Loe raamatut: «Плавучий мост. Журнал поэзии. №3/2018»
© Редакция журнала «Плавучий мост», 2018
© Waldemar Weber Verlag, Аугсбург, 2018 Авторы публикаций, 2018
* * *
Поэзия и время
Геннадий Калашников
Любите поэзию, поэты!
Знакомая и довольно грустная ситуация – на вечере поэзии в зале сидят одни стихотворцы и терпеливо ждут своей очереди, чтобы прочесть несколько собственных стихотворений. Не раз слышал от собратьев по перу горькие сетования на отсутствие читателя-слушателя. Ситуация не то чтобы новая, но как-то отчетливо обнажившаяся в последние годы.
Зато какое счастье испытываешь, когда читаешь «не поэтам». Чаще всего подобное происходит в провинции, и тут вдруг обнаруживаешь, что он – терпеливый, внимательный, понимающий читатель – есть.
Понимаю, что я начал «за упокой» и говорю о вещах, давно известных, но отделаться от своих ощущений, от сложившегося положения дел не могу. Попробую все же отыскать нечто позитивное. В последние несколько лет я довольно часто езжу по стране, участвую в различных литературных фестивалях, веду мастер-классы по поэзии, работаю в жюри литературных конкурсов. И не устаю поражаться неисчислимому количеству стихотворцев. Куда бы ни занесла меня судьба – в Красноярск, Челябинск, Оренбург, Тулу, Елабугу… – всюду есть литобъединения, группы людей, объединившихся на почве стихотворства. Вспоминаются стихи моего учителя Евгения Винокурова: . .Все пишут стихи. / Пишет весь мир! /Я разочаровался в людях. . Нет, я далек от разочарования, хотя порой приходится разгребать тонны графомании, но, как заканчивает стихотворение Винокуров: Я бы возненавидел поэзию, / Люто, на всю жизнь. /Но вдруг попадалась строка… Действительно, ради этой строки, ради внезапно блеснувшего таланта стоит и потерпеть.
И все же такое обилие пишущих и в рифму, и верлибром, да еще выражающих себя авангардистскими жестами и звуками настораживает. Хотя, казалось бы, что тут плохого? «В российской поэзии всего много, и кажется, что она сейчас так велика и обильна, как не была никогда…» – бесстрастно отмечает Сергей Чупринин. Мнение уравновешенного историка литпроцесса, знатока поэзии вроде бы, несмотря на сквозящую в нем иронию, должно успокоить, но почему-то не успокаивает. Думается, что слово «велика» здесь употреблено в значении «большая, огромная", а не в значении величавости. Большая. Да, что есть, то есть! Но обилие производимой стихотворной продукции не утешает – около 2-х миллионов (двух миллионов!) стихотворений в год выдает на гора армада пишущих стихи. При ближайшем рассмотрении мы увидим терриконы рифмованной «словесной руды», из которой невозможно добыть ни единого звенящего поэтического слова. Исхожу из собственного опыта общения с нынешними стихотворцами – к огромному сожалению, большинство из них не знают, собственно, русской поэзии. Помнится Борис Абрамович Слуцкий говорил, что коли мы уж взялись за писание стихов, то должны знать русскую поэзию от Акима Нахимова до самого незаметного из стихотворцев. Он, конечно, преувеличивал, но знания не только вершин отечественной поэзии, но и поэтов второго и третьего ряда он от нас требовал. Сейчас требовать подобное, похоже, нельзя. Даже в так называемых творческих вузах я сталкивался с абсолютным равнодушием к творчеству и предшественников, и современников. Так сказать, мы сами с усами, изобретем велосипед. Только не очень получается, несмотря на все модные и сложные приемы и ходы.
