Коэффициент сцепления. Сборник рассказов и новелл

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Коэффициент сцепления. Сборник рассказов и новелл
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Коэффициент сцепления – величина, характеризующая сопротивление горной породы сдвигу, обусловленное силами сцепления частиц горной породы между собой. (Геологический словарь в 2-х томах под редакцией К. Н. Паффенгольца и др.)


© Анна Бабина, 2020

ISBN 978-5-4498-1492-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Ecce homo1

Моей бабушке

Антонина Филатовна открывает глаза и понимает, что она не в раю. И не в аду, слава тебе Господи.

Солнце высвечивает узоры на ковре. Если долго лежать, то луч переберётся на поблекший пейзаж, вырезанный из настенного календаря. Антонина Филатовна плохо видит, но очертания Кремля ещё угадываются. А может, она их просто помнит.

Вспоминает детство: рабочий район за Рекой, и жаворонков, которых мама пекла на Сороки. Мама… какая она? Антонине чудятся красные, разбухшие от щёлока руки, и аккуратная кофточка с вышивкой. Мама из её воспоминаний совсем не похожа на суровую женщину в наглухо застегнутом платье, которая таращится с семейного фотоснимка неестественно светлыми глазами. Мама там совсем молоденькая, и все остальные – родители, братья, дядья – как с картинок к горькому пешковскому «Детству». Его, несмотря на все «свинцовые мерзости», она любила куда больше конфетного Николенькиного с ваточными халатцами и игрушечными собачками…

Антонина тихонечко переваливается на бок. Руки ощущает, и ноги тоже, спина болит, и это хорошо, потому что и спину ощущает. Набрякшая голова тянется к подушке, но солнце уже наползло на Коромыслову башню, и, значит, пора вставать.

Непривычно спать одной на кровати. Шесть лет уж, а всё непривычно. Митя спал с краю, лишь изредка, сильно пьяного, укладывали его к стене, чтобы не скатился на пол.

Слишком широко. По молодости-то они где только не ночевали: и на сундуке в углу, отгороженном занавеской от хозяйкиной комнаты, и на солдатской кровати, где можно было умоститься лишь на боку. Ей бы сейчас та кровать пришлась кстати – говорят, для спины хорошо…

Она останавливается в прихожей и глядит на календарь, который внук Вадим привёз из Рима. На каждый месяц – своя картинка, и та, что открылась вчера, называется Ecce homo. Надо будет спросить у внука, что это значит, по-английски он хорошо понимает… Хотя Антонине безо всякого перевода ясно, что это Спаситель наш Иисус Христос. Прямо в душу смотрит, и глаза синие-синие. Чем-то на Митю похож, но так думать, наверное, не подобает. Хорошая картина, хоть и на икону не похожа.

Лампочка в ванной не зажигается – перегорела, но умыться можно, потому что свет падает через окошко из кухни. Вот зачем окошко придумано, а они головы ломали по молодости. Чтобы не в темноте умываться, когда Вадик за тысячи километров, а Оля, если ей пожаловаться, пришлёт какого-нибудь работника. Антонина чужих в доме теперь не любит. Не потому, что воров боится, просто не хочет, чтобы люди на неё смотрели.

Она располнела, и ноги стали как брёвна. Но не эта некрасота пугает Антонину – она стыдится слабости. Она стесняется лежать при чужом человеке, ей неловко, если не будет сил предложить чаю, а стакан окажется мутным.

В полумраке она аккуратно чистит протез, бросает горстями в лицо воду и растирает полотенцем – раньше таких не делали. Совсем воду не впитывает, только размазывает по лицу. Синтетика. Всё теперь синтетика.

Антонина раскладывает на подоконнике таблетки. Вот эту нужно сейчас принять. И эту. А эту расколет щипчиками пополам. Таблетка маленькая, скользкая, так и норовит выскользнуть из огрубевших пальцев и улететь в пыльный угол под плиту. Такое уже бывало. Должно быть, там много таблеток, никто их не выметает. Интересно, думает Антонина, а если мышь съест таблетку – она отравится? Или, может, у неё давление упадёт? Если да, то всё равно умрет – с такой-то дозы. Фу ты, Господи, что это ей в голову лезет? Маразм. Здесь и мышей нет, а в бараке были…

Она поворачивает краник, и в чашку с жалобным звуком течёт вода. У неё неприятный привкус, но у них с Митенькой и Олей так повелось – кипячёную воду наливать в самовар. А теперь их нет рядом, зато вода в самоваре есть.

