Tasuta

Когда в юность врывается война

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 36

И я промолвил, поднимая,

Стакан с искрящимся вином:

– Люблю грозу в начале мая,

Когда гремит она, вещая

Салют победы над врагом!

Победа к нам явилась в полк

Гремящей самоходкой.

И салютуем в потолок

Мы ей шампанской пробкой.


Наступала весна… Как всегда, она размягчала сердце, будила мечты…

Пришли тёплые дни и светлые, тихие ночи, полные горячей страсти и стремления к чему-то неизведанному, чего просит и жаждет сердце… Откуда-то из-за леса теплый ветер нёс душистые ароматы разбухших почек, запах хвои, травы. В воздухе кружились бабочки, стрекозы, майские жуки…

Поддаваясь обаяниям весны и чувству скорой победы, гвардейцы оживились, подтянулись, стали жизнерадостней и веселей.

В роскошной вилле, где разместился личный состав нашей эскадрильи, непрерывно стоял шум, слышался заразительный смех, доносились звуки баяна. Как волейбольный мяч, от одного к другому летели остроты. Безостановочно кружился патефон, рассказывались были и небылицы, звонкий смех одобрял удачные выражения. «Весна без женщин» – говорил Серафим.

Военные действия авиации почти прекратились – все ждали со дня на день безоговорочной капитуляции Германии, сигнала о победе. За несколько дней до официального сообщения кто-то пустил слух, что война окончена. Эту долгожданную весть упорно ждали, её быстро подхватили и распространили по фронту. Всю ночь салютовали в небо наши зенитчики, не давая спать авиаторам. Тут уж они попадали туда, куда целились – стрелять «в небо» они умели, но опять оконфузились: их салют был преждевременным.

Лишь спустя неделю мы услышали официальное сообщение о подписании акта безоговорочной капитуляции. Трудно передать, какая волна чувств захлестнула сердце, хотя эту долгожданную весть все давно ожидали.

И сразу же все стали в тупик: было неясно, что мы теперь будем делать без войны, без полётов, без той суровой, но вдохновенной и яростной жизни, которая называлась – битва. Казалось, нам уготована судьба человека, которого отстранили от производства и навсегда упразднили его специальность…

«Что мы теперь будем делать?» – непрерывно задавали мы друг – другу этот вопрос, но никто не находил ответа. Становилось даже досадно: близкая, непосредственная цель нашей фронтовой жизни – Победа – была возможна только в борьбе, потому и борьба была счастьем. Теперь же, достигнув Победы, мы утратили цель жизни, свою звезду, свой ориентир в будущее…

Созвали короткий митинг. Все говорили простые, пламенные слова. Затем весь полк из личного оружия дал салют в честь Победы. Затрещали десятки автоматов, винтовок, карабинов, пистолетов. Стрельба оглушила: это был раздирающий сердце шум радости и торжества русского оружия.

В 12–00 заревели моторы самолётов всего полка (пушки истребителя Ла-7 стреляют через плоскость вращения винта). Машины разворачивались к лесу. Самолёты затряслись от автоматической стрельбы авиационных пушек. От каждого истребителя взметнулись в небо две огненные трассы снарядов, они шли почти параллельно, пересекаясь только высоко над лесом.

Эта картина вновь всколыхнула глубокую волну радости, удовлетворения, в груди заклокотало волнующее чувство гордости за нашу родную страну, за могучую советскую армию, за наш свободолюбивый и добродушный русский народ, который ценою больших жертв сумел отстоять свою независимость и войти в Берлин победителем.

«Победа! Победа! Не будет войны! Вернёмся на Родину! Счастливое время!» – слышалось вокруг.

На следующий день было организовано общее гуляние полка. И чего только не было на длинных, красиво уставленных столах: французские вина, голландские, английские, немецкие закуски…

Колонный зал сиял в цветах. Гремел духовой оркестр, исполняя торжественные марши. За длинными столами сидели гвардейцы. Блистали ордена и медали на груди. Полк прошёл суровый путь по дорогам войны от Северного Кавказа до Западной Германии, от Кубани до Эльбы.