Вроде бы тут не о чем и говорить – графоманов и рифмоплетов хватало во все времена. Но нынешнее их обилие, да еще подкрепленное виртуальными возможностями, мне представляется нездоровым. Тут, как мне кажется, начинает действовать обратная связь, царить круговая порука. Размываются критерии, сбиваются масштабы, мельчают ориентиры, утрачивается понятие такта и вкуса. Даже талантливому человеку трудно устоять и не поддаться соблазну написать под ту или иную премию, учитывая пристрастия ее жюри, а то и специально к развлекательным слэмам. Создаются не литературные направления, а сбиваются группки с лидером-«гением» и соответствующими вкусами и манерами. Занятие стихотворчеством превращается в некое безобидное рукоделие, легкое развлечение. Совершенно утрачивается подлинное понимание поэзии, допустим, такое, о котором писал Михаил Пришвин: «У нас создалась поэзия как защита против невыносимого ужаса мира. Так и помните, граждане, что поэзия не сладкое блюдо для вас, а детище страданий и ужаса…». В общем, никак у меня не получается сказать «за здравие» современной поэзии, пытаясь взглянуть на нее «с высоты птичьего полета». И в то же время я убежден, что отечественная поэзия не растратила свой арсенал, у нее далекий горизонт, где мирно уживаются и рифмованные строки, и авангардистские эксперименты, и верлибр, пока не обретший, на мой взгляд, своего русского канона. Свидетельство тому творчество подлинных поэтов-современников. Они, к счастью, есть, и их стихи – отрадные оазисы в безбрежной пустыне нынешнего стихотворства. Хочется закончить эти ворчливые заметки несколько перефразированным призывом Николая Заболоцкого: Любите поэзию, поэты!
Примечание:
Геннадий Калашников – поэт и прозаик, живет в Москве.
Берега
Пётр Чейгин
Стихотворения
Петр Николаевич Чейгин родился в 1948 г. в городе Ораниенбауме (Ломоносов) Ленинградской области. С 1955 г. живет в Ленинграде (Санкт-Петербурге). Автор шести поэтических книг. Член русского ПЕН-Центра. Лауреат международной Отметины имени отца русского фуруризма Давида Бурлюка, обладатель премии «Русского Гулливера» за вклад в развитие современной поэзии.
Петр Чейгин – участник знаменитого ЛИТО Глеба Семенова, один из тех кто создавал особую поэтическую ауру культурной столицы России.
Как многие поэты ленинградского андеграунда, он не имел выхода в официальную печать. Его стихи публиковались в ленинградском самиздате, позднее проникли за рубеж.
Только в 90-е годы появились первые журнальные публикации. А первая книга «Пернатый снег» вышла в издательстве НЛО в 2007 году, когда автору было 59 лет. Это, пожалуй, своего рода рекорд.
В Предисловии к этой книге Ольга Седакова, по ее собственным словам, «многие стихи помнившая наизусть уже десятилетия», писала: «Я сказала бы, что Петр Чейгин – быть может, самый радикальный поэт поколения в своей верности языку поэзии».
Тогда же, в 2007-ом, в Петербурге вышла вторая книга «Зона жизни». Две эти книги явили изумленному читателю совершенно необычное явление: поэта на глубине речи. Поэта, в которого надо вглядываться и вчитываться с таким вниманием и, я бы сказал, с осторожностью, чтобы не пропустить мельчайших оттенков, запечатленного в слове бытия.
Этот редчайший дар Петра Чейгина в Предисловии к его «Третьей книге» (СПб., 2012) подчеркивает другой замечательный поэт – Владимир Алейников. Называя Чейгина «зорким наблюдателем реальности», органически раскрывающим суть вещей.
Может быть не случайно Петр Чейгин родился в городе, который прямо в год его рождения был переименован в честь Ломоносова! Именно Ломоносов говорил, что поэзия оперирует соединением «далековатых идей». Это сопряжение в стихах Петра Чейгина нарастает панорамически, подвигая читателя на сотворчество.
Сергей Бирюков
«Июльские любовники ленивы…»
Июльские любовники ленивы,
осокою изрезаны закаты,
и ступни ног покрыты желтой глиной.
Рукав закатан, ворот нараспашку —
в воротах окон завиднелись сваты…
Сосватан.