Сегодня Антонина чувствует в себе силу и варит овсянку. В другие дни она обходится бутербродами или даже куском хлеба, посыпанным сахаром. Когда сил не остаётся жевать, лежит и смотрит на башни Кремля, пока они не смешаются со сном.

«Вставай, Тонюшка», – говорит мама, и тёмные глаза блестят – не такие, как на фотографии.

Вместо платья мама одевает Тоню в длинную белую сорочку и прямо в этой льняной нелепице, накинув поверх бабушкин платок, ведёт на Реку.

На Тониной родине небо совсем другое – высокое и нескончаемое, висит и над городом, и над степью. Над водой стелется туман. Ногам зябко.

На берегу их ждёт Тонина тётка и мужчины с бородами. Бороды Тоня не любит. У папы бороды нет, вместо неё – улыбка. Он любит её: после пяти сыновей у него родилась долгожданная дочь. Сейчас папы нет рядом, и это пугает Тоню. Почему-то кажется, что произойдёт плохое. Но вместо этого один из бородачей берёт её за руку и, улыбаясь, что-то говорит нараспев и торопясь, но так ни разу и не сбившись – как так можно? Тоня, например, когда спешит, путает слова. Они вдвоём входят в Реку, вода тёплая, и бородач поливает ей голову. Мама обычно запрещает мочить волосы, но стоит поодаль и молчит…

Крестик тогда, разумеется, не надели. Его, потемневший и мятый, мама зашила в одежду во время войны, потом он куда-то пропал и нашёлся уже после того, как мама ушла. С вещами в их семье вообще происходили престранные вещи…

…Перья плавали в тазу, сохли, а затем расторопные мамины руки рассовывали их по свежим наперникам. В мутный щёлок мама упустила колечко из «польского золота», которое папа принёс с войны. Тоня весь двор облазила – ничего. «Видно, ноги приделали», – с грустью сказала мама. Вскоре её не стало.

Тоня сделалась Антониной, потом – Антониной Филатовной. Однажды, слушая свистящее дыхание мужа и радуясь, что он спит, Антонина приподнялась на локте и перевернула прохладной стороной вверх раскалённую подушку. В шве наперника почудилось что-то круглое, твёрдое… Неужели?

Не дожидаясь утра, она распорола подушку. На ладонь выпало колечко из польского золота.

И снова – ковёр, Кремль. Значит, не рай и не ад. Хотя откуда ей знать? Может, ад как раз в этом – вечно подниматься на непослушные ноги, идти в ванную, где не горит свет и молить о том, чтобы однажды увидеть голубые глаза Ecce homo?

Однажды Антонина забрела в церковь. Обычно старалась выбирать время, когда никого нет – на службах её охватывала комсомольская робость: не знала, куда встать, не как сложить руки, как ставить свечи. Но в тот день она всё перепутала и пришла к проповеди, из которой (если правильно поняла) уяснила, что никаких калёных сковородок в аду нет, он – ледяная пустыня, полная безысходности.

«Мама, – сказала Оля, – надо лечиться». Антонина Филатовна дрожащей рукой отодвинула чашку. «Так невозможно, ты только посмотри, как у тебя рука пляшет». Рука и правда плясала. Или, скорее, отсчитывала невидимые деньги – за всю жизнь столько не заработала.

«Как дела у Вадика?» Дочь погрозила пальцем, мол, зря тему переводишь, но начала вдохновенно рассказывать про сына.

У Оли было красивое сильное лицо, совсем не похожее на Антонинино. Она уродилась папиной дочкой. Когда Антонина укутала её в одеялко и, с трудом втиснувшись в проходящий поезд, привезла к родственникам, те развели руками – не наша порода.

Взгляд раскосых глаз вернулся к руке, и Антонина поспешила задать новый вопрос: «А как на личном фронте?»

Олю будто отбросило в отрочество, губы сложились в упрямую скобку – такой она была, когда Митя не отпустил её в летний лагерь. Ему, партийному, атеисту, цыганка, разозлённая тем, что не позолотил ручку, шепнула: «Дочь твоя утонет до свадьбы». И он поверил. Если бы ему сказали про Антонину, плюнул бы и махнул рукой – эта выплывет, недаром на Реке родилась. Она грузовик умеет водить, литейщики в цеху у неё по струнке ходят, чушь говоришь, цыганка, несознательная ты… а про Олю – поверил, потому что любил до безумия.