Но многих не досчитался полк за этим столом…

Налили первую чарку. Встал наш новый командир полка герой Советского Союза майор Харламов. Он говорил долго, торжественно и волнующе, разжигая гордый огонек в груди. Заканчивая свою речь, он воскликнул:

 
Так выпьем за Родину!
Выпьем за Сталина!
Выпьем за тех, кто остался в живых!
 

Все встали, и громкое, троекратное русское «Ура!» загудело в большом колонном зале, эхом переливаясь в немецком городе…

«Выпьем за тех, кто остался в живых…» А Вася? Нет Васи… Васи нет! – и я вышел из шумного зала…

Глава 37

…И никто не приедет,

И никто не придёт…

Только ранней весной

Соловей пропоёт…

«Позабыт, позаброшен», народная песня

В северо-западной Германии, над тихой, полноводной рекой, в заброшенном парке города Пренцлау, есть одна, всеми забытая, заросшая могила… В головах её воткнута металлическая лопасть воздушного винта, в ногах – большой, тяжёлый камень… Могилу никто не навещает. Давно уж повяли, засохли цветы, когда-то положенные на неё. Одиноко стоит здесь она, размытая дождем, поросшая травою… Высокая, роскошная липа, тихо шелестя молодыми листьями, широко распустила над ней свои ветви… «Старшина Василий Петренко – 20 лет» – слабо чернело на лопасти…

Но сегодня возле могилы стоял высокий военный человек в авиационном комбинезоне и собачьих унтах, с пистолетом на поясе. Рядом стоял мотоцикл, на котором он приехал. В одной руке человек держал букет цветов, в другой – снятую шапку. Опустив глаза, он молча склонился над могилой, затем медленно присел на корточки, заботливо оборвал траву и аккуратно положил цветы…

Он долго сидел в таком положении, грустно устремив свой взгляд в холодный надгробный камень, затем медленно поднялся, отошёл на несколько шагов от могилы и опустился на каменную плиту, охватив голову обеими руками…

Свежий, ободряющий ветерок тянул вдоль аллеи душистые запахи расцветающей липы, с яблонь осыпался белый цвет и лепестки, кружась, медленно опускались на траву. Всюду чувствовалось обаяние весны, возрождение жизни…

Но человек не замечал этого, он был погружен в свои думы. Ветер трепал пряди волос его обнажённой головы и обиженный невниманием улетал дальше.

Медленно стал накрапывать дождь. А человек, не замечая наступающего ненастья, всё сидел и сидел на камне, обхватив голову руками. Капли дождя стали крупней, они стекали по лицу человека, и нельзя было понять – слезы ли, или струйки воды катились по его щекам…

То был Дмитрий. Он приехал, чтобы отдать последний долг своему лучшему другу, когда-то самому близкому для него человеку. Эскадрилья улетала на Восток, и он навещал могилу друга в последний раз…

Спи, Вася, мой славный боевой друг, верный друг юности нашей военной… Прожил ты мало, но прожил красиво. Юность наша пронеслась в напряжённой курсантской жизни, в далеких военных походах в чужих краях. Жизнь, внешне суровая, внутренне всегда была светлой, содержательной, осмысленной. Мы исполнили юношескую мечту, удовлетворили страстное желание подняться в воздух, в неизведанные голубые просторы. Была Академия с напряжённой учебой, кипучая столичная жизнь, стремление стать полноценным специалистом и посвятить свою жизнь авиации. Затем фронт и исполнение гражданского долга в страстном желании ме́сти. Полёты в глубокие тылы немцев, радости и тревоги, кропотливая работа на аэродромах и вдруг… глупая, нелепая смерть…

Сколько их, таких юных и славных жизней оборвала эта война…

И, закрыв глаза, человек задумался над тем, сколько мечтаний, мыслей о будущем, поздних раскаяний и неосуществимых желаний погребено в этой опаленной земле, по дорогам войны от Сталинграда до Берлина, от матушки Волги до Эльбы… Сколько способных, одаренных людей, когда-то мечтавших, желавших, мыслящих – погребено на этом длинном пути в братских могилах и никогда уже не осуществится то, о чём они мечтали…

