Loe raamatut: «Судьба и другие аттракционы (сборник)», lehekülg 3

Font:

– Но, насколько я знаю, Конгресс так и не принял решения…

– Это точно, – рассмеялся профессор. – Зачем что-либо решать, когда есть профессор Снайпс. Он сделает свое дело, а уж окажется оно великим или же грязным – Земля в любом случае, будет права. Отдаст должное человеческому дерзновенному разуму или же осудит это самый разум за неразборчивость в средствах. Да вот только плевал я и на все их решения и на отсутствие решений. Меня не устраивало повторение нашей земной истории в еще более худшем варианте!

– Но вы же ученый! – вскричал Глеб. – Вы не можете не понимать такой простой вещи, что сейчас никто не может сказать «лучше» ли, «хуже», повторение или же нечто новое. Ничего же еще нет. Ничего не предопределено! Может быть, их жестокость и низость, придет время, породят колоссальное напряжение и глубину противостоящего духа? Согласен, это также недоказуемо, как и то, что вы утверждаете насчет далекого будущего этих людей. Но почему же вы выбрали только эту свою бездоказательность? Почему не рассматриваете иные варианты? Впрочем, их уже нет, – Глебу не хватало дыхания. – Потому что вы вмешались. – Он сбился, профессор терпеливо ждал.

– Вот представьте себе, – снова начал Глеб, – вы высадились на Земле триста тысяч лет назад. Какие сюжеты вы видите? Каннибализм (Энди сказал, что здесь его нет), промискуитет. И как-то за этим за всем не угадывается будущий Моцарт или же Кант. Да и профессор Снайпс с его идеями тоже не угадывается. И вы что, сочли бы себя, посчитали себя вправе взять в руки генномодифицирующий нож?!

– Не хочу огорчать вас, но взял бы, – сказал профессор. – Чтобы обуздать хоть сколько-то в нашей природе, что преодолевали в ней культура, религия, дух, да так и не преодолели толком, чтобы надежно, до необратимости. К тому же культура, религия, дух то и дело соблазнялись сами. Так что, получается, взял бы, – повторил профессор, – ради всё тех же Моцарта и Канта.

– А что если после вашего вмешательства их не было бы вообще?

– Но и крови, грязи человеческой истории тоже не было бы… А без крови и грязи, как знать, может, было бы десять Моцартов. – Поморщившись от этой неудачной своей стилистики, сказал:

– Было бы больше тех, кому действительно нужен Моцарт. Или, может быть, скажешь, кровь и грязь необходимы добру и свету для контраста?! Нет, ты давай, не стесняйся. Откровения духа не возникнут никак иначе как в противовес человеческой низости, мерзости, да?

– И вы считаете себя вправе? – задыхался Глеб.

– Не считаю, но взялся бы. Ульрика же «взялась» лишь потому, что убедила себя – племя альфа качественно хуже наших с тобой земных предков. Моя же готовность «взяться» даже если они и не хуже, а равны нам, позволяет Ульрике сознавать свое моральное превосходств надо мной. С моей стороны было б жестоко лишать девочку такой радости, я же не человек племени альфа, в конце-то концов. Кстати, о племени: блокирование того, что условно называется «геном агрессии», приводило к распаду. И это при всей пластичности, «сговорчивости» их хромосом. Другими словами, агрессия есть их сущность. Без агрессии их просто нет.

– Вы так спокойно говорите об экспериментах на людях?! Пусть не земные, не нашего вида, но это же люди! Вы воспользовались пробелом в законодательстве.

– Я сам многократно пытался его устранить, но в комиссиях ООН мои проекты как-то завязли.

– А если бы вы попробовали заблокировать «ген агрессии» у нас – скорее всего, получился б всё тот же распад. И что, объявите насилие сущностью земного человека? И не возьметесь за скальпель генного инженера потому лишь только, что здесь уже сие запрещено законодательно?

– Ну как говорить с дилетантом? На земных млекопитающих блокировка этого столь взволновавшего тебя гена вполне удалась… Здесь же нет.

– Млекопитающим положено оставаться равными себе самим, им не изобретать ни колеса, ни термоядерного реактора, не писа́ть ни картин, ни сонетов.

– Я решил сделать племя альфа тупиковой ветвью, не причиняя при этом им вреда, – отчеканил профессор Снайпс.

– Ну да, мы же с вами живем в эру «ответственного гуманизма». Этот термин, если мне не изменяет память, тоже придумали вы лет этак сто пятьдесят назад.

