Кент Бабилон

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Кент Бабилон
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Я с благодарностью вспоминаю моего покойного друга – писателя Андрея Кучаева, который своими советами очень помог мне в работе над романом. Мне также хотелось бы сердечно поблагодарить моего друга Бориса Марковского и моего сына Леонида— за их замечания, которые я по мере сил постарался учесть.

Автор


Серия «Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы»).


Иллюстрации Ольги Чикиной Фото на обложке Лины Беровой.



© Г.Л. Шмеркин, 2012

© О.С. Чикина, иллюстрации, 2012

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2012

Про Генриха Шмеркина, который умеет играть на скрипке

Вообще-то Генрих Шмеркин играет на саксофоне.

Но скрипка тут тоже при чем.

Лев Толстой посмеивался: скажешь человеку: «Сыграйте на скрипке», он ответит: «Я не умею», скажешь ему: «Напишите роман», он ответит: «Я попробую».

Чтобы написать роман, надо уметь его написать. Речь не о практическом умении, не о курсе обучения. Надо внутренне, изначально – уметь. Без такого уметь, даже окончив музыкальную школу-десятилетку и разобравшись с нотами и струнами, по-настоящему на скрипке не сыграешь. В лучшем случае научишься прилично имитировать настоящую игру.

Как известно, при некоторых, не самых привлекательных для зайца обстоятельствах, его можно научить зажигать спички; но огня он не выдумает.

Тут вот это, знаменитое: у кого есть, тому прибавится, а у кого нет, останется с тем, что имеет.

Проницательный Мольер подшутил над нами, когда внушил своему Журдену, а заодно и нам, что, если не говоришь стихами, то говоришь прозой (отсюда, увы, должно следовать, что, если говоришь стихами, то это, соответственно, поэзия).

Но у Генриха Шмеркина, в отличие от многих современных мольеровских персонажей, охотно и даже жадно берущихся (реже пробующих) играть на скрипке в чертогах отечественной словесности, стихи действительно оборачиваются поэзией, а повествование – прозой.

Хотя пишет он по большей части в юмористическом жанре, где такое пресуществление особенно трудно и неприметно.

А может быть, именно поэтому.

Может быть, в том и особость дарования Генриха Шмеркина (а подлинное дарование непременно имеет свою особость), что оно наиболее полно раскрывается при соприкосновении с юмором.

Об этом в свое время чутко и точно сказала поэт Ольга Бешенковская: «У Генриха Шмеркина есть то особое, слегка печальное, всепонимающее чувство юмора, которое превращает рассказы в прозу, а стихи в поэзию».

Это как раз то самое уметь, которое либо дано, либо нет.

Дарование надо почувствовать в себе, как плод, его надо осознанно или (чаще и лучше) неосознанно вынашивать, выращивать.

Оно требует питательной среды («башня из слоновой кости» – это другое).

Пчела в улье приносит взяток и перерабатывает его в мед, постоянно касаясь лапками лапок других пчел.

В советские годы подлинная литературная среда, как правило, была далека от среды официальной. Квартирные сходки (всё те же «кухни», вошедшие в историю российской общественной жизни), полулегальные встречи в неприметных закулисах домов культуры, библиотек, музеев, студенческих аудиторий, кружки и студии (нередко полуразрешенные), веселые, иной раз хмельные сборища, те, что ныне именуются «тусовками» – вот где воздух был подлинно напоен литературой, вот где обретало себя и оттачивалось умение, пробовались силы, рождалось новое, возникали школы, даже направления.

Генрих Шмеркин проходил такого рода «литературные университеты» в родном Харькове.

Не знаю, обозначена ли особо в истории современной отечественной литературы харьковская литературная школа, но, без сомнения, просматривается энергетически сильное харьковское литературное пространство, из глубин которого явилось на свет немалое число настоящих мастеров нынешней словесности. Когда существует такое пространство, человек, ищущий свой путь, не по баловству охоты, а по беспощадной требовательности дарования, как бы вместе с дыханием укореняет в себе, развивает дарованные ему природой любовь к слову и чувство слова, чуткое понимание – умом и чутьем понимание – смысла слова, его устройства и выразительности.