«Об этом не будем», – это Ольга о «личном фронте». Значит, плохо. С отцом Вадика она разошлась давно, когда мальчик заканчивал третий класс, потом помыкалась от одного к другому, и обмякла, отчаялась. Было у них с Митей такое – боялись трудностей. Антонина не такая. На Родине, в рабочем посёлке, не поняли бы. Умри, но сделай, говорил отец – и умер, делая. Надорвал сердце. А Митя, сильный и смелый мужик, однажды бросил молоток и едва не расплакался, когда гвоздь скривился, входя в стену.

В Антонине была прочность – так учили на сопротивлении материалов. Она только и делала, что сопротивлялась, но не считала это подвигом.

Проходя по коридору на кухню за очередной порцией таблеток – от давления, стенокардии, желудка и всего на свете – Антонина смотрит на Ecce homo. Терновый венец впивается в нежную кожу лба, но в голубых глазах Спасителя её закалка. Он, наверное, наш, из рабочего посёлка, весело думает она и тут же одергивает себя: не богохульствуй, о душе подумать надо. Спаситель понимающе улыбается: что с тебя взять, институт закончила, да только ничего не изменилось в тебе, рабочая косточка.

 

По дамбе несутся куда-то машины. Сумерки укутывают кладбище, на котором упокоился Митя, и куда когда-нибудь – возможно, очень скоро – свезут Антонину. Это не страшно. Наверное…

Она раскалывает таблетку на половинки, аккуратно кладёт их на фольгу и поворачивает краник самовара. Знакомого журчания не слышит – вода кончилась.

Встать с табуретки – несложно, а вот наполнить чайник, не расплескав, и зажечь газ – испытание. Выдерживает вопреки сопромату.

В мутных сумерках, щурясь на голубые отблески газовой горелки, садится к столу. День прошёл. Так медленно все у неё теперь выходит, но сутки за сутками летят, приближая к развязке.

Антонина смотрит новости и передачу, где все кричат, перебивая друг друга и обсуждают чьи-то проблемы. Выключает телевизор – экран некоторое время светится молочным прямоугольником. Оля обещала купить новый, с ладонь толщиной. Зачем?

Грохают об пол тапки. Широкая кровать – ползти по ней, как по полю… Укрыться одеялом – и то тяжело. Устраивается терпимо, даже спина «тосковать» перестаёт.

В темноте не видно, но Кремль по-прежнему стоит – прочный.

Антонина Филатовна закрывает глаза и просит Ecce homo дать ей увидеть ещё раз, как утреннее солнце коснётся Коромысловой башни.

Синяя папка

«Жалюзи пропускали рассеянный дневной свет, создавая в коридоре больницы приятный полумрак», – эта фраза пришла Инне в голову совершенно неожиданно. Наверное, мозг учительницы литературы включил защитную функцию, чтобы не думать о том, что происходит на самом деле.

Слово «приятный» вряд ли подходило этому месту. Выхолощенный кондиционером воздух, желтые стены, деревянные панели-экраны вдоль стен и, в качестве компенсации, больше похожей на насмешку, за весь этот казенный неуют, – пара плохоньких репродукций Левитана.

«Над вечным покоем», – вспомнила Инна название одной из картин. Вечный покой… Вечный. Господи, как же страшно звучит.

Она встала, пробуя ноги на прочность, и сделала несколько неуверенных шагов в сторону поста медсестры. Желтые стены плясали перед глазами. Не упасть бы. Детей напугает…

Она обернулась к ним, словно ища поддержки. Оля, младшая, сидела спокойно, только руки беспрестанно двигались: она стаскивала обручальное кольцо и надевала его обратно на палец. Глаза дочери казались узкими от непролитых слёз. Егор ёрзал, как в детстве, пытаясь справиться с волнением.