– Наши предки убивали, делали много неприятных для нашего эстетического чувства вещей, но они рисовали оленей на скалах. А эти нет. Вот в чем разница.

– И вы возомнили, – Глеб чувствовал, что сейчас не выдержит, – взяли себе право остановить эволюцию, блокировать будущие качественные скачки, отменить будущее, стагнировать их в этом во всем, остановить их время.

Глеб схватил этот дурацкий графин, начал пить из горлышка, какой мерзкий, казенный вкус этой воды, а такая и должна быть у следователя, сама форма графина делает ее такой.

– Я не о юридической стороне сейчас, – сказал Глеб, – пусть с этим разбираются в НАСА, Конгрессе, ООН, еще где-то. Но вы же решили…

– Стать Богом для этого мира, ты хотел сказать? – не дослушал Снайпс. – Это было бы слишком простым ответом, слишком комфортным для тебя. Поставил бы меня в тот ряд одержимых идеей, на чём бы и успокоился.

– А вы претендуете на что-то большее? – съязвил Глеб.

– Не претендую, – ответил Снайпс, – я уже.

– То есть?

– Я про племя омега. Этот тупиковый вариант развития местного человечества я с моими коллегами сделал основным.

– Ну да, я понял! Порезвились на их ДНК. Убрали и без того не слишком выраженную агрессию (с этими удалось, не так ли?). Нейтрализовали их конкурентов, которые, не будь благостного вмешательства господина профессора, не оставили бы им ни единого шанса. Стимулировали альтруизм, еще много разного всякого, что в будущем обернется кучей немыслимых человеческих добродетелей. И совесть чиста – вы не насиловали природу этих людей, а лишь несколько помогли ей. Я только не понял, почему они у вас не полные вегетарианцы? Уж если делать, так делать, доводить до конца.

– Мы сначала так и задумали, но белок нужен для мозга. Поэтому милый Энди и придумал сухопутные устрицы. Добыча мяса ничем теперь не отличается от сбора грибов. А теперь, сынок, давай-ка на минуту забудем, кто здесь проверяющий, кто проверяемый, забудем обо всех моих заслугах перед наукой или же человечеством, просто ответь, только честно, не мне даже, себе самому – ты бы хотел для себя, для рода человеческого такой предыстории?

После тяжелой паузы Глеб разлепил губы:

– Может быть, и хотел бы, но…

– Стоп! – замахал руками профессор. – «Но», все бессчетные «но» это уже потом, это уже вдогонку. Каждое «но» может быть правильным, правым, но это уже детали.

– Дьявол сидит в деталях, – устало сказал Глеб.

– Вот и давай поговорим о дьяволе. – Обрадовался профессор. – Я понимаю, что смущает тебя, книжный мальчик двадцать пятого века. Я, дескать, создаю мир гарантированного добра, без выбора, вне свободы. Противопоставляю Добро Свободе.

– Примерно так, – еле выдавил из себя Глеб.

– Вся человеческая наша сложность, все вершины и откровения нашего духа из разорванности, расколотости нашего Мироздания. Добро и Зло, Бытие и Ничто и так далее и так далее – всё это есть наши проекции этой расколотости на порядок вещей, на самих себя. Я же пытаюсь создать полноту и целостность Бытия, понимаешь? Не слащавая пастораль «золотого века», не невинность и простота его обитателей, не идеальная статика рая, но глубина и свобода из полноты и целостности. Я не переделываю мир, наш земной человеческий мир на подвернувшемся мне благодатном антропоморфном материале, как это поняли догматики из НАСА, – я создаю иной мир. Не тот, где Добро побеждает Зло, а где не будет Зла. Не гармония синкретизма противопоставлена здесь земной человеческой сложности, а сложность полноты и целостности. И они не итог здесь, не финал, а начало. Не глубина диалектики Добра и Зла, но свобода глубины Добра, что над диалектикой. А ускорение или же торможение чужого прогресса здесь для меня лишь частная, служебная задача.

– И вы уверены, что молекулы ДНК поддадутся вашим заклинаниям?

– Я понимаю твой скепсис, Глеб. Результат не гарантирован и будет ясен через тысячелетия.

– Вы сейчас уже наплодили химер. Остановили развитие здешнего человечества, пусть оно хоть трижды хуже и кровожаднее, нежели наше, но предстоящий ему путь более-менее понятен! И всё за-ради… Я понял вас, захотелось поэтичной, философствующей, созерцательной цивилизации. Мне её хочется не меньше вашего. Но разве вы можете мне обещать, что пройдут тысячелетия и в лесах этой планетки не будут сидеть убогие, покрытые струпьями и вшами потомки племени омега, испытывающие некие лирические переживания по поводу барабанящего по листьям их крыши тропического дождя.