Горькая моя невеста
снимает серьги,
тянется ладонью…
О, забытье чесночного покоя!
Я – маленький, крупиночка среди
полночной толщи тел
на белизне материй.
Я – выбранный, все кончено,
и впредь мне —
вплетать в косицы рисовые зерна.
«Полозьями пресветел день…»
Полозьями пресветел день.
Забава легких пескарей,
в сарае бредень засыхает.
Насколько влажен был июль,
на взгляд меняющий погоду,
увидеть на исходе года
с разбега ртутного столбца.
Ты затерялся между нами
и подношенье полотенц
отложишь, должен ты понять
уловки новых состояний.
Следишь морозную игру,
двойною рамой обескровлен,
над ним то клекоты, то кроны
растущих в землю сладких груш,
и повсеместно греет пламя.
Угомонился. Засыпает.
Снегирь рябиной дорожит
и, снег роняя, улетает.
Темнеет на дворе.
Тепло.
«Когда бы телом дорасти…»
Когда бы телом дорасти
до первовиденья поляны
весенней, где черны изъяны
твоих разборчивых шагов.
Когда бы выкрикнул чирок,
о чем стремит побег мгновенный.
Когда бы объясниться мог
с кольцом, проталиной, Вселенной.
Когда бы хоть одна душа
мне описала жизнь иную
правдивее, чем я хотел…
Но глушит голос вымпел ветра.
«Двойне сорок на крыше ветряной…»
Двойне сорок на крыше ветряной
смешно поговорить о Новом годе,
когда окрестная мелодия заводит
на пьяный сверк коронки золотой
(-бы заманить на угол слюдяной
и выложить намеки о погоде).
Куда там, смехом!
Снеговой удар
сорвет захлебный приступ о свободе…
Одна мелодия по кругу хороводит,
раскладку перьев метит на дома.
«Окно осенней рани. Клеть в миру…»
Окно осенней рани. Клеть в миру.
Фасон стекла выглаживает ветер,
и вакуум фальшивый ровно светит,
нарезан на махорочном дыму.
На красном небе комариной пыли
небесная полыснет домоседа
распахиваться первому по следу,
занозы собирать узора стали.
Кому ты служишь, ласковый мой друг?
Кого твои запястья одарили?
На красном небе комариной пыли
кружит древесный пепел, белый дух.
Где черный пульс Вселенского магнита
раскладывал слова для новой речи,
ты – вылитый асфальтом человече —
вторично выверен для родового крика.
«Високосным разладом пульсаций настигнут. – Целуй…»
Високосным разладом пульсаций настигнут. – Целуй!
Обживают наделы прогнозы осознанной речи.
Пожелай на болезнь чистый холод и легкие свечи.
Цыц, погон, Бармалей! Серебряная пыль над столом.
Неоглядну житью обучивший сухую поземку
человечьи черты выбирает на пальцы и вкус.
Ниспошли горемыке отведать расейский искус,
семиграние – центром, зажги вороватую рюмку.
Полотняный учебник недолго протянет, сгорит.
Телу бедному трижды по-мертвому выпадет вживе.
Исаакий, поведай о трубном Вселенском призыве…
Чу! Погона крыло наливается пеплом зари.
«О днях, ушедших в черный ход…»
О днях, ушедших в черный ход
пастил и дрессировки Марса,
о днях пленительного пьянства,
о днях медлительных чернил…
Пока на южных берегах
холера ела,
игра на лица
в доме чистых окон
заканчивала первый оборот.
Не время говорить,
но для примера
рука моя затеяла полет
строки высокой —
оказалась сфера,
в которой бултыхалась и дурела
Луна песчаная и сохнул звездолет…
Из горла вырос корень, лепестки
слоились на ветру, пеклась фанера.
Землечерпалка вырыла химеру,
освоилась, затеяла игру.
Я сам тому виной
поводья меры
не удержал
и отношения сгорели.
Лишь дым пошел
незыблемый глухой…
Но я за все отвечу головой,
раз Вам
мои манеры надоели.