Как дика и опустошительна война. Сколько горя и невыносимых страданий пережили за эти годы большие и малые народы мира. Превращены в прах сотни городов, разорены цветущие страны, убиты миллионы людей, и русскому народу понадобилось развернуться во всю свою исполинскую силу, чтобы положить этому конец…

Россия, родная Россия! Высоко вознеслась ты в эту войну над другими народами и государствами… В тяжёлых лишениях и колоссальных жертвах ты завоевала себе гордую славу молодой, могучей, социалистической страны. Перед сколькими поколениями наших потомков эти незабываемые исторические дни станут героическим эпосом в деталях и лицах. О нас вспомнят, о нас будут говорить…

Прощай, верный друг… Что поделать, если не пришлось тебе увидеть плодов наших совместных усилий, не довелось выпить вместе с нами победной чарки… Ты пал невосполнимой жертвой за светлое торжество справедливости…

Пройдут годы… Из руин и пепла вновь поднимутся города и села, залечатся раны, нанесенные войной, забудутся трудности послевоенного периода, сотрётся в памяти людей всё пережитое в эти годы. Но много, много ещё чьих-то разбитых сердец, чья-то неостывающая любовь и память – матери ли, молодой жены, друга или подруги долго-долго ещё будут глядеть на запад, на дорогу, ожидая милого сердцу человека…

В теплый майский день, в день Победы, когда распустятся сады и воздух наполнится весенним, душистым ароматом, мы всегда вспомним о вас, дорогие друзья, помянем добрым, ласковым словом.

Прощай, милый друг навсегда. Здесь, на чужбине, никто не придет к твоей одинокой могиле, не придет никогда, никогда… О, как ужасно это слово!

Прощай… – он, наконец, поднял голову, и всё на свете вдруг стало восприниматься по-иному. Мелкое утратило всякое значение, главное, напротив, приобретало новый, глубокий смысл. На мир смотрели уже другие глаза.

 

Он быстро встал с камня, шершавой, обветренной рукой смахнул с лица капли дождя. Привычным движением головы забросил назад растрепавшиеся волосы, надел шлемофон и, бросив последний взгляд на могилу, направился к мотоциклу. Затарахтел мотор, нервно отпущенный конус сцепления дёрнул машину, и она быстро понеслась вперед, чихая и брызгая грязью…

Свежее обаяние весны, запах цветов и распустившихся обмытых листьев, теплый весенний дождь, звонкие голоса птичек на деревьях – всё теперь щемящей кровавой раной ранило в самое сердце, заполняло грудь безграничной мятежной тоской…

Часть четвертая

Глава 38

Небо! Небо! Тихий ветерок еле шевелил изумрудную траву. Ещё не просохшие на ней дождевые капли сверкали на солнце. Утро было свежее, чистое, румяное. Моросивший дождик перестал. Аэродром, обмытый теплым весенним дождем, сиял на солнце, мокрая трава серебрилась прохладой. Синело небо, холодное, голубое и бездонно глубокое, и я задумался, глядя на бесконечную лазурь. Эх, небо, небо. Как заманчива твоя бесконечная голубая лазурь, как увлекательны твои просторы!

Город Гю́стров. Большой, роскошный аэродром, окруженный со всех сторон лесом. В лесу виднелись планеры, разбитые самолёты и автомашины немцев. По аэродрому валялись листовки из типографии, так называемой РОА (русской освободительной армии), возглавлял которую гнусный предатель Власов. В них он наивно критиковал колхозы и нашу общественную жизнь.

Это быль вопль утопающего, хватающегося за соломинку. Это была целая библиотека, целый исторический архив документов фашистской пропаганды, их было как опавших осенью листьев. Я поднял одну из листовок, валявшихся на аэродроме. На ней были изображены улыбающиеся лица якобы советских военнопленных, счастливо устроивших свою жизнь в Германии. Листовка была на русском языке, звала сдаваться в плен. С другой стороны был изображен черный цыган, скалящий белые зубы и немецкий офицер, принимавший сдавшегося в плен цыгана. Снизу был подписан их разговор, смысл которого был приблизительно такой:

– Я вижу крах России, уважаю немцев, потому пришёл служить немцам, – говорил цыган.