– Вполне вероятно, – ответил профессор. – Но в той же, я подчеркиваю, в той же мере вероятно и то, что потомки племени альфа, отправившись по нашему пути, не до какой цивилизации не дойдут, просто будет злое племя, с какими-нибудь изуверскими ритуалами. Такие есть на земле, как ты знаешь. А теперь представь, если бы на Земле были только они.

– Если вы насчет людей альфа – такой вероятности нет. Вообще, одна только предопределенность. После вашего вмешательства, профессор.

– Ради непредсказуемости людей омега, что я могу сказать? Ты же сам пропел гимн непредсказуемости, Глеб. Так почему у тебя не хватило мужества на него, как только затронуто то, к чему ты привык, и во что ты веришь?! А веришь ты в племя альфа, даже если и не можешь признаться себе. Потому как они дублируют нас.

– Я сказал, что хотел бы такой предыстории, которую вы пытаетесь лепить из этой вашей омеги, – сказал Глеб. – Но не вместо истории.

– Ты так и не понял, – вздохнул Снайпс.

– Это ваше желание создать мир, метафизика которого сумеет то, чего ей так мучительно, так беспощадно не удалось в человеческом нашем бытии… Но вы же не текст создаете, а пытаетесь лепить из нуклеинового праха! Да, я не дорос до собственных проповедей непредсказуемости, свободы и безосновности, вы хорошо поймали меня. Но в вашем праве махать генномодифицирующим скальпелем я сомневаюсь. То, что вы сделали с альфой, не искупить грядущим миром омеги, каким бы он ни был.

– Я знаю, – кивнул профессор. – И сделал это в полноте знания.

– Как вы сказали: смесь из жажды добра и света, демиургического ража и всегдашней нашей человеческой жалости к самим себе? Вы стали ее заложником, попали в такую ловушку.

– Да, попал.

– И что? Пришлось стать Богом?

– Поначалу, да.

– А потом? Стойте. Я понял! Не Творец, не Господь, но измучившийся, уставший, отчаявшийся человек творит мир омеги от безысходности.

Профессор Снайпс промолчал.

– Только с чего вдруг безысходность? – продолжал Глеб. – Вы же человек эпохи, когда человечество достигло немыслимых высот и не только в технологиях, но и в смысле гуманности, счастья, добра. Преодолело собственную историю, искупило ее.

– Ладно, Глеб, – сказал профессор, – наверное, на сегодня хватит.

Он встал, подал руку. В его улыбке, в рукопожатии кроме усталости, снисходительности к Глебу, на этот раз не показной, не театральной, была жалость, опять же не показная – профессор думал, что Глеб не заметил.

Какое счастье стоять под душем. Если б еще можно было и не думать.

Бар был почти что пуст, только пара бутылок «мартини» и коньяк. Он вынул, поставил на стол бутылку коньяка 2231 года. Кто бы мог подумать. Двести пятьдесят лет с лишним. Только в бутылке, насколько он читал, ни коньяк, ни вино уже не доходят (это так называется, кажется). Первая рюмка показалась благодатной.

– Леб. – У раскрытого окна его гостиной стояла Мария. – Как дела?

– Всё в порядке, – усмехнулся Глеб.

– Я, – Глеб обратил внимание, она называла себя не в третьем лице как утром, а в первом. – Я с работы.

– Что?

– Из лаборатории.

– Зайди ко мне.

– Зачем?

– Будем есть пудинг.

Глеб вспомнил про тот утренний, что так и не пошел за завтраком.

– Кем ты работаешь? – Глеб поставил перед ней огромной кусок пудинга и налил ей чаю.

– Подопытным кроликом.

Глеб не сразу сообразил, что она шутит. И почему тогда на станции сомневаются насчет того, что она гомо сапиенс?

– Меня исследуют. – Мария наслаждалась пудингом. – Берут анализы.

– А опыты с тобой проводят? – вкрадчиво спросил Глеб.

– Это было бы негуманно.

Глеб не понял, она говорит, что думает или ее подучили отвечать так. От создателей мира безраздельного Добра можно было ожидать всего.

– Тебе нравится пудинг? – Глеб решил сменить тему.

– Да. Это лучше, чем падаль.

Глеб поперхнулся своим куском.

