят сами. Я верю в торжество разума. Бесперспективной моя борьба не была никогда прежде и не будет теперь.

– Вот как, – усмехнулся Юнгервирт, выслушав мою тираду, – вы верите в торжество разума? Превосходно! Тогда я скажу вам, что услышите вы от людей. Они дружно заявят вам, что этот Фишбайн – обыкновенный паразит. Типичный еврейский проходимец, который норовит слизать масло с бутербродов польских работяг. Этот еврей, скажут вам они, придумывает какую-то идею и, не пошевельнув пальцем, хочет сорвать за нее целый миллион! А польский коллега его, который в поте лица производит на свет ценное устройство, не получает за это ни гроша. Вот что скажет вам народ, да еще и прибавит к этому, что пора бы вообще всем евреям выметаться отсюда. В Израиль, в Австралию – куда хотят, черт бы их всех побрал! Здесь им больше нечего делать.

Ярость захватила меня с головы до пят. Только что этот тип заявлял, что на моем месте он заступился бы за Фишбайна, и что несет он теперь?

– Я сказал так, потому что я старше вас, господин Кибитц. Эта схватка бесперспективна. Нас не хотят здесь больше видеть. У них припасен даже простой и всем им понятный аргумент: Польша – для поляков, а еврейские государства – для евреев. Каждый народ должен иметь свою родину. Против этого трудно возразить – разве не так?

– Зачем же в таком случае вы советуете мне заступиться за евреев?

– Чтобы вы, наконец, проснулись, господин Кибитц. Ваш спящий мозг может пробудить разве что хорошая встряска. Когда после этой вашей передачи вы останетесь в полном одиночестве против тридцати четырех миллиона поляков, со всех сторон окруженный беспощадными врагами, быть может, тогда в вашей упрямой башке прояснится хоть что-нибудь. И, может, тогда – я надеюсь – вы все же последуете моему совету и унесете отсюда ноги. Если успеете. Здесь нет для вас места. В лучшем случае, здесь вы можете изображать Спасителя и до поры до времени отпускать в адрес власть предержащих незначительные колкости, никого ни к чему не обязывающие. Только и всего…

– Люди знают, – все еще не унимался я, – что каждой моей передачей лично я рискую собственной шкурой, и однажды меня прихватят. Если я потерплю провал, еще страшнее…

– Потому-то вы так любимы, господин Кибитц, – перебил он меня, – люди надеются, что однажды вы-таки будете распяты. Иисуса Христа тоже очень почитают в этой стране, хотя и он был евреем. Он принес себя в жертву людям и удалился. Как говорится, Мавр свое дело сделал… Именно этого ожидают люди и от вас.

Все должно было проясниться через неделю. Сценарий был готов. Один экземпляр лежал на столе Шанцера, другой – был передан цензуре. Если последняя запретит передачу, это будет означать, что она автоматически принимает сторону убийцы. Следом против евреев выступит партия, и карьере моей конец, а вместе с ней – и моему праву существования в Польше. В двадцать четыре часа завершится мое бесславное путешествие в Двадцать Первый Век.

И что же дальше? Об этом я не имел ни малейшего понятия. Я был подобен гимназисту, который ожидал подтверждения – выдержал он экзамены или провалил. К тому же, господин доктор, речь шла о значительно более важном: о последних остатках моего мировоззрения. И без того все, что оставалось во мне от представления о коммунизме, так это тоска по всеобщему братству. Если рухнет и это, я целиком проваливаюсь в тартарары. И если деление людей на высшие и низшие расы возвращается сюда, мне следует незамедлительно делать соответствующие выводы.

Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
05 juuli 2024
Kirjutamise kuupäev:
2024
Objętość:
470 lk 1 illustratsioon
Õiguste omanik:
Автор
Allalaadimise formaat:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip