Loe raamatut: «Жила-была девочка», lehekülg 2

Font:

Через год в Перловку привезли младшую Иру, чтобы она уже вместе с нами пошла в школу, а баба Нюра осталась в Лобне. Теперь у нас была полная семья, но в семье нашей всё равно всё было плохо. Мы, сводные сёстры, между собой не ладили, отчим без конца пропадал в своих рейсах, а мать во время его отсутствия снова начала выпивать. Правда, домой она никого уже не водила, боялась, что падчерицы всё расскажут отцу, поэтому по вечерам она где-то пропадала и приходила уже затемно и пьяная. Потом она осмелела и стала потихоньку выпивать уже и при отчиме, зажёвывая свой перегар кофейными зёрнами, которые кто-то ей щедро отсыпал. У нас в доме кофе не пили, хотя катастрофа, случившаяся многим позже, разразилась именно из-за этого заморского напитка. Отчим, конечно, уже догадывался, что мать пьёт, да и соседи не молчали. Начались ссоры и скандалы, он бил мою мать, я бежала заступаться и плакала, а его дочери прятались под одеялом. Они, конечно, были за отца. От отчима доставалось и мне, хотя не могу сказать, что он меня прям избивал, но мог с громким воплем сорвать с меня одеяло, я пугалась, съёживалась и рыдала от страха, а моя беспомощная, бесхребетная мать ничего не могла сделать, она сама его боялась. Мать была слабая, безвольная и совершенно задавленная строгой бабой Верой, ей было очень плохо в нашей новой семье, несмотря на заработки отчима, пальто с песцовым воротником, золотые серьги от его жены-покойницы и новый цветной телевизор. В доме было грязно и неуютно, приводить кого-то из подруг я стеснялась, а сёстрам моим было всё равно, они привыкли жить в грязи в своей Лобне и нашу Перловку своим домом не считали. Мать никогда не мыла ни окна, ни двери, в ванной висело одно полотенце на всех, расчёска и мочалка тоже были в единственном экземпляре, а мою зубную щётку иногда брала Ирка, потому что своей у неё не было. Я злилась и кричала на неё, а она смотрела на меня пустыми глазами и была похожа на козу, которая равнодушно жуёт свою траву. Бельё мать тоже никогда не гладила, и я, начиная с третьего класса, освоила наш тяжёлый утюг, который нагревала на газовой плите и водила им по мокрому пионерскому галстуку, тот в ответ шипел и дымился. По субботам я обожала смотреть передачу «Здоровье» и иногда читала Большую медицинскую энциклопедию, когда приходила в гости к однокласснице Светке. По мере сил я старалась привести в порядок наше жилище, мыла полы в нашей комнате, лепила картинки из журналов на ободранные стены и без конца сливала воду в унитазе за своими бестолковыми сёстрами, которых мне навязали против моей воли. Мы делили один письменный стол на троих, и порядка на нём не было никогда. Они меня бесили, и я мечтала, чтобы отчим ушёл от матери, забрал своих дочерей и оставил наконец нас с матерью в покое.

Иногда от тоски я пекла шарлотку. Простой яблочный пирог символизировал для меня тепло и уют, и я, позаимствовав миксер у соседки тёти Оли, колдовала на нашей грязной кухне. Мать с бабкой никогда ничего не пекли, кроме блинов, но бабка смазывала сковородку половинкой луковицы, которую макала в подсолнечное масло, и блин, пахнущий луком, да ещё и с вареньем, был ужасен. Я эти блины не ела, потому что боялась, что меня вырвет прямо за столом. Когда я заходила в гости к своим подружкам, то видела, что жизнь может быть и другой – где есть фиалки на подоконниках, фаршированный перец на обед и земляничное мыло в ванной, где взрослые не орут на детей, помогают им делать уроки, а в воскресенье ведут на спектакль «Волшебник изумрудного города».

Так всё тянулось ещё три года. Я ходила в школу, скучала на уроках и была замотана бесконечными пионерскими делами. У пионеров, по сравнению с октябрятами, всё было гораздо серьёзнее. Тимуровское движение, сбор макулатуры и металлолома, выпуск газеты, смотр строя и песни, лыжные соревнования и нормы ГТО, а также классный час и политинформация. Конечно, пионер – всем ребятам пример, но я начинала подозревать, что на самом деле я не так уж счастлива и тем более не свободна, как нам без конца внушали на пионерских сборах.

Однажды вечером мы гуляли с моей одноклассницей Танькой Мухиной. Мы шли по улице, болтали, смеялись и дурачились, пока нам не повстречались две толстые тётки средних лет. Тётки тащили сумки, набитые каким-то барахлом, и большую коробку, перевязанную шпагатом. Поравнявшись с нами, тётки напомнили нам, что мы пионерки, и велели дотащить эту коробку до автобусной остановки. Нет, они не попросили, а именно велели, и мы беспрекословно подхватили эту коробку с обеих сторон и потащили, не говоря ни слова и только хмуро переглядываясь. Нам даже в голову не пришло возразить этим нахалкам. Коробка была тяжеленная, шпагат резал ладони, и мы громко пыхтели, пока её тащили, но тётки как будто не замечали и довольные, что избавились от части груза, продолжили свой путь и свою беседу. Остановка была неблизко, и мы здорово выдохлись, пока допёрли чужую поклажу. Поставив коробку, мы вопросительно взглянули на тёток, не понимая, можно ли нам идти. Они кивнули и отпустили нас, даже не сказав спасибо. Потому что пионеры должны безвозмездно помогать старшим и учиться преодолевать трудности, только тогда они достойны столь высокого звания. А то что две маленькие девочки прут на себе тяжести, нагружая позвоночник и органы малого таза, так кого это волнует… Надо думать о подвиге и не щадить живота своего.

Про подвиг нам твердили бесконечно, и мы всегда должны были быть готовы этот подвиг совершить. Например, не задумываясь броситься в горящий дом и вытащить ребёнка, а заодно и плюшевого медвежонка. У меня возникали вопросы, где же должны были быть родители этого ребёнка, пока он горел заживо в своём доме и почему они бросили родное чадо без надлежащего присмотра. И почему героические пожарные сами не занимаются ликвидацией огня, а посылают в открытое пламя пионеров. Или надо было не раздумывая броситься в пучину вод, чтобы вытащить ребёнка, который, опять же по недосмотру взрослых, тонул и захлёбывался. Я не умела плавать, боялась глубины и для подвига не годилась. Но приходилось помалкивать, иначе бы меня отчитали за трусость перед всей школой. Но самый главный подвиг заключался в том, что все мы должны были уметь терпеть пытки. Нельзя было не только выдать товарищей, но даже кричать и стонать. А надо было стиснуть зубы и не проронить ни звука, пока у тебя на спине вырезают пятиконечную звезду или выжигают её на груди. Наш класс носил имя Зои Космодемьянской и нас возили на автобусе в деревню Петрищево, к месту казни Зои, а «Повесть о Зое и Шуре» была обязательна к прочтению. После главы о пытках мне стало плохо и до вечера я пребывала в каком-то странном оцепенении и не могла ни есть, ни пить, ни делать уроки. Я начала просыпаться по ночам от кошмаров и звала маму. Мама приходила и укладывалась с краю моей узкой кушетки, а отчим ворчал и обзывал меня «мадам тюлюлю объелась киселю». Думаю, что на самом деле никакие пытки мне бы терпеть не пришлось, потому что скорее всего я бы, как только увидела скрученные провода унтера Фенбонга из «Молодой гвардии», тут же бы рухнула без сознания и вряд ли бы скоро очнулась. Но в школе детям внушали, что терпеть боль – это подвиг, к которому мы всегда должны быть готовы. Ну, не знаю, у нас многие боялись прививок и в кабинете медсестры закатывали дружный рёв, а от школьного стоматолога прятались в раздевалке.

Учиться мне было страшно скучно, и на всех уроках я погружалась в свой мир, полный грёз и фантазий. То я мечтала жить в настоящей юрте и носить блестящие шаровары, то мне хотелось оказаться на берегу моря в большом белом доме с террасой и колоннами и устраивать там светские приёмы, как Сондра Финчли из «Американской трагедии», а то я представляла себя в Останкинской башне, где по утрам пила кофе и смотрела на город. Так я и плыла по течению все сорок пять минут и выплывала только со звонком на перемену. Конечно, я делала уроки, писала контрольные, но училась кое-как, переползая с тройки на тройку. Если объявляли смотр строя и песни, то под «равняйсь-смирно» я погружалась в ад. Уставшая и голодная, после уроков я маршировала вместе со всеми, распевая что-то про красного командира. Или же после шестого урока тащилась на классный час, чтобы прослушать политинформацию, где нам рассказывали, что Америка нам враг, а Никарагуа и Гондурас – друзья. В Америке жили богатые капиталисты и эксплуататоры, а в Латинской Америке всех угнетали и заставляли работать. А ещё надо было ходить по квартирам и клянчить старые газеты, норма была шесть килограмм с человека. Так как сбор макулатуры объявляли во всех школах района одновременно – наверно, было соответствующее распоряжение из РОНО – то начиналась конкуренция, и если мы с девчонками заходили в чужой двор, то там нас могли побить такие же охотники за старой бумагой. Невыполнение нормы грозило карами – двойка по поведению, общественное порицание на школьной линейке и исключение из пионеров, что было страшным позором. Зимой все участвовали в соревнованиях. Мы тащились на круг за школой, где нам на спину цепляли серые тряпки с номерами, и мы бегали на лыжах на время, которое физрук засекал секундомером. Пробежать должны были все классы, и мы мёрзли в болоньевых хлипких курточках, ожидая свою очередь. Когда я ступала на лыжню, то ног уже не чувствовала, глаза слезились, из носа текло, а руки, замёрзшие несмотря на варежки, еле-еле удерживали лыжные палки. Через несколько часов, одуревшая от холода и голода, я плелась домой, неся на себе портфель, мешок со сменкой, мешок с лыжными ботинками, сами лыжи и палки. С тех пор никакая сила не может заставить меня надеть лыжи, даже горные. Никакие лыжные курорты не затащат меня снова в этот ужас.

Когда вся Москва готовилась к Олимпиаде-80, после уроков к нам в класс приходил директор школы и рассказывал, что наши враги американцы будут присылать в Москву диверсионные группы, которые будут травить пионеров жевательными резинками. Поэтому ни в какие контакты с иностранцами вступать нельзя, ни в коем случае ничего у них не клянчить и ни за что не брать жвачку, потому что она отравлена ядом, от которого смерть наступит уже к вечеру. В то лето всех детей по возможности увозили в лагеря и санатории, но я ни в какой лагерь тогда не поехала, потому что матери, к счастью, путёвки не досталось даже в занюханное Подмосковье. Меня отправили в Москву к бабе Вере, в самый эпицентр опасности, и мы с Людкой целыми днями гуляли по чистым улицам, предоставленные сами себе. Каждый день мы шли в парк мимо гостиницы «Останкино» и с любопытством разглядывали иностранцев, которые нам очень нравились своими необычными причёсками и нездешними нарядами. В парке в павильонах продавался сок с трубочкой и маленькие упаковки сыра и фруктового джема, а ещё крошечные, как будто кукольные, треугольные пакетики сливок для кофе. Продавцы были наряжены в красивую парадную форму вместо привычных халатов с поломанными пуговицами и грязными пятнами на толстых животах. Когда наша громогласная Клава из рыбного вдруг завернула нам селёдку в несколько слоёв бумаги и поблагодарила за покупку, я подумала, что коммунизм, кажется, настал. Взрослые радовались продуктовому изобилию в магазинах и пустому городу и без конца говорили, что всё это сделали для людей. Из чего я сделала вывод, что советские граждане – не люди, и как только разъедутся иностранцы, в тот же час в Москву вернутся привычная грязь, хамство и очереди. Так оно и случилось. Когда над Лужниками на воздушных шарах полетел олимпийский мишка, все были очень растроганы, а некоторые даже пустили слезу. Мне же хотелось плакать от того, что праздник закончился, и опять всё будет, как раньше. Бабка снова будет давиться в магазине за сосисками, а я, голодная, сидеть после уроков на пионерских сборах и слушать, в какой свободной и счастливой стране мне повезло родиться.

А один раз у нас заболел учитель, и класс надо было куда-то деть и чем-то занять. Нас посадили в актовом зале и включили речь Брежнева в записи. Тогда это был наш генеральный секретарь, ему оставалось примерно года два до смерти, и речь эта была абсолютно невнятна и неразборчива, да и само содержание вряд ли кому-нибудь было нужно, тем более школьникам. Нас оставили в зале и закрыли. Сразу началось баловство, ребята играли, пихались, ссорились, а я сидела в оцепенении и пыталась понять, как можно мучить детей задачами компартии, а не включить им, например, радиоспектакль. Но в школе нас учили относиться с уважением к дорогому Леониду Ильичу, хотя дома у нас все его презрительно называли Лёня и высмеивали очередное награждение, которое показывали в программе «Время». Брежнев обожал ордена и медали, а баба Вера всегда ехидно смеялась и говорила, что Лёня повесил себе очередную погремушку. В общем, жизнь в школе была скучная и тоскливая, меня страшно утомляли и раздражали эти общественные нагрузки, которые мешали мне заниматься тем, что мне нравилось.

А нравилось мне, например, читать книги. Я читала запоем, читала много, без разбора, книги детские и взрослые. Я брала их в библиотеке, у родственников, подруг и соседей. В двенадцать лет я зачитывалась Драйзером, обожала Дюма и «Библиотеку пионера», а Джулия Ламберт из «Театра» Моэма была моей любимой героиней. И только книги из школьной программы вызывали отвращение, и я никак не могла себя пересилить. Эти унылые уроки литературы с нудным разбором образов героев наводили на меня чёрную тоску, и я через силу читала «Капитанскую дочку» и «Тараса Бульбу» только потому что по ним надо было писать сочинение.

В начальной школе я прочитала «Историю одной девочки», это была прекрасная биография балерины Галины Улановой, и я увлеклась тогда балетом, и дома, нарядившись в марлю, выделывала экзерсисы. А после просмотра очередной серии тогдашней саги «Огненные дороги», о жизни узбекского писателя времён революции, я начинала новую игру. Главного героя в фильме звали Хамза Ниязи, которого баба Вера упорно называла Хамса. Он чуть ли не в первой серии потерял свою возлюбленную по имени Зубийда, которую продали богатому баю, и она бросилась с минарета. Я, надев пёстрое, цветастое мамино платье и закатав штаны от байковой пижамы, воображала себя красавицей Зубийдой и танцевала узбекские танцы. Ещё я очень любила передачу «В гостях у сказки» и по её окончании шла творить свой сказочный мир. Я находила старую коробку из-под обуви и вырезала из неё пряничный домик, который населяла сказочными героями и придумывала разные истории с их участием. В общем, я занималась своими интересными делами и совершенно не хотела ходить под дождём по помойкам в поисках ржавого железа и переводить старух, которые нас называли иродами, через дорогу.

Иногда я гуляла во дворе со сверстниками, мы играли в прятки, вышибалы или, после просмотра очередной серии про д'Артаньяна и трёх мушкетёров с Боярским в главной роли, на ходу придумывали новую игру. Весь двор сразу превращался в мушкетёров, мальчишки ломали на шпаги ветки и без конца сражались. Девочкам было сложнее. Нас было четверо, а значимых ролей всего три. Таньку, которая была нас старше, назначили на роль королевы, а я сразу забрала себе роль Миледи. Я решила, что она мне очень подойдёт, потому что Миледи была яркая и красивая интриганка, в отличие от скучной Констанции. Констанция была всего лишь кастелянша королевы и жена галантерейщика, и, на мой взгляд, слишком положительной и скучной. Но она была красива, и споры из-за неё не утихали, потому что претенденток было две, и ни одна не хотела уступать. Я уж не помню, как они поделили свою Констанцию, кажется, решили, что их будет две сестры.

Но вообще гулять во дворе я не любила. Мальчишки были глупые, грубые и невоспитанные. Они целыми днями слонялись во дворе, пытались курить и обсуждали вопросы половой жизни теми народными словами, которые слышали дома, а ещё мучили кошек и били девочек. Невозможно было пройти мимо, чтоб кто-то из них не пнул или не ударил. Иногда мы с ними объединялись для игр, как в случае с д’Артаньяном, и объявляли временное перемирие, но в целом это была плохая компания, и мы считались врагами. Жаловаться было бесполезно. Их мамаши, толстые бестолковые клуши, начинали вопить на весь двор: «А ты сама-то? На себя посмотри, сама-то какая?» Лучшим оправданием своих дегенератов они считали несовершенство того, кому досталось ногой по шее, и их сыновья безнаказанно отрабатывали на нас приёмы карате, которое тогда входило в моду. А отцы их были постоянно пьяны, и им тоже жаловаться было бесполезно. Возможно, они даже не помнили, что у них есть дети. А однажды на лестнице я встретила соседского мальчика с бабкой, который был меня постарше. Когда я уже было прошла мимо, он ни с того ни с сего пнул меня ногой. Я обернулась и почему-то решила, что его бабка должна за меня заступиться, но она молча сверлила меня глазами. Тогда я обозвала его дураком и пошла дальше. Но тут бабка взвилась и ехидно спросила: «А ты умная? Это кто ж тебе ума-то столько дал?» Вот такие были у нас соседи, бабушка с внучком.

В конце 81-го года, едва начались зимние каникулы, я заболела. Обычная простуда, но дома мне лежать не хотелось, потому что мои сводные сёстры уже уехали на каникулы в свою Лобню, отчим пропадал в очередном рейсе, а мать собрала большую компанию дворовой алкашни, чтобы вместе с ними заранее отпраздновать Новый год. Они орали, хохотали, ругались и беспрерывно заводили свои «Листья жёлтые». Квартира утопала в дыму, окно на кухне было всё время открыто, а туалет занят, и я, недолго думая, собралась и умотала в Москву к бабушке Вере. Но бабушка мне совершенно не обрадовалась, потому что возня с больной внучкой под самый праздник в её планы не входила, тем более там уже с размахом начал загодя встречать Новый год дед, и дома у бабушки шли бои местного значения. Я у них переночевала и даже успела с утра помыться. Дома у нас была газовая колонка, которая еле работала, и будет ли в кране горячая вода, зависело от напора. Каждое утро меня встречали возгласы про напор. Есть напор? Напор есть? Напора обычно не было или он был только ночью, когда весь дом уже спал, поэтому у нас все мылись холодной водой. После бабкиной ванны волосы у меня были ещё влажные, но бабушка заставила меня повязать на голову платок, сверху напялила шапку и даже проводила на автобусную остановку.

Дома мать готовилась встречать отчима из рейса, поэтому успела всех разогнать и даже навела кое-какой порядок. Я рухнула в постель и провалилась в полузабытьи. Очнулась к вечеру с температурой 39,6 и страшной болью во всём теле. Из уха текло, и мать вызвала неотложку. Врач пришла, сказала, что это не её случай и дала направление к лору в Мытищи. В Перловке врача ухо-горло-нос, как его раньше называли, не было. На следующий день было 31 декабря, мать с утра кое-как дотащила меня в поликлинику в Мытищах и оттуда, не заезжая домой, отвезла на маршрутке в больницу. Ей уже надоела эта беготня и не терпелось отделаться от меня и от хлопот, со мной связанных. Все уже резали оливье, варили холодец, мать была в предвкушении законной выпивки, и моё больное ухо ей сильно мешало. В больницу я приехала в чём была, в платье и колготках. Никакого халата, рубашки и всего того, что полагается иметь с собой в больничной палате, у меня не было. Меня бросили в палату на шесть человек, кроме меня в ней были пожилая женщина, девочка примерно моего возраста и мальчик лет пяти с мамой, ему удалили аденоиды, и он так орал, что ему долго не могли остановить кровь. Две койки оставались пустыми. Мне показали кровать, и я в изнеможении рухнула. Весь день я провалялась бревном, мечтая о стакане воды. Врач ни разу не появился, сёстры хлопотали в сестринской, которая была прямо напротив моей палаты. Там готовились к встрече Нового года, обсуждали закуски и гремели посудой и никому не было до меня дела. Вечером пришла одна из медсестёр, принесла мне пакет с вещами, который передала мать, и сунула градусник. В пакете оказался мой старый детский байковый халат без пуговиц, который я носила, кажется, ещё в детском саду. Но так как я не сильно выросла, то он вполне годился, попу во всяком случае прикрывал. Ещё там была ночная рубашка, которую в прошлом году на уроках домоводства шила Людка. Работа была не закончена, подшить она её не успела, рукава тоже были кривые, но это было лучше, чем лежать в шерстяном платье. Еще в пакете были мои старые летние босоножки и детский новогодний подарок, который матери вручили на работе. В нём лежали карамель и лимонные вафли. Ни чашки, ни трусов, ни туалетной бумаги. Не нашла я также ни пасты, ни зубной щётки. Мама торопилась и схватила первое, что попалось под руку, как будто в городе была бомбёжка и надо было успеть в больницу до боя курантов. Градусник выдал обычные 39, и медсестра сделала мне укол анальгина. Потом подумала-подумала и решила, что надо сделать ещё один, чтобы наверняка. Действительно, помогло, температура упала, я смогла встать и дойти до туалета, а также попить воды из-под крана. Ночью я слышала, как вздыхает пожилая соседка по палате и о чём-то тихо переговаривается с девочкой, чья кровать была напротив моей. Наконец, я услышала, как она громко прошептала, что наступила полночь, и из сестринской раздались радостные вопли. Так я встретила 1982 год.

На следующий день меня громко позвали по фамилии и поставили в длинную очередь в перевязочную. Детского отделения в больнице не было, и я стояла вместе со взрослыми. Когда подошла моя очередь, молодой усатый врач усадил меня на стул, сунул в ухо кусочек бинтика, который смочил в каком-то растворе и молча показал рукой на выход. Он не задал мне ни одного вопроса. Я тоже молчала. В больнице я провалялась почти три недели. Три раза в день мне кололи пенициллин, капали в ухо и водили на прогревания. Кружки и ложки у меня не было, и буфетчицы каждый раз меня ругали за отсутствие положенной больничной амуниции. Мама за всё время приехала только один раз, привезла два песочных кольца с орехами и бутылку газированной воды «Буратино». Один раз приехала бабушка Надя, она в больничных делах понимала лучше, поэтому сварила курицу и вместе с ней привезла ещё плавленый сырок «Лето» в блестящей зелёной фольге с цветочками. Иногда меня угощали соседки по палате. В первых числах января положили молодую женщину со сломанным носом. Это была весёлая разбитная тётка, которая много смеялась и рассказывала похабные анекдоты. Нос ей сломал сожитель в порыве ревности. Ещё с нами лежала красивая девушка Лана с больным горлом. Она всё время тихонько вязала и вообще была довольно приятная. Лана показала мне какие-то нехитрые приёмы по вязанию, и я с любопытством ковыряла спицами. А на место мальчика с аденоидами положили годовалую девочку с мамой. Девочке тоже, как и мне, кололи три раза в день пенициллин, и поэтому вся палата просыпалась в шесть утра под оглушительной рёв. Почему-то медсёстрам было удобней явиться в палату и разбудить всё отделение детскими воплями, а не пригласить, например, маму с девочкой в процедурный кабинет.

В больничном холле стоял большой чёрно-белый телевизор, по нему в каникулы показывали много разных детских передач и мультфильмов, но там всё время из-за разных программ ругались мужики и бабки, и меня никто не замечал. Только однажды днём я случайно в холле оказалась одна, а по телевизору шёл любимый новогодний мультфильм про чудище-снежище. Я, довольная, уселась на стул и погрузилась в детскую сказку. Так хорошо было забыть хотя бы ненадолго больничные ужасы и слушать песенку про ёлочку, которую я пела вместе с папой, когда была маленькая. Через пять минут к телевизору подошёл какой-то дед и, не глядя на меня, спокойно переключил телевизор на хоккей и уселся рядом. Я ничего не сказала, потому что старших надо было уважать, но в этот момент мне очень захотелось, чтобы этот дед сдох прямо сейчас же от какого-нибудь сердечного приступа, а я бы спокойно досмотрела мультфильм. Но у деда было только перевязано шарфом горло, и умирать он не собирался. Я молча встала и ушла в палату. Там я легла на свою кровать, отвернулась к стене и тихо, хлюпая носом, заплакала. Нет, к маме я больше не хотела, но очень хотела выбраться из этой невыносимой лор-тюрьмы. Шли новогодние каникулы, и меня ждали билеты на ёлку, фильм «Новогодние приключения Маши и Вити» и настоящая живая ёлочка у бабушки Веры – с гирляндой и любимыми игрушками, среди которых были князь Гвидон и Царевна Лебедь.

В больничном туалете всегда было накурено, дым стоял стеной и никогда не проветривалось, потому что окна были заклеены. Туалет был общий, а на дверях кабинок были нарисованы буквы М и Ж. Душа не было, стояла только огромная ржавая ванна, к которой подходить было страшно, и я за три недели ни разу не вымылась. Каким-то чудом вши у меня не завелись, наверно, их отпугивал резкий запах хлорки, которой провоняло всё отделение. Унылая больничная жизнь была похожа на лагерную. Посетителей не пускали, разрешали только передачи и выходить нельзя было даже из отделения. В больнице был строгий режим дня и без конца лающий персонал. Гавкали все – от поломойки до заведующей отделением. В серой, вялой тоске прошла моя больничная каторга и новогодние каникулы. Забирала меня из больницы Людка, мать была в очередном запое и приехать за мной не смогла. Снова началась школа, но зато от ненавистных лыж я была освобождена на три недели. Когда я в первые же выходные приехала к бабушке, ёлку уже выбросили, потому что она осыпалась, а царь Гвидон и Царевна Лебедь отправились на антресоли до следующего Нового года.

Буря грянула неожиданно. У нас в доме появилась банка растворимого бразильского кофе. Их тогда выдавали в продуктовых заказах на предприятиях. Я к кофе была равнодушна, отчим – не помню, маме, наверно, хватало своих зёрен, а вот Марина кофе любила и пила его с удовольствием. И как-то вечером она вдруг обнаружила, что банка пустая и кофе больше нет. Почему-то она начала выговаривать моей матери и возмущаться, на что мама ей сказала, что ты сама всё и выпила, потому что кроме тебя кофе больше никто не пьёт. Марине такой ответ не понравился, слово за слово разразился очередной скандал. Она со всей дури шарахнула дверью ванной, на которой с внутренней стороны висело огромное зеркало, и разбила его вдребезги. Очевидно, у Марины тоже накопилось, и плотину прорвало. Она билась в падучей, на чём свет кляла мою мать, обзывала её пьяницей и прошмандовкой и собиралась на ночь глядя уйти из дома, чтобы поехать к своей бабушке в Лобню. Отчим был в рейсе, и маме пришлось самой справляться с этой истерикой. Они боролись у входной двери, мама никуда её не выпускала и запирала дверь, та лупила по двери ногами что есть мочи, Ирка плакала, по батареям грохотали соседи, а я сидела на своей кушетке, оцепенев от ужаса, и мечтала, чтобы всё это наконец закончилось, чтобы они скрылись уже из моей жизни навсегда вместе со своим отцом и оставили нас с матерью вдвоём в нашей квартире. Я мечтала, как славно мы заживём, у меня будет своя личная комната, которую не надо будет делить ни с какими сёстрами, свой личный письменный стол, который не надо делить на троих, я наконец-то буду хорошо учиться, мама перестанет пить, по вечерам мы будем читать книги, а по выходным ездить к бабушке. Наверное, в тот вечер банка кофе стала последней каплей. Когда отчим вернулся, мама твёрдо сказала ему, что больше так жить она не может, и пусть он забирает своих детей и увозит к своей матери в Лобню. Он, как ни странно, легко согласился и перевёл дочерей обратно в Лобненскую школу. Из нашего дома они уехали утром, пока я была в школе. Когда я вернулась, мама вручила мне записку, которую написала Марина. Записка была неожиданно трогательной, в ней она попрощалась со мной, попросила не забывать их и писать письма. Я не написала ни одного, они с сестрой тоже. Очевидно, мы так устали и настрадались от совместного проживания, что о продолжении какого бы то ни было общения не могло быть и речи. Больше мне об их судьбе ничего не известно, они исчезли, как будто их никогда не было. Я пыталась потом найти в соцсетях и Марину, и Ирину, но они либо зарегистрированы под фамилиями своих мужей, либо вообще не бывают там.

Отчим же, оставив детей у своей матери, сам тем не менее с ними жить не стал и вернулся обратно к нам. Я, конечно, удивилась, но меня никто не спрашивал. Он по-прежнему пропадал в рейсах, и я, можно сказать, осталась вдвоём с матерью, как и хотела. Но мать, почувствовав полную свободу, уже не переставая шлялась и пьянствовала, и через месяц-два такой жизни отчим махнул рукой и ушёл от нас окончательно. Накануне своего ухода он подсел к бабкам на лавочке у подъезда и поведал им, что мать моя шлюха и пьяница, и у косой Зинки в тот вечер наступил триумф. Зинка наконец-то выиграла многолетние соревнования за семейное благополучие, потому что у неё был нарядный фартук с петухами, пирожки с капустой, непьющий муж и отпуск на Азовском море, а у нас была сплошная пьянка и разруха.

Отчим вывез тогда и телевизор, и холодильник, и даже письменный стол, который я не хотела ни с кем делить. Он забрал всё, что когда-то купил в дом, и мы с матерью оказались на руинах. В кухне остался одинокий старый буфет, из которого воняло старой тряпкой и приправой хмели-сунели. Но тут снова подключилась баба Вера и, к счастью, вместо нового мужа, приволокла нам в дом старый холодильник, который по дешёвке ей отдала соседка. Спала я на своей кушетке, которую мне купили ещё в раннем детстве, но я всё равно в неё спокойно помещалась, а от Людки мне достался секретер, и я наконец-то смогла всё устроить так, как мне хотелось. Расставила книги и учебники, внутрь наклеила открыток и фотографий, а в пластмассовой сувенирной кружке с видами Сухуми стояли цветные карандаши. Я теперь была полноправная хозяйка в своей комнате и даже сама выстирала старые занавески и вымыла окно. Остаток лета я провела у бабушки и в конце августа вернулась в Перловку к маме, чтобы пойти в седьмой класс.

Наконец-то мы с матерью остались вдвоём. Мать устроилась посудомойкой в заводскую столовую, сильно уставала и по-прежнему любила выпить. Компании, правда, уже собирала нечасто, зато время от времени приводила в дом очередного Толяна. Толян – это Анатолий, популярное в те годы имя. Все их называли Толянами, мать же просила называть дядя Толя. Я к Толянам никак не обращалась и мечтала, чтобы они куда-нибудь сгинули и освободили нашу квартиру от своего перегара и семейных трусов. Почему-то они любили расхаживать по дому в одних трусах, зажав в зубах папиросу и чувствуя себя хозяевами. Все эти дяди Толи были обыкновенные ханыги с того же завода, где крутилась белкой в колесе мать. Они были, как правило, разведены, платили алименты и с первой семьёй не знались. Мать заводила с ними дружбу на почве общих интересов, а интересы эти укладывались в простую схему – после работы взять бутылочку и вечерком за ужином выпить по стаканчику под пельмени и кино с Николаем Рыбниковым. В выходные можно было позвать гостей, таких же алкашей, и выпить уже как следует, по-большому. Стол тогда снова, как и раньше, стали накрывать в комнате, а на смену «Листьям жёлтым» пришёл «Голосок малиновки». Мать с Толяном и гостями пили, пели, плясали, иногда дрались, затем мирились, ночью обоссывали простыни и матрас, а наутро ничего не помнили. В квартире воняло перегаром и килькой в томате. Я закрывалась в своей комнате с книгой и тихо страдала. Я ненавидела эти сборища, этих Толянов и мать я уже тоже ненавидела. Мне хотелось жить в чистом уютном доме, где есть нарядная посуда, душистая пена для ванны, тёплая пижама и цветной телевизор, я мечтала о родительской любви и заботе, и чтобы мама была такая, как доктор Юлия Белянчикова из программы «Здоровье», и чтобы пекла по утрам оладьи и трогала рукой лоб, если поднималась температура. Наша с матерью нищая и убогая квартирка не знала генеральных уборок, старая мебель давно превратилась в рухлядь, чай пили из гранёных стаканов, а дымом провоняли не только стены и шторы, но ещё и все внутренности старого шкафа. Мать с Толяном курили везде, только в мою комнату не совались. Денег никогда не было, получки не хватало даже на еду, а моя пенсия по утере кормильца мгновенно пропивалась. Иногда бабке удавалось перехватить у почтальонши мои сиротские копейки. Она ей жаловалась на мать с Толяном, называла их пропойцами и говорила, что мать котует. Я не понимала, что значит «котует» – котов у нас никаких не было.

Tasuta katkend on lõppenud.