– Чему тебя учат здесь? – спросил Глеб.

– Всему. Ульри (надо понимать, что это Ульрика) и Мэгги разработали для меня программу (в последнем слове только одна ошибка).

– Ты кушай, кушай.

Глеб положил ей еще кусок. Мария встала, налила в чашку Глеба чай, с чувством выполненного долга села на свое место.

Вот она перед ним, за столом, в курточке с эмблемой международных сил астронавтики, ее уже научили пользоваться компьютером и ложкой. Останься она в лесу, была бы дважды или же трижды матерью, собирала бы корешки, разделывала шкуры – ее жизнь была бы полностью предопределена и, к тому же, уже перешла свой экватор. И она бы знала о жизни всё. А здесь она юная девушка, не сделавшая еще и шага, не знающая ничего – и в ее жизни ничего-то еще не ясно.

Ее родители выковыривали личинки из-под коры, а у нее на кухне печь, надо только назвать блюдо перед дисплеем, и печь приготовит. Как ей удается держать все это в голове и не свихнуться?

Мария поняла, что делает что-то не то лишь по округлившимся глазам Глеба, но она не сообразила, что именно она сделала. А было вот что: увлекшись пудингом, она зубами, без малейшего усилия перекусила ложечку. Глеб бросился к ней, боясь, что она проглотит металл.

– Значит, я не стану человеком? – на глазах у Марии навернулись слезы.

– Умение есть пудинг это всё же не всё, что требуется для того, чтобы быть им. – Успокоил ее, обнял за плечи Глеб. Мускулы ее плеч были мощные, сухие. Такой плотности мышц не могло быть у человека, скорее, на лапах у ездовой собаки.

6. Экскурсия

Бескрайние леса, потрясающей красоты озера, маленькие моря, грандиозные горы. Глеб успел уже повидать немало разных миров. Были куда фантастичнее, гораздо богаче, несоизмеримо интереснее для исследования, но… Он не знал, откуда это чувство, даже испугался его – здесь своё. Своё?! Пусть не полная копия Земли, даже лучше, что не копия, но своё. Бред. Наваждение. Бред.

– Всё, уже отпустило, – сказал он угадавшей это его состояние Мэгги.

– Здесь, на станции каждый из нас сам борется с этим, – говорит Мэгги.

– Я родился в космосе, на орбитальной станции, если точнее. Землю впервые увидел, когда мне было одиннадцать. Конечно, с самого детства фильмы, слайды о Земле, обучающие программы, голограммы, книги. Земля это родина.

– Но? – в вопросе Мэгги было напряжение.

– Мы глушили в себе все эти «но». Нас так воспитывали, да мы и сами хотели. А космос, перелет для меня не есть вычитание из времени жизни, как у вас. Это тоже жизнь. В этом мое преимущество перед вами, родившимися на Земле, – улыбается Глеб.

Что ему эта «Земля второй попытки»? Он сейчас не мог понять что.

Мэгги вела прогулочный кораблик. Когда Глеб хотел общий план, она поднимала его в облака, когда он хотел над облаками, поднимала над. Или вот как сейчас, пускала над самой водной гладью.

Он обнял ее. Получилось трепетно. Получилось правдиво. Получилось счастливо и человечно.

Всю остальную дорогу они и стояли так, у пульта управления, молодые, сильные, одного роста.

7. Допрос Ульрики Дальман

Ульрика, как вошла, сразу же направилась к кабинету.

– Нет, – сказал Глеб. – Я его запер. В общем, считай, что заколотил досками.

Усадил ее в кресло возле камина. Сам сел в такое же кресло напротив.

– Я все время пытаюсь внести ясность, но впечатление такое, что у вас на станции ясности как раз и не хотят. Итак, скажу еще раз: у меня нет практически никаких полномочий.

– Понимаю прекрасно, не тебе закрывать наш эксперимент, – сказала Ульрика. – Если ты об этом.

– Я понял, что вас объединяет с профессором Снайпсом. Но мне не совсем ясны ваши разногласия.

– Я всё-таки начну с того, что объединяет, – попыталась улыбнуться Ульрика. – Я всегда была первая и в детском саду и в школе, победила в борьбе за грант (я и не сомневалась, что выиграю), и вот я многообещающий студент-генетик плюс звезда университетской волейбольной команды, плюс волонтер христианского фонда. Жизнь, казалось, так и пойдет по накатанной, и я всегда буду первой и правильной. И вот в библиотеке нашла книгу, не 3D, не говорящую, а бумажную, может быть, ты видел такие? Сначала усмехнулась, даже не над книгой, над своим внезапным комом в горле, сказала «о страданиях человеческих». А потом… мне показалось такой ерундой и всё моё лидерство и вся моя правильность.