– Сколько вам лет? (слова офицера)

– 35. (цыгана)

– А в паспорте ведь 40.

– А, это те пять лет, что я був в колхозе, я их не считаю, не жив, а мучився.

Интересно было найти такую листовку перед крахом Германии на аэродроме в преддвериях Берлина. Здесь же валялись последние номера немецкой газеты, зовущей к порядку и борьбе до конца. Большими буквами был написан лозунг Геббельса:

«Sie wollen leben? Also kämpf!» («Хочешь жить – сражайся!») Рядом помещался портрет Геббельса, на него приходилось большое жирное пятно – из-под сала. Видно, эти номера газет шли уже не совсем по назначению. Геббельс из жирного пятна силился глядеть браво, как бы желая сказать своим видом перепуганным немцам: «смотрите, а я ничего, мне и не страшно».

Мы расположились в длинных бараках, в которых до этого жили эсэсовцы. Занялись благоустройством. В полку началась мирная жизнь, но лучше была бы она фронтовой. Заняться было нечем, и стали вводить так называемые «порядки». Подъем, зарядка, осмотр, строевая, техучеба и прочее. Целый день, страшно надоедая, слышались команды: «Становись!», «Разойдись!». И хуже нет сознания того, что делаешь всё без толку. Люди во время войны работали, не чувствуя усталости и с удовольствием, так как знали, что работают в пользу. Теперь же всё пошло наоборот.

Каждое утро водили весь состав эскадрильи на утреннюю поверку на КП – километра полтора. Там была полковая поверка. Озлобленные, все забавно острили на этот счет; особенно отличались лётчики. Эти пустые, изо дня в день повторяющиеся формальности сильно раздражали; это даже было издевательство над заслуженными людьми. У всех буквально, начиная от моториста и кончая помощником командира эскадрильи, проверяли состояние внешнего вида. Это было унижением, повторяющимся изо дня в день.

Глава 39

В воздухе ревели сигналы воздушной тревоги. Все суетились на аэродроме. Бежали пилоты с картами и шлемофонами в руках. Техники метались по аэродрому с криками: «Воздух! Воздух! Сжатый воздух!» – БАО вовремя не подвезло к самолётам баллонов со сжатым воздухом. Вылет задерживался. Я побежал к компрессорной, но машины, подвозящей баллоны с воздухом, здесь не было. Несколько баллонов лежали рядом.

– Слушай, солдат, давай, помоги взвалить на плечо, – попросил я.

– Да что ж ты: он больше семи пудов весит, не донесёшь так далеко.

– Давай, давай! – и я понес баллон сжатого воздуха к своей машине.

Я с трудом дотащил его до машины, сбросил и закашлялся. Всё усиливающийся кашель, начавшийся после того пожара, теперь больно драл в груди. И вдруг полилась изо рта кровь из легких – чистая и прозрачная. Она била фонтаном. Я быстро лег на траву, катался по ней, задыхаясь от кашля. Никто меня не видел.

Прибежавший лететь пилот увидел меня на траве и обдал водой из противопожарного ведра. Я расстегнул грудь, и кровь притихла. Машину выпустил техник звена (моторист и оружейник, как всегда, были в наряде). Санитарная машина увезла меня в санчасть. Там я полежал с недельку, и мне дали направление в гарнизонный терапевтический госпиталь. Чувствовал, что иду надолго. Я зашёл в эскадрилью. По-раздавал свои личные вещи ребятам. Свой трофейный «парабеллум» подарил Михайлову – своему первому наставнику в части. Остальное барахло отдал Серафиму. Он был понижен в должности и, по его просьбе, переведён ко мне в мотористы. Но возле машины его видеть можно было редко – он пропадал в караулах и дневальствах.

Потеряв много крови, я чувствовал слабость в ногах, донимала тошнота. Простившись с товарищами, я вырезал себе хорошую палочку и вышел на дорогу. Оглянулся. И зелень аэродрома, и яркий дневной свет, и прохладная голубизна неба – всё представилось в мучительной непередаваемой прелести, которую можно почувствовать только при расставании…

Дорога шла в густом сосновом лесу. Тихо перебирая палочкой, я шел в госпиталь. По дороге то и дело бежали «студебеккеры», «форды», «зисы», «Газ», «М-1», «Опели», «Мерседесы» и другие машины. Здесь были сосредоточены марки автомобилей всего мира. Сзади тарахтел мотоцикл, и я, не оглядываясь, уступил ему дорогу, но мотоцикл остановился рядом со мной.

– Садись, Дмитрий!

Я оглянулся. За рулем сидел Михайлов.

– Мишка! – я забросил палочку и побежал к нему. – Ты где ж это… сообразил?

– Старая фронтовая привычка…Один майор… оставил «непривязанным».

– Знаешь, Миша, дай, последний раз за руль сяду. Люблю же я его.

Он пересел на заднее сидение. Я сель за руль, от предвкушения удовольствия быстрой скорости, протёр глаза, включил передачу, добавил газку, отпустил конус, мы слегка дернулись и легко понеслись по ровному асфальту шоссе.

– Держись, Миша, выжмем до железки!

Мы неслись по гладкому асфальту шоссе, сами не зная, куда. Давно минул город. Встречный поток воздуха трепал волосы, закрывал ресницы. А я всё добавлял обороты мотору, выжимая последнее. Хотелось нестись, бог знает куда, хоть на край света. Или разбиться на полпути, но только не идти в госпиталь.

– Ты не сильно разлетайся, а то мы вместо госпиталя сразу на тот свет попадем, – попросил Михайлов, когда мы лихо развернулись на повороте.

Мы долго гоняли по дорогам Германии и только к вечеру подъехали к госпиталю. Тепло простились, и он уехал.

Госпиталь располагался в сосновом лесу, рядом с большой магистралью шоссе. Я зашёл в приемную, и сразу же в нос ударил отвратительный запах больницы. Меня встретила молоденькая сестра, с которой я с досады крепко поругался.

Госпиталь был терапевтический, он был переполнен бывшими военнопленными, страдающими желудком, печенью, легкими и прочим. Фронтовиков было трое. Я и артисты, супруги Яндола.

Военный госпиталь в Германии. 1945 г.


Три дня я спал беспросыпно, сестра будила только покушать. Выспавшись, страшно заскучал в больничной обстановке. На третий день в палату к нам зашёл тонкий худой мужчина с большим носом:

– Я буду ваш врач. Мое воинское звание – лейтенант медицинской службы. Куцемберг – представился он нам официальным холодным тоном. Раскуривая в палате и громко шмыгая носом, он выслушал всех, вернее, продемонстрировал выслушивание и молча ушёл. В этом заключалось его лечение.

Лежали здесь в госпитале запуганные бывшие пленные, они были рады одному покою, были тихие и покорные. Это привело к тому, что врачи бездельничали, не работали, а только соблюдали пустые формальности. Нас, фронтовиков было трое, нам было обидно такое отношение к пострадавшим. Мы сразу потребовали отделения нас от остальных, а потом, когда набрали достаточно фактов, самовольно уехали в управление полевых госпиталей (УПГ), и этих врачей из клиники поразгоняли. Но об этом после.

Я познакомился с Яндолами. Это были культурные, образованные и решительные люди. До войны работали в Киеве в оперном театре, а когда началась война, они вместе уехали на фронт и давали концерты. Он был забавный весельчак, замечательно играл положительно на всех музыкальных инструментах. Она замечательно пела, имела приятный лирический голос.

Была у них та особенность, что, кроме всего прочего, они хорошо играли друг у друга на нервах. Всегда у их двери можно было слышать, так сказать, выражение семейного счастья – супружеский скандал. Но, судя по прочему, они крепко любили друг друга. Это были принципиальные и гордые люди.

Она всегда спала. И кто бы к ней ни заходил, обычно делала страдающее лицо и на что-нибудь жаловалась. Обычно жаловалась на бессонницу по ночам и поэтому всегда спала днём; в действительности она потому и страдала бессонницей ночью, что всегда высыпалась за день. Она была принципиальна и как всякий артист очень самолюбива, отчего между супругами можно было слушать интересные споры. Например, они спорили так: она утверждала, что, например, грузчики потому и работают грузчиками, что они много едят, что у них хороший аппетит, Яндола ж, напротив, утверждал, что потому у них хороший аппетит, что они работают грузчиками. Так они могли спорить без конца, не уступая друг другу, пока третье лицо не вмешается.

Она оказалась очень остроумной и неистощимой собеседницей. И произвела на меня впечатление очень способной актрисы. С полчаса она поддерживала активный разговор и притом все время устраивала так, чтобы этот разговор вращался вокруг моей персоны. И признаться, никто не удостаивал меня такой тонкой искусной лести. Я невольно ухмылялся, поддаваясь обаянию её слов, и не пытался разубеждать её в чем-либо на свой счет, скромно храня молчание.

Я близко сошёлся с ними как друг по несчастью. Мы занимались фотографией, изобретательством, математикой и прочим, чем может заняться от безделья человек. А по вечерам я приходил к ним в палату, они жили вдвоем. Туда приходили сестры, мы рассаживались поудобнее и рассказывали по очереди какие-нибудь страшные истории, старинные волшебные сказки (в современной обработке). Для усиления впечатления от услышанного девушки тушили в палате свет, а рассказчик, применяя страшные, роковые слова говорил медленно и таинственно. Болтали про Гришку Распутина, Екатерину. Некоторые верили в спиритизм, и мы даже как-то ночью хотели вызвать дух Распутина, но не нашлось для этой цели стола без гвоздей.

Днём я спал, а ночью ходил слушать рассказы. Однажды спал днём так крепко, что из-под подушки украли часы. Я порылся – часов не было.

– Увели, значит, – решил я и перевернулся спать на другой бок.

Теперь бы мне не спалось при такой утрате, но тогда это было так. В подавленном настроении я ничуть не был этим озабочен. Много было этих часов у меня на руках, для разнообразия менял их даже «мах на мах», не глядя, и в госпиталь принес ещё несколько штук. Одни украли, другие сам подарил, одни променял по дороге домой, другие привёз в качестве подарка, а одни даже с удовольствием разбил, – да, часы можно бить с удовольствием.

Дело в том, что они безбожно врали время. Я их прямо в госпитале аккуратно разобрал и исправил дефект, но вот собрать, собрать никак не удавалось. Терпения хватило ровно на два дня, на третий день оно мне изменило – и я изо всех сил ударил их об цементный пол. И был доволен и даже счастлив, что избавился от них.

Как-то раз наша веселая ночная компания, узнав мою специальность, попросила рассказать им о самолёте. Недалеко в лесу около аэродрома стоял, кстати, брошенный немецкий самолёт. Я вынужден был согласиться. Вернувшись из коллективного похода к самолёту, я почувствовал себя крайне дурно. Там я много говорил, стоя на солнце, а это оказалось очень вредным для организма. Зайдя в палату, я почувствовал опять знакомый вкус крови.

 

Предчувствуя недоброе, выскочил на чистый воздух. Здесь и началось… Опять полилась кровь. Я не успевал её выплевывать и захлебывался ею. Стараясь лёжа заглушить кровь, лег на траву. Весь полосатый жилет был перепачкан, страшно тошнило, а она всё лилась и лилась.

Меня заметила сестра Шура. Кувшин воды и укол хлористого кальция в вену прекратили кровотечение. Но я потерял много крови и едва добрался с помощью Шуры до своей койки. Слабо помню, что было дальше.

Когда я очнулся, был вечер. Всё казалось, как в тумане. Какая-то теплота раскатилась по всему телу, и хотелось опять спать и спать, хотелось нерушимого покоя. Я посмотрел на стол. Там тускло мерцал свет от тухнущей лампы, в углу стонал старик – мой единственный сожитель в этой палате. В лесу где-то ухала сова. Пришла опять Шура и села у моей койки на стул. Равнодушно и беспомощно смотрел я на неё. Но столько сочувствия, столько сострадания было в её глазах! Она приносила собой ту особую душевную чистоту, которая ощущалась на фронте, на чужбине, как бесценное дыхание родины, семьи, товарищей. Долго она сидела в своём белом халате, уставшая, облокотившись на стол. И как приятно было на душе оттого, что есть хоть один человек, который искренне сочувствует тебе и всеми силами хочет помочь.

Поссорившись, люди всегда становятся после хорошими друзьями – такой уж существует закон. Это она первый раз встречала меня в госпитале. Я её тогда обозвал «мадемузелью», а она меня – психом. Однако, после, встречаясь со мной, она смотрела как-то неравнодушно, краснела и прятала глаза. А мы, трое фронтовиков, были очень нескромны: резали правду в глаза, часто поднимали скандалы из-за недобросовестного отношения к больным, и в госпитале были на особом счету. Шура стала чаще навещать нашу палату, где мы «страдали» со стариком. Однажды она принесла даже вишен, но вначале угостила старика и только потом – меня. Я понимал её и чувствовал потребность поговорить с ней, извиниться за тот случай. Но обычно разговор наш был натянут, не было, как говорят, общих слов – всему была причиной та ссора.

Троим нам перед обедом давали вино и усилили немного питание. Она приносила мне вино. Причем, вначале говорила так:

– Больной, зайдите в палату.

– Срочно?

– Выпейте эту микстуру, – и она подавала рюмку вина.

Теперь же она говорила по-другому:

– Дмитрий, вино пить будете? Может еще? Еще?

По вечерам, когда мы рассказывали страшные рассказы в комнате Яндолы, она была особенно внимательна и обязательно садилась рядом. А перед вечером нам со стариком она особенно долго мерила температуру, причем для этого брала только один градусник. Затем она придумала для меня массаж, сказав, что это, якобы, прописал врач, и каждый день, вернее, вечер, долго и старательно тёрла мне грудь.

Однажды я не выдержал:

– Знаешь, Шура, ты на меня ещё сердишься? До чего приятно, когда по больной груди бегают нежные женские пальцы. И как приятно, когда рядом сидит девушка, которая сочувствует и хлопочет о выздоровлении. Так из врагов мы стали друзьями.

Я открыл глаза. Шура сидела над койкой. Она не ушла. Её присутствие каждому вливало неведомые силы, и больной чувствовал себя бодрей. Все чувствовали к себе её уважение, но каждый считал, что к нему она привязана больше, чем к другим. К сожалению, таких девушек в медицине очень мало, но они есть и оставляют у раненного человека глубокую память о себе.

Шура сидела молча и уже начинала клевать носом. Лампа уже совсем потухла, и тусклый свет луны падал в окно. Всё было тихо. Мне стало жаль эту девушку, хотелось чем-нибудь отблагодарить её, сказать хотя бы теплое ласковое слово.

– Саша, ты бы шла уже спать… Можно тебя назвать так – Саша?..

– Зови, тебе можно, но сейчас не надо говорить… вредно тебе. Спи, – тихо и нежно прошептала она.

Я догадался и закрыл глаза. Она сидела ещё минут десять, затем тихонько поднялась, смерила мой пульс, укрыла одеялом по грудь и осторожно вышла.

Я долго не мог уснуть: далеко от России, среди чужих людей и толпы равнодушных врачей, была одна русская девушка, один человек, который был искренне участен ко мне. Как это ценно в чужих краях!

Удрученный своим положением, я смотрел теперь на всё просто и равнодушно. Мои взгляды на многие вещи резко переменились: во многом я был разочарован. Жизнь открыла многое, чего я не знал раньше. Говорят, горе делает людей взрослее.

Немцев я считал виной всему и спокойно ходил к ним на «свои» огороды. И, хотя уже было запрещено всякое нелояльное отношение к местным жителям, я на всякие запрещения смотрел сквозь пальцы: спокойно перелезал через забор, собирал клубнику, рвал лук и прочее…

Обычно, выбегала с криком немка, становилась на моём пути и страшно бранилась. Я ничего не понимал из её слов и спокойно собирал ягоды у самых её ног, не обращая на неё никакого внимания. Когда она надоедала, я переходил к другому месту. Немка опять становилась рядом и кричала. Когда она окончательно надоедала, я в своём полосатом костюме гнался за ней со своей палкой, или просто, нарвав необходимого, перелезал через забор обратно.