Слово в стихах и прозе Генриха Шмеркина открывается в своей многозначности, многогранной образности, являет читателю неповторимость формы и звучания. Он ощущает слово почти физически. Слова существуют не в застылости, живут в движении, тянутся одно к другому, сопрягаются, вступают в отношения, образуют нечто, часто неожиданное, вместе смешное и серьезное. Слова у него – работают.

Все писавшие о Генрихе Шмеркине произнесли то, что непременно произносится, когда речь идет о мастере юмористического жанра, – вспомнили про сосуществование веселья и горечи, иронии и жалости, вспомнили, если прибегнуть к привычной формуле, про смех сквозь слезы. Это – неизбежность, как неизбежность сосуществования добра и зла, возвышенного и ничтожного, идеального и телесного, прекрасного и безобразного: предмет осмеяния непременно являет собой или выявляет подле себя предмет сожаления, сочувствия. Настоящий юмор и возникает со способностью замечать, сознавать, чувствовать эту двойственность, эту неизбежность противоречия. Юмор – это не только умение по-особенному – «смешно» – писать, это, прежде всего – умение по-особенному видеть. Юмор – это оптика: линза иронии, введенная в объектив.

Генрих Шмеркин хорошо чувствует и передает в слове противоречивость нашего мира в себе и мира вокруг.

 
Пара книжек, мочалка, будильник,
Раскладушка, застиранный плед,
Сковородка, носки, кипятильник
И просроченный членский билет, —
 

перечисляет он «пожитки» земного существования. Смешно? Но не менее – грустно. Простые «вещные» слова таят глубинные (и духовные) смыслы, оказываются равно подробностью быта и знаком бытия.

Или еще:

 
Люди сходятся. Целуются. Смеются.
Взявшись за руки, гуляют у реки.
Плачут. Спорят. Любят. Расстаются.
И врезают новые замки…
 

Одну из своих книг Генрих Шмеркин назвал «Харьковское море». Слово «море» в русском языке обозначает (см. словари) не только водное, но всякое обширное пространство, а также – еще одно толкование – обилие чего-либо. Название, без сомнения, синекдоха, часть вместо целого. Проза Генриха Шмеркина – не замкнута в границах городской черты, она, конечно, вообще о той жизни, которой мы все, харьковчане, тюменцы или москвичи, жили на всем пространстве нашего отечества. Книга столь же успешно могла оказаться «морем» – челябинским или борисоглебским.

И всё же писатель – явно, не без умысла – откровенно определил «территориальную принадлежность» своего творчества. Рассказы полнятся достоверными указаниями места и времени – именами, названиями, датами, невыдуманными (так, по крайней мере, кажется) ситуациями. Вымысел основывается на точно увиденном, точно отобранном и обработанном материале. Занимательные, исполненные фантазии сюжетные построения настояны на юморе, остроумии положений и языка. Но при этом и материал прозы, и положения, и вымысел, и язык неповторимо помечены харьковским отпечатком. Или некой рожденной творческим усилием метой, которую автор убедил нас признать, считать харьковской. Книга ощущается документальной, хотя на самом деле это добротно сделанная проза, плод работы памяти и воображения.

Теперь Генрих Шмеркин написал роман.

Роман, как известно, требует большого дыхания. Умения захватить памятью и воображением, уяснить, сопрячь, воплотить в слове неизмеримо больший в сравнении с прежними опытами запас живых впечатлений, «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Умения не слабеть мыслью и рукой на неизмеримо большем сравнительно с прежним пространстве повествования. Умения не утратить при этом всё то, что было найдено, привлекало в «прежней» прозе, характеризовало ее. Укрупнение масштаба работы не должно «размыть» дарования, снизить резкость, выразительность его особенностей. Вода в «океане» не должна утратить крепкой солености прежнего «моря», оттого что ее, воды, стало больше.

Похоже, что Генрих Шмеркин с этим сладил.

Могу судить по нескольким опубликованным главам романа, которые мне довелось прочитать.

Пишу не предисловие к роману – просто записываю некоторые впечатления о творчестве Генриха Шмеркина.

А роман почитаем…

Владимир Порудоминский

Предисловие публикатора

Эта рукопись была обнаружена жительницей Кобленца Юдифью Марковной Четвертовской под окнами корпуса № 5 по Oberdörfer Straße, в «русском» квартале германского городка Ифгаузен среди прочих вещей, выставленных из дома – то ли в связи с выселением квартиросъёмщика, то ли по причине переселения его в мир иной.