Инна вспомнила день, когда рассказала Андрею о том, что у них будет ребёнок. Стоял душный вечер, в окно, распахнутое во двор-колодец, влетал чей-то приглушённый смех. Андрей некоторое время смотрел на неё, как будто не понимая, а потом вдруг встал, подошёл к окну и прокричал в молочные сумерки, пахнущие сиренью: «У меня будет сын!» В ответ со двора донеслись чьи-то пьяные поздравления. Это было так непохоже на ее сдержанного и стеснительного Андрея…

– Мы же не знаем ещё, сын или нет, – смущенно бормотала Инна, пока он покрывал поцелуями её раскрасневшиеся щеки и плечи.

– Я знаю, – просто ответил он. И не ошибся.

«Надо напомнить Андрею об этом», – подумала она, и тут же сморщилась от внезапной боли. Андрею больше ничего нельзя напомнить…

Ещё пара шагов. Медсестра поднялась ей навстречу:

– Вам нехорошо?

У неё было приветливое молодое лицо, ещё не подёрнутое равнодушием.

– Нет-нет, все в порядке…

Какое, к черту, в порядке? Вся жизнь разлетелась на куски. «Пошлая метафора», – машинально отметила она.

– Скажите, – выдавила Инна, – а что нам делать дальше?

– Тело передадут на вскрытие, – отводя глаза, отчеканила сестра, – а вы можете спокойно ехать домой…

Медсестре стало неловко за неуместное слово «спокойно», но Инну это нисколько не задело. Её немногое теперь могло задеть. Она отступила назад, к детям.

– Я вызову такси, – сказал Егор и взял мать за руку.

Её холодная ладонь целиком поместилась в его крупной и влажной пятерне. Когда-то было наоборот…

Дома Инна машинально переоделась в домашний костюм (терпеть не могла халаты) и прошла на кухню. За окнами по-осеннему стремительно темнело. Она загремела посудой. «Надо приготовить что-то простое, чтобы дети хоть немного порадовались. Макароны с сыром? Они так их любили! Сварить макароны…» Она распечатала пачку, стала неловко вытряхивать содержимое в кастрюлю, и осознала, что сначала нужно вскипятить воду. Как будто разом разучилась готовить, соображать и жить…

Инна высыпала макароны на стол и подошла к мойке, чтобы наполнить кастрюлю водой. В раковине стояла кружка Андрея – утром он опаздывал и не успел её вымыть. В восемь часов Андрей, как обычно, выпил кофе с бутербродом, в половине девятого осторожно, чтобы не разбудить жену, вышел за дверь, а в девять его «ласточка» превратилась в груду искореженного металла на КАДе. Андрей Петрович Герасимов умер в реанимации пять часов спустя. Вот так оно и бывает, оказывается. Утром жена, а вечером – вдова. Инна взяла в руки кружку. Она показалась тёплой. Наверное, руки были слишком холодными.

– Мам, давай я приготовлю ужин, – Егор вошёл неслышно, но она даже не вздрогнула.

– Нет, Егорушка, спасибо. Отдохните с Лелькой. Завтра будет тяжелый день.

– Мам, я вот что подумал… Надо, наверное, свидетельство о смерти баб-Кати найти и папину метрику… Для кладбища.

Она посмотрела на него с благодарностью. Хоть кто-то в семье не должен терять голову.

– Да, посмотри в его столе, пожалуйста. Там много всего, и все перепутано… ты же знаешь папу…

– Я найду, – ответил Егор и поспешно вышел.

Он прошёл в родительскую спальню, где в углу обломком советского кораблекрушения громоздился отцовский стол. Всё остальное в спальне – кровать, шкаф, люстра, кресло – было новенькое, купленное после ремонта, а этого деревянного монстра отец сохранил в память о своём отце.

Егор сел, включил настольную лампу и открыл верхний ящик: сплошные провода, батарейки, старые сотовые телефоны… Дёрнул ручку второго ящика и вспомнил, что отец всегда закрывал его на замок. В седьмом классе первокурсница Марина занималась с Егором английским на дому. Папа как раз починил замочек на ящике и объяснил, что хранит в столе наличные.

– Ты что, не доверяешь Марине? – спросил Егор, внимательно следя за тем, как отец смазывает детали.

– Нет, почему же. Но зачем провоцировать? Что называется «во избежание».

Егору не понравилась тогда отцовская улыбка – виноватая и в то же время хитрая. Раньше он никогда не видел у него такой.

Встречаясь с Мариной в коридоре, папа расспрашивал об успехах сына и шутил, но, уходя из дома, не забывал повернуть ключ в замочке.

В комнату скользнула Лелька: он уловил движение воздуха и запах лёгких цветочных духов. Она села рядом на краешек родительской кровати и, как в детстве, робко ткнулась лбом ему в плечо.

Егор любил сестру всегда, но так и не научился выражать то, что чувствовал. Лелька, он знал, тоже любила его, но стеснялась любых проявлений нежности.

Егор положил ладонь на её растрепанные рыжеватые волосы. Вспомнилось, как мама в субботу отправила их гулять во двор, и, пока он болтал с приятелем, Лелька упала с дерева и сломала руку. «Мама, Егор не виноват, он за мной следил, рука сама сломалась», – начала она с порога оправдательную речь.

– Егор, почему это случилось с нами?

– Я не знаю, Лель. Не знаю.

– Папа же лучший, лучший… Папа…

Она всхлипнула.

– Пашка-то когда приедет? – Егор попытался отвлечь её от неприятных мыслей.

– Раньше завтрашнего вечера его не отпустят… у него доклад…

– У тебя есть я, мама и Пашка. Мы рядом, ты же знаешь.

Лелька всегда была рядом – и когда покончил с собой его лучший друг Сева, и когда Ирка не дождалась его из армии.

Холодной августовской ночью он сидел на завалинке дедовского дома и курил. Тишина давила на уши. Над рекой поднимался призрачный туман. Родители давно спали, когда он тихо выскользнул из дома, завернувшись в безразмерную дедову телогрейку. Скрипнуло крыльцо, мелькнула белая фигурка.

– Ты чего не спишь? – он обрадовался Лельке, но виду не показал. – Не бегай раздетая – простудишься.

– Я мамину куртку взяла, – она помахала у него перед носом пропахшей дымом ветровкой. – А ты чего не спишь?

– Хреново мне, – честно признался Егор.

– Ты из-за Ирки?

– Из-за всего.

– Я понимаю.

– Севку жалко. Дурак он. Ну, проиграл деньги, мы бы ему помогли, собрали…

– Севку жалко, – согласилась Лелька. – А Ирку – нисколечко. Я знаю, что ты ее любил, но…

– Проехали, – он отвернулся.

– Это к лучшему, Егор. Только к лучшему. Все будет хорошо.

– Дай «невидимку».

– Зачем?

– Ящик вскрою.

– Егор, может, не стоит? – Лелька испуганно посмотрела на него.

– Почему?

– Нехорошо это… только папы не стало…

– Лель, ну ты чего… нам надо найти документы – баб-Катино свидетельство о смерти и папино о рождении…

Она вынула из волос «невидимку» и протянула Егору. Рыжая прядь упала на лицо, прикрыв по-кошачьи раскосый глаз. В деревне Лельку не любили. Бабки говорили, что она похожа на ведьму…

– Ты уверен, что стоит?

Он вставил заколку в замок и с хрустом повернул против часовой стрелки. Ящик тяжело выкатился.

– Держи, – чтобы отвлечь Лельку от тяжелых мыслей, он сунул ей в руки две верхние папки – синюю и красную, а сам принялся перебирать толстую стопку документов.

Письма, диплом, какая-то гербовая бумага… знакомый косой отцовский почерк с наклоном влево… Лелька тем временем раскрыла синюю папку.

– Смотри, вот какое-то свидетельство… – она осеклась и как-то странно вздохнула.

Егор поднял глаза. Сестра смотрела на документ остановившимся взглядом и часто-часто дышала. Истерика. Он уже видел такое однажды, когда на их глазах грузовик сбил собаку.

– Лёль?

Она не слышала. Губы у сестры прыгали, лицо белело в темноте, как гипсовая маска. Он вскочил, чтобы позвать маму, но Лёлька проворно схватила его за руку:

– Нет.

Она протягивала ему документ, держа его за уголок двумя пальцами. Егор взял бумагу. Свидетельство о рождении. Герасимов Владимир Андреевич. Год рождения – 1991, Лёлькин. Место рождения – Нижний Тагил. Отец – Герасимов Андрей Петрович. В графе «мать» – некая Еремеева Елизавета Игоревна. Как в сериале на третьем канале…

Скрипнула дверь.

– Ребята, я макароны сварила… Егор? Ты что?

Первой мыслью было – спрятать этот страшный документ от матери, порвать, уничтожить… но она же все равно узнает. И тут Лёлька закричала – пронзительно и страшно, выкрикивая боль и обиду, которые переполнили её.

– Оля! – мама рванулась к ней.

– Мам, принеси воды, – коротко скомандовал Егор, лихорадочно соображая, куда запихнуть проклятое свидетельство.

– Как. Он. Мог?! – выдохнула Лёлька, и её вырвало прямо на пушистый бежевый ковёр.

– Он ездил туда в командировку, ты должен помнить…

Инна сидела напротив сына прямая и торжественная, как на панихиде.

– Он никогда не говорил тебе?

– Никогда.

– Ты понимаешь, что этот Владимир – тоже наследник?

– О господи… Наследство… я даже не думала. Мне казалось, что страшное произошло и закончилось – сегодня в три. Но нет… господи, тридцать семь лет вместе, и теперь такое… за что?

– Там есть телефон. Я позвоню ему.

– Егорушка, зачем? Может, не стоит?

– Он – его сын. Имеет право знать.

– Какая грязь!

Егор с грохотом отодвинул стул и подошёл к окну. Шёл дождь. За взъерошенными кронами деревьев колебались размытые ореолы фонарей.

– Я ведь его любила, – тихо сказала Инна.

– Я знаю.

– Не сердись на него, Егорушка. Он уже искупил свои грехи.

– Он поступил отвратительно – и с тобой, и с нами.

– Не надо, Егор. Он нас слышит. Ещё сорок дней он здесь.

– Пусть слышит! – Егор топнул ногой, как в детстве.

– Он тоже нас любил, сынок. Люди ошибаются.

– Он даже не раскаивался, мама!

– Откуда ты знаешь?

– Он даже не думал рассказать нам…

– Думал, что я не прощу.

– А ты бы простила?

– Теперь думаю, что да.

Инна подошла к окну и встала рядом. Она едва доставала ему до плеча.

– Я позвоню ему завтра, мама, – сказал Егор и робко обнял мать.

Егор думал, что уснуть будет нелегко, но провалился в забытьё, едва голова коснулась подушки. Спал крепко, без сновидений, и открыл глаза в половине девятого. Мама с Лёлькой легли в родительской спальне, а он притулился на диване в гостиной, которая когда-то служила детской. На паркете оставался темный след – под новый 1996 год Севка уронил там бенгальский огонь. Севка… баб-Катя… теперь папа.

Он взял телефон и вышел на балкон. Бумажка с номером Владимира колола пальцы. Брат… чудны дела твои, Господи, как говорила баб-Катя. Всю жизнь мечтал о брате – и вот он, получи и распишись.

 

В трубке долго шли колючие гудки, потом что-то щелкнуло, засипело…

– Алло! Алло!

– Алло, – не сразу ответил Егор – странный сухой спазм сдавил горло. – Владимир, здравствуйте. Меня зовут Егор. Андрей Петрович, ваш отец, умер.

«Андрей Петрович, ваш отец». Как странно прозвучало. Ведь он, Андрей Петрович, их отец… Их обоих.

– Умер… отец… умер? – пролепетали на том конце.

– Да. Разбился на машине.

Зачем он это сказал? Может, положить трубку? Если бы вот так позвонили ему, что бы он сказал, сделал, подумал? Ему сообщила мама, и он сразу вцепился в её спасительное тепло, которое тянулось к нему сквозь трубку. А если бы это был кто-то другой – чужой, холодный, официальный?

– Егор, – глухо отозвалась трубка, – вы ведь его сын, да? Простите меня, пожалуйста.

Прощения просит, лицемер! Егор сглотнул гневный комок:

– Да, я его сын.

– Сам бы прекрасно доехал, – Егор никак не мог избавиться от привкуса ярости во рту.

– Егорушка, пожалей его, ведь он тоже отца потерял…

Инна замолчала, боясь, что голос выдаст её. Она чувствовала то же, что и сын – горечь и гнев – и ничего больше, но считала, что должна переубедить Егора. В конце концов, им этот далекий Владимир зла не делал… Он же не просил мать рожать его от чужого мужа? Она невесело усмехнулась своим мыслям.

– Ну и где он? С Екатеринбурга давно все прошли.

– Из Екатеринбурга, – машинально поправила Инна.

– Один хрен.

Он нарочно сказал грубость, зная, что мать терпеть не может таких слов, но Инна не услышала. Она увидела своего Андрюшу таким, каким он был до рождения Егора. Худенький, сутулый, взъерошенный, он неуверенно шагал через зал прилёта. Вздрогнув, Инна качнулась к Егору – сыну, который никогда не был похож на отца так, как этот чужой мальчик.

– Владимир, – тихо сказала она.

– Где?

Егор смотрел и не видел, зато Владимир, видимо, понял, кто они, и несмело подошёл ближе.

– Здра-здравствуйте, – он немного заикался.

– Добрый день, – буркнул Егор. – Пошли быстрее, стоянка дорогая.

– Здравствуйте, Володя, – Инна попыталась улыбнуться, но даже сухой и вежливой улыбки не вышло – слезы застилали глаза.

– Соболезную.

Владимир легко шагал рядом. Вблизи он уже не казался Инне копией Андрея, но оставалось что-то неуловимое – в походке, повороте головы, робкой улыбке – что играло с ней злую шутку. Она хотела ненавидеть его – и не могла. Он украл у неё свет, который должен был согревать после смерти мужа, но хотела ли она обманываться?

– Я за-забронировал себе хостел на Невском. Вам нужна какая-то помощь? У меня есть немного денег…

– Нет, спасибо, Владимир, мы все уже оплатили.

В машине он долго не мог устроиться, чем ещё больше разозлил Егора, а потом потерянно смотрел на поля и дома, мелькающие за окном. Инна безуспешно пыталась найти в сумке бумажные салфетки. Все молчали.

– Инна Михайловна, – наконец нарушил тишину Владимир, – я же не путаю отчество?

– Нет, – холодно ответила она.

Инну больно кольнуло осознание того, что Андрей, возможно, рассказывал о ней своей женщине и этому робкому заике.

– Я хотел сразу объясниться. На наследство я претендовать не стану, мне оно не нужно…

– Вот спасибо, – не выдержав, фыркнул Егор.

– Егор! – Инна попыталась изобразить недовольство, но вышло слабо и фальшиво. В глубине души ей было даже приятно, что её сын поставил на место этого… Вовку. Она всегда терпеть не могла имя Володя. Вова, Вовка, Вовочка… тьфу.

– Извините, – Владимир снова уставился в окно.

«Смотри-смотри, – злорадствовал Егор. – У себя такого не увидишь». Владимир все ниже и ниже наклонялся к окну, пока не уткнулся в стекло. На повороте Егор вдруг заметил, что у Владимира запотели очки – он плакал.

Ранним утром следующего дня они поехали на кладбище договариваться насчет похорон. Остро пахло опавшей листвой, в пронзительной голубизне над соснами заливались птицы. Лелька с мужем остались дома, зато Владимир напросился с ними. Он почти все время молчал, говорил лишь тогда, когда к нему обращались. Это смирение раздражало Инну. Ей хотелось, чтобы он разозлил её, хотелось наговорить гадостей, да не было повода.

В болезненном оцепенении она бродила по ритуальной конторе: трогала гробы, поправляла ленты на венках, со странным любопытством разглядывала пахнущие деревом новенькие кресты. Это все не всерьёз. Игра. Андрей не мог так поступить с ней. Он не мог уйти, оставив её один на один со всем этим…

– Мама, – Егор окликнул ее, и она отдёрнула руку от траурной ленты с золотыми буквами.

– Да?

– Подойди, пожалуйста.

Она поспешила к нему.

– Инна Михайловна, позвольте мне заплатить за что-нибудь. Ведь это мой отец, – Владимир появился откуда-то сбоку, она уже успела забыть о нём.

– Не стоит, – отрезал Егор.

Инна повернулась к Владимиру, чтобы подтвердить слова сына. Они не нуждаются в подачках, тем более от таких людей… Он стоял, сгорбившись, в дешёвом растянутом свитере, неаккуратно подстриженные волосы торчали в стороны, как бы он их не приглаживал. Глаза за стёклами очков подозрительно блестели. В эту минуту он был страшно похож на Андрея.

– Егор, если Володя хочет…

– Решайте сами!

Егор распахнул дверь и, как ныряльщик, выпрыгнул в прозрачный осенний день. Они остались вдвоём в окружении пугающих атрибутов последнего пути.

– Он к вам часто приезжал? – тихо спросила Инна.