Рядом с госпиталем, через густой сосновый лес шла большая шоссейная дорога. Любил я один выйти на дорогу и часами сидеть где-нибудь под деревом. Здесь, на дороге, было большое движение, и я как бы опять возвращался к прежней жизни, и только проклятый полосатый костюм напоминал о действительности.

По дороге в обе стороны бежали автомобили, мотоциклы, велосипеды, танки и бронемашины. Здесь шла бурная, оживленная жизнь. Бежали «легковушки», перегоняя тяжёлые «студебеккеры», лихо выворачиваясь среди машин, стремглав летели мотоциклисты, устало тянули друг друга на буксире пустые «бис(ы)». Требуя дорогу, кричали голосистые «эмки». И только одиноко и уныло лежали в кюветах разбитые, искалеченные машины.

«Вот так и жизнь, – думал я. – Все бегут вперед, все заняты своим делом. Кто-то спешит, перегоняя других, Кто-то напрягся под грузом или тянет буксир, а кто-то, как «эмки», двигается свободно и беззаботно, покрикивая на других… Но вот случилась авария – и машина лежит на боку в грязной канаве… Никто её не поднимет, никому она больше не нужна… А в ней живет крепкий здоровый мотор. Он рвется из канавы, рвётся к жизни, на большую дорогу. В нём ещё полно сил и надежд… Он только вышел с завода, окреп, но простая случайность, нелепая и глупая, столкнула его на обочину…Сколько в нём мощи и кипучей, ещё не использованной энергии, способной мчать вперёд, неустанно работать, жестоко ненавидеть и пылко любить… Но нет, …нет уже возможности выбраться на эту дорогу, и он со скорбной грустью смотрит на неё»…

Дальше в этом госпитале находиться было невозможно: никто нас не лечил. Приходил через день «лечащий врач» Куцемберг и совершал над нами пустые формальности. Зевая, с холодным, нудным видом он выстукивал и выслушивал, но ничего не слышал, так как всегда при этом разговаривал с сопровождавшей его медсестрой. Его меньше всего интересовало состояние больных – он нашёл себе кровное двуногое «счастье» и участен был только к нему. Остальное его меньше всего интересовало.

Питание стало совсем отвратительное. Бывшие военнопленные со всем этим мирились и молчали, но нам, фронтовикам, это никак не нравилось. Становилось обидно: одни сражались на передовой, а другие нашли себе тёплое место в госпитале, пригрелись и отвратительно относились к своим обязанностям. Хотелось иногда взять палку и поразгонять всех, но для этого мы предприняли более законный способ.

Подобрались те люди, кто мог постоять за себя. В одно раннее утро, захватив с собой на всякий случай бутылку воды, мы втроем – Яндола, Шаматура и я – отправились в главное управление полевых госпиталей в город Гю́стров. По дороге остановили подводу с нашим солдатом и приказали везти нас в УПГ.

Все втроём ввалили к начальнику в кабинет. Там, видно, было какое-то совещание. Все были удивлены такой делегацией. А мы, дополняя друг друга, высказали всё, что было на сердце.

– Не волнуйтесь, не волнуйтесь, вам это вредно. Сейчас же пошлю туда комиссию, – успокаивал нас полковник, записывая предоставленные нами факты.

– Распорядитесь подвести к крыльцу легковую машину и свезите их в госпиталь, – распорядился полковник.

На легковой мы приехали обратно в госпиталь, а через два часа приехало ещё две машины с комиссией, которая застала всех врасплох… Комиссия провела следствие, госпиталь расформировали, врачей разогнали, а больных перевели в другие госпиталя. Нас, пятнадцать человек, как зачинщиков этого скандала устроили отдельно и лучше всех. Нас определили в отдельный, вновь образованный госпиталь, на даче. Обеспечили всем необходимым: книгами, газетами и даже патефоном. Обеспечили своим поваром, который варил нам пищу по заказу.