В Германии подобные «выбросы» не редкость, и малоимущий эмигрант может запросто пополнить свой скарб, если будет регулярно совершать обход близлежащей территории. На выбросах можно найти всё, что нужно для человеческой жизни – от почти новой зубной щётки до газовой или любой другой плиты.

У Юдифи Марковны нет необходимости рыться в хламе; Юдифь – владелица небольшого, но успешного туристического бюро. В прежней жизни она возглавляла кафедру биологии и вирусологии Киевского национального университета.

В Ифгаузен фрау Четвертовская привезла группу русскоязычных экскурсантов. Она обеспечила подопечных недорогим ночлегом, а сама отправилась проведать своих бывших коллег по университетской кафедре – супругов Семёна и Асю Грейсманов (тоже, кстати, занявшихся в Германии туристическим бизнесом).

 

Проходя мимо «социальной» казармы с желтоватыми оспенными стенами, Четвертовская споткнулась об неказистый портфелишко, стоящий на тротуаре рядом с грудой выброшенного хлама; портфелишко опрокинулся, из него вывалилась старенькая шапка-ушанка, галстук-бабочка и пухлая рукопись, первые листы которой были отпечатаны на принтере, а последние – на машинке.

Рукопись была озаглавлена «Четвёртая Юдифь».

Будучи человеком тонкой душевной организации, Юдифь Четвертовская усмотрела в заглавии аллюзию со своей персоной и решила с этой рукописью ознакомиться. Она привезла её в Кобленц, начала читать, но ничего похожего на свои жизненные перипетии не нашла. Зато несколько интересных мест, касающихся Семёна Грейсмана и его супруги, – обнаружила.

Прекрасно зная, что я тоже занимался когда-то бумагомаранием на ту же тему и даже издал несколько книжек собственного сочинения, Юдифь Марковна передала сей фолиант мне.

…История, изложенная в рукописи, меня, в общем-то, тронула. И я решил её опубликовать. Ибо в чём-то судьба героя напоминает мою. Так, например, я тоже жил одно время в Харькове, тоже в частном секторе, и тоже по адресу: Владимирская, 8-а.

Выбросив из рукописи все сомнительные места (как то: живописание коитуса одного из действующих лиц с не своей супругой, воспоминания об отвратительном пьяном дебоше, учинённом главным персонажем в ифгаузеновской синагоге и пр.), я решил взять всю ответственность за подобного рода усекновения – на себя.

Поэтому в колонке «автор» – мои имя и фамилия.

Неизвестно, что принесёт мне этот благородный поступок, но неприятности уже появились.

Одна украинская газетка – за мизерный гонорар – тиснула главку из нижеприведенного романа. В ней фигурировал некий С., кларнетист харьковского драмтеатра имени А.С. Пушкина, высланный в конце войны из Вены за мародёрство.

Оказалось, кларнетист по-прежнему живёт в Харькове, недавно отметил 98-летие и даже подрабатывает сторожем в одном садовом товариществе. На здоровье не жалуется, на зрение – тоже, и прессу иногда просматривает.

Персонаж звонил уже трижды.

Получается, я, сам того не ведая, оклеветал честного человека. В Вене кларнетист никогда не служил, о чём имеются соответствующие документы. Из рядов Советской Армии был уволен в 1945-м не за мародёрство, а в связи с врождённым пороком сердца, когда в группе советских оккупационных войск проходил воинскую службу под Дрезденом.

Персонаж требует денежной компенсации за моральный ущерб. И вот уже два года грозится подать в суд.

Во избежание подобных казусов впредь – я изменил ФИО всех действующих лиц, а также наименования учреждений и др. Коснулось это и названия опуса.

К сожалению, полной гарантии не даёт и эта мера. Ведь ежели какой-нибудь изначальный персонаж рукописи – к примеру, Юрий Бенционович Ротшильд, которого я переименовал в Юрия Борисовича Вальсбна, на деле никакого отношения к славной фамилии «Ротшильд» не имел (ибо в Ротшильда Юрия Бенционовича был до меня переименован автором рукописи), нельзя исключать, что всамделишное имя героя как раз и есть – Юрий Борисович Вальсон… И ещё очень важное. Для придания большей художественности, возможно, стоило выкинуть из рукописи несколько графоманских виршей