– Редко. Я раз пять всего его видел, – он отвёл взгляд.

– Ты даже представить не можешь, что у меня внутри сейчас, – со злостью сказала Инна.

Пахнуло свежим воздухом осеннего бора и крепким табаком, задрожали, вспыхивая золотыми буквами, ленты. В контору ввалилась размалеванная девица в темном платке.

– Ну что, определились? – почти весело спросила она.

– Ещё нет, – устало ответила Инна.

– Я помогу.

Володя шагнул к ней.

– Мама, я тебя не понимаю. Тебе больше всех нас должно быть отвратительно все это, а ты с ним сюсюкаешь, как с маленьким.

Егор мерил кухню шагами. Лелька, чьё лицо казалось особенно бледным на фоне огненных волос, склонилась над чашкой и булькала чаем, как маленькая девочка. Инна стояла у окна, скрестив руки на груди.

– Он не виноват, Егор. Ни в чем. В том, что случилось, виноват твой отец и его мать.

– Ах вот как ты заговорила! «Егор, он нас слышит, ещё сорок дней он здесь», – передразнил он Инну.

– Я говорила о том, что своей смертью он искупил свои грехи. И Володя тут совершенно не при чем.

– Володя?! – взорвался Егор. – Может, ты ещё пожить его к нам пригласишь? Он одного года с Лелькой, как ты не поймёшь! Он от тебя ездил к этой бабе, а от неё – к тебе!

Инна вздрогнула, как от удара. Лелька часто задышала, и, чтобы успокоить дочь, Инна положила руку ей на плечо.

– Ну-ну, перестань. Все в порядке. Егор, – по-учительски рассудительно сказала она, – Володя причиняет мне сейчас гораздо меньше боли, чем ты. А ведь ты – мой сын.

– Отли-и-ично! – процедил Егор. – Ты уже и сравнивать начала.

– Я никого не сравниваю. Ты мой сын, и я безумно тебя люблю. И Лельку люблю. Вы у меня замечательные. Но тебе стоит пожалеть этого мальчика – он не виноват в том, что совершили его родители.

Егор некоторое время смотрел на неё, потом шумно выдохнул и проговорил примирительно:

– Чаю налить? А то вон Лелька со дна что-то тянет…

– Спасибо, я не хочу, – Инна вышла из кухни.

Хоронили в дождь. Инна, разбитая бессонницей и переживаниями, стояла, прислонившись к плечу Егора и буравила взглядом старый металлический крест на соседней могиле. С утра болело сердце, отголоски вцеплялись в плечо и лопатку. После отпевания стало лучше, но ненадолго. Когда она увидела разверстую могилу, всё поплыло перед глазами, голову обожгло болью, под веками рассыпались колючие искры.

Лелька едва держалась на ногах. Паша обхватил её двумя руками, как ребёнка, который учится ходить.

На Егора было невозможно смотреть: за считанные дни он почернел и осунулся.

– Ты бы поплакал, – сказала ему накануне вечером Инна.

Он посмотрел на неё диким взглядом и вышел, хлопнув дверью.

Володя стоял вдалеке, смешавшись с толпой дальних родственников. Кажется, плакал.

На поминках он не прикоснулся к еде и ни разу ни с кем не заговорил. Инна молча ковыряла вилкой остывший резиновый блинчик. Она терпеть не могла поминки: всю эту суету, алкоголь, неискренние поминальные речи и пустую болтовню. На другом конце стола сестра Андрея рассказывала о поездке на Мальдивы, пока ее муж – угрюмый и туповатый – лихо опрокидывал рюмки. Выживший из ума двоюродный дед гладил по руке свою бабку и задушевным тоном повторял:

– Девушка, мы с вами точно где-то встречались.

Лелька цедила минералку с лимоном – её тошнило. Слева от неё Пашка жевал хлебную корку, пытаясь не заснуть – предыдущую ночь он провёл в самолете. Справа застыл Егор. Его пепельно-серое лицо выражало отчаяние.

– Егор, скажи что-нибудь, – задорно выкрикнула бабка Фрося, седьмая вода на киселе.

Ее остренькое личико раскраснелось от «беленькой», а уголки рта то и дело предательски ползли вверх – казалось, она радуется тому, что пережила Андрея.

  Ecce homo (лат.) – «Се человек», слова Понтия Пилата об Иисусе Христе