«Обманулись…»
Обманулись:
это зеленое Солнце в смороде встает.
Церемонно
укропная клумба завяла.
Даже ворох хвои,
муравьиный оплот,
cлаб на зубы
и только что знает —
играет.
Майские представления
1
Еще одна замешана, ушла
в громоотводы и протуберанцы.
Наручная, оплаченная танцем.
Заплечная, плаксива и пуста.
Фронтальная Весна несет убытки,
отваром пола свитая в клубок.
Подыгрывает, тычет локтем в бок,
тапер Мазоха, голубая плитка.
Фасон стекла выдерживает день,
упорствует, но эта карта бита…
Как ночь шумна и как она сердита,
подсказка женская, подутренняя лень.
2
Пересохли глаза.
Тротуарная слизь
гонит, копит следы
разворотом для духов.
Мы сегодня случайным вином обошлись,
ледоход потеплел
черной уткой, по слухам.
Наконец.
Скоро майские силы, развейся.
Приготовь огород, посиди на могиле.
Раз на раз не придется,
весеннее действо
снова крутит строку,
да играет на месте.
«Одиноче воды, по которой гулял Одиссей…»
Одиноче воды, по которой гулял Одиссей,
хрипа трав, по которым прошел иноверец,
эхо жизни взошло, эхо года упало, и вереск
родословной скамьи свил кормушку для
солнечных змей.
Одичала любовь, спит поступок у стен бездорожья.
Чище шаг и светлей шпили гласных на кальке болот.
Раскошелится дым, заневестится демон порожний…
Выхлоп Солнца —
слеза на стекле как даргинская пуля горит.
«Трезвости хрустальный позвонок…»
Трезвости хрустальный позвонок
чище Солнца и честнее яда.
Утро рукотворного наряда —
паутина беженки наяды —
дергает за шелковый звонок.
Горько мне гореть ручной звездой
и плывущим в иле отзываться.
Горько в равном плеске называться
плавным змеем и с тобой сравняться
плоскостью, где жнет телесный зной.
Горько, что опутан правотой
тополиных муравейников Гостилиц…
Сладко бесу свадебной порой.
«Теоретик стыда теорему дыхания учит до слез…»
Теоретик стыда теорему дыхания учит до слез.
Спит просторный мороз, обнажая зародыш метели.
И невинней Невы рухнет облако грудью на ост,
вскрыв повозку созвездий, вынув Деймос из красной
постели.
Как Набоков в Париже плавит кровь сестрорецкой листвы
и на память считает переливы дружка махаона,
так распластаны дни, что на первый надзорный вопрос
губы жмешь к ободку партитурного свода сирени.
В декабре
1
Я – внук Тимофея и Осипа.
Милостью мамы и пристава
ныне живущий пристойно, но пристани
не отыскавший, ссылаюсь на выступы
не алфавита, но крови и озими.
Сохнет сподвижник. (Глубинное облако
очи хоронит). Сказать ему нечего.
(Снег ошельмован картавостью вечера.
Тополь опасен). По этому случаю
я разрезаю не книгу, а яблоко.
И говорю, что ушедший не просится,
не отзовется и с нами не сбросится
ни на граммулю. Спи же без просыпа.
Он покукует вполне, как и водится.
Так усмиряю себя. Беспросветная
явь охмуряет укорами панночки.
Лижется облако. Входит заветная,
просит на водочку, с водочки – в саночки.
2
Заледенел твой адрес, пилигрим.
И пресноводная глупеет вьюга
на подвиге художника-хирурга
(когда вуалью барственной обкурки
он хлещет пол за потолком твоим).
Вот, оглядевшись, не могу понять:
о чем же мне грохочет бормотуха?
Но рюмка Блока объяснила глухо,
и граждане с абонементным слухом
уставились, без права одобрять.
А то какие-то Афины и Рязань.
Бесстыдство морга, горло мрачной лужи,
щекотка людоеда, слухи… То, что хуже…
Я пил свое. Вокруг серчала рвань.