Что это за книга? – перебил ее Глеб.

– Не скажу. Пусть это будет книгой, и только. А вот насчет страданий… Вдруг мысль: если бы мы произошли от какой-то другой ветви гоминид, от добрых и мягких, условно говоря, от орангутанов. И вот эта детская, в общем-то, мысль и определила мою судьбу.

– Я понял тебя. – Глеб сам удивился, зачем вдруг влез с этой пустой фразой.

– Об одном лишь жалела, что со Снайпсом я не совпала во времени… Мне надо было быть в той, первой сцене, когда он только лишь запустил эксперимент и создавал свою станцию. Тогда бы я была соратницей, почти с ним на равных. А в этой своей четвертой смене пришлось лишь только встроиться в созданную им систему. В собственном поиске исходить из того, что уже было необратимым в его эксперименте. – И вдруг ее прорвало:

– Он не должен был так поступить с альфами! Погасить в них искру, потому что от искры пахло серой?!

– Он считает, что погасил искру потому, что ее не было.

– Обречь на вечный палеолит! Принести людей (а ведь это люди. Люди именно!) со всеми миллионами и миллионами их потомков, которые уже не родятся никогда, в жертву идее!

– Но ты же сама, насколько я понял, считаешь его идею истинной и служишь ей со всей страстью.

– Это неважно! Совсем неважно!

– И ты так уверена, что он уже погасил, обрек, и все это необратимо?

– Сразу чувствуется, что ты не профессионал. Ты и не обязан разбираться в этом, не переживай, то есть я хотела сказать, извини. Необратимо или нет, мы узнаем лет этак через тысячу. Но он делает всё, чтобы было именно необратимо.

– И ты втайне от Снайпса принимаешь свои меры, чтобы в племени альфа искра не погасла совсем?

Лицо Ульрики залила краска.

– И как, запах серы не смущает? – продолжал Глеб.

– От искры или же от моей тайной деятельности? – бравировала Ульрика.

– Значит, будущее здешнего человечества всё-таки непредсказуемо. Боюсь только, что теперь это будет дурная непредсказуемость.

– Пытаюсь поддержать искру, а множу те сюжеты, которые показал тебе Снайпс в первый твой день, – сказала Ульрика. – Но это ничего еще не значит, понимаешь?! А с омегой нам удалось. Сами не ожидали.

– Послушай, а как получилось, что эти альфы не перебили всех ваших драгоценных омег как племя Марии? Они же по сравнению с субтильными омегами выглядят перегруженными мышцами монстрами.

– Энди разделил их силовым полем.

– Ах вот оно как! То есть теперь два параллельных мира. Свет и Тьма никогда не пересекутся. Добро и Зло будут наблюдать друг за другом, как за рыбками в аквариуме. «Если б у нас была такая предыстория», да? Кстати, а почему ваш Снайпс просто-напросто не перебил племя альфа, или хотя бы не ограничил рождаемость, чтобы за несколько поколений взяли и потихоньку вымерли?

– Он не может поступить негуманно.

– Да?!

– А я, получается, своими подпольными действиями пытаюсь спасти бессмертную душу профессора Снайпса. – Улыбнулась, точнее, попробовала улыбнуться Ульрика.

– Вряд ли бы он оценил, – сказал Глеб. – Я не стану выдавать тебя профессору.

– Я в этом и не сомневалась.

– И не по каким-то моральным соображениям. Просто любое изменение в вашем эксперименте приведет к ухудшению того, что есть.

– А остановка эксперимента обернется, – Ульрика задумалась, – трагедией? Абсурдом? Вообще непонятно чем.

– Но никто на Земле и не собирается.

– Я знаю, – остановила его Ульрика, – но вот сейчас наша четвертая смена закончится, вернется на Землю, а пятой просто не будет, вот и всё. А нам остался только шаг.

– До чего? – уцепился Глеб.

Ульрика демонстративно проигнорировала вопрос, сказала только:

– Но, судя по всему, мы успеем.