Как водится – масштабно и на «ты».
Одной семьей стремясь напропалую…
«Дай я тебя, любезный, поцелую…
Ты у меня в крови, не отнимай персты…»
(Но это классика, а классика – липка).
3
Земля. Лопата. Вторник. Бунт синиц.
Снег Лансере. Крестьянский жуткий вечер…
Не выдам я тебя, мой подвенечный.
И на восходе самой тесной сечи,
в расцвете обнажающих зарниц,
я остужу чело твоею речью.
«Юра. October. Челюсти лета свело…»
Юра. October. Челюсти лета свело.
Гибкого холода светят конкретные знаки.
Воет осина и содрогает село…
Я это взял выяснением грима бумаги.
Я посижу у ворот каталажки Петра
рядом с тобой, но очнусь у окна на Европу.
Выбора нет и, поскольку решает судьба,
мне остается лишь малый рифмованный ропот.
Рявкнет подлодка подле умильной жены.
Нам ли не знать хромоту домотканья и скуку?
Стих остролиц и ложится на крае сумы.
Кроме нее, чем я в жизни предметной рискую?
Ответ на «Обмен» А. Кушнера
Согласно с темнотой уснула мать,
впитав укол от немощи случайной.
Луна поежилась, и гром патриархальный
настал и сжался, выплеснув на гладь
ветвистый жар часов Анаксимандра,
сцепленья ватные, привыкшие молчать.
Что платят сторожам в больших домах?
Поболе, чем охранникам в балете?
На прочие вопросы и на эти
мы ночь ухлопали на кухне между птах.
(Хотя была освоена мансарда,
но там томилось дерево в слезах.)
Ты выпит алфавитом, но вчерне.
Печататься в Отечестве неловко,
когда орудует подобная массовка,
и тело тянется к цикуте – не к струне.
(Но где-то «вне» шагнула саламандра
И обозначила признание вполне.)
Меняй тузов, квартиру и кабак,
материковый пласт и атлас судеб.
Нас щука близорукая рассудит,
в стекло зажатая, а ты – прямой рыбак,
примеривший достаточно скафандров,
хотя ты – чистый Овен, а не Рак.
Вот подоконник – трон твой и киот,
барчук брусничной кочки, данник чая.
Вот Монк, что по безумию скучая,
в дом уходил, где замкнутость живет,
где просит слова дикая Кассандра…
Монк на стене. В округе – гололед.
И негде умереть, мой Александр.
Сны
1
Час Быка наступает, не пытайся уснуть.
Все снотворные совы тебе не помогут.
Это тени Памира ложатся на грудь,
это млеет земля у порога.
Бес зазнался, балует асфальтом солдат,
твоему ли позору давать объясненье?
Слиплись звезды и сойке, покинувшей сад,
что сказать в утешенье?
2
Через месяц приснится Америка, в ней
двое в белых плащах и ребенок-воитель.
Кто нам встречу зачтет и проснется, верней,
чем сведет нас с ума белой ночи правитель?
Я живу здесь за Вас и прощаю себе
лишний жест и питье на границе канала.
Я живу здесь от Вас, и, отмерив семь бед,
я готов на ответ для райка и для залы.
3
Враг врага моего, твой разумен ли хлеб?
И во что ты играешь на этой лужайке?
Ты загонишь козу в опорожненный хлев
и раскрутишь свой сон на отцовской фуфайке.
Ты есть жизнь среди жизни, которой бы жить…
(В Поднебесной, как в бане архангельской – глухо.)
Если терпят тебя, то за свойство любить
за пределами зренья и знанья, и слуха.
4
Чем мы располагаем? Все – слова.
Слова и сны, и между ними – эхо,
и сольный смех, и тяжести, и ухо
Держителя, что милости ковал.
– Так что же я на чистых этих снах,
Отца встречая, трепещу с ответом?..
Что делаю на этом свете?
– Этом?
Tasuta katkend on lõppenud.