«Пятой смены не будет». Глеб вдруг понял, что на Земле именно так и определились. А его инспекция? Для очистки совести, из приличия, чтобы была хоть какая-то видимость объективности. Организуй Снайпс что-нибудь подобное в поселениях ближнего, среднего космоса, его объявили бы преступником, а здесь, в другом мире, сочли чудаком, бредящим насчет Добра и Счастья… Чудаком, у которого кое-что получилось, но пятой смены не будет. На всякий случай? Если эксперимент Снайпса будет удачным, отмежевавшееся от него человечество всё равно умножит своё достоинство, свою славу, что там еще будет значимым для него через тысячу лет? Плюс обычные рассуждения о догматизме и косности современников гения. Если же кончится плохо – человечество в свое время подстраховалось посредством ограниченного, но честного Глеба Терлова. Но вот сейчас, разобравшись, разве он скажет эксперименту «да»? Придется остаться ограниченным, но честным.

– Через месяц за нашей сменой придет корабль, и все уедут, – сказала Ульрика.

– А профессор Снайпс останется, – вдруг понял Глеб.

– Так будет лучше для всех, не правда ли? И для профессора, и для Земли.

– Во всяком случае, для НАСА. Не надо ломать голову, что с ним делать.

– Он даже не будет нуждаться в транспортах с Земли. – Ульрика кивала каким-то своим мыслям. – На двадцать лет жизни, что примерно ему осталось, здесь хватит всего.

– Почему же двадцать? Он такой еще крепкий.

– Я тоже останусь, Глеб.

– Ты останешься с профессором?

– Я останусь здесь. – Жесткий голос Ульрики. – Пусть этот пейзаж так и не стал для меня родным.

– Дело, миссия, да?

– Нам остался последний шаг, как я говорила. Мы вроде как успеваем до прихода корабля с Земли. На этом, собственно, и кончается «миссия». Все, что после, будет лишь только обычная исследовательская текучка, научная рутина.

– Тебе дороги эти омеги и альфы?

– В какой-то мере, – задумалась Ульрика. – Но нельзя длить то, что уже закончено и, – она улыбнулась, – жаль только, что не увидишь конечного результата. К тому же, так много своего хотелось забыть здесь, вычеркнуть, сделать небывшим, слишком много, быть может.

– Так почему же ты всё-таки остаешься?

– Я отвечу потом, когда найдется более-менее эффектная формулировка, ладно?

Когда она была уже у двери, Глеб спросил:

– Откуда у вас с профессором такая боязнь собственной природы, такая истовая страсть не допустить пусть даже намека на повторение нашего земного пути?

– Страсть, сделавшая нас преступниками и богами? – усмехнулась Ульрика. – Преступными богами. Видишь, сколько еще можно придумать хлестких слов.

– Неужели из той твоей книги? – продолжал своё Глеб.

– Несмотря на нашу вроде бы как победу над собственной историей, – Ульрика сбилась с тона. – Меня страшит зыбкость той плёночки, грани, что отделяет нас от самих себя. Снайпс, он занят метафизикой. Создает мир, где торжество метафизики… Где метафизика будет права. Моя же задача скромнее – я хочу, чтоб был мир, где люди не будут страдать.

Глеб подошел к ней вплотную, взял за руки, за запястья:

– И ты веришь, что генная инженерия и иже с ней помогут в этом хоть сколько-то?!

– Не верю, – смотрела ему в глаза Ульрика. – Теперь не верю. – Заставила себя сказать. – Но у меня уже нет выбора.

– Вы с твоим гениальным шефом стали заложниками собственного могущества, собственных успехов, колоссальной своей удачи.

– Наверное, – она освободила свои руки и вдруг с чувством обняла его. – Наконец-то я смогла выговориться, проговорить себе самой. – Ульрика отошла от Глеба.

– Что такое этот ваш «последний шаг»?

– Здесь, в общем-то нет секрета, – ответила она уже в дверях, – просто ты сейчас не готов, придет время, и мы всё тебе покажем. Уже скоро.

Оставшись один, Глеб прокричал стенам:

– Никто не имеет право лезть в душу скальпелем.

– Мы полезли до, – Ульрика сказала с улицы, в открытое окно его комнаты, – как раз для того, чтобы создать эту самую душу. Мы думали так.

Вечером к нему зашла Мария.

– Может, хочешь торта? – спросил Глеб. – Я скажу, печь сейчас испечет.

– Не надо, – сказала Мария и поразилась сама. – Я привыкла быть сытой? Не знала, что это бывает.

– Хочешь, я, – Глеб засмущался, не знал, правильно ли делает, не выйдет ли глупо или же даже стыдно, – я почитаю тебе?

Он не знал, что выбрать, с чего начать, он будет читать ей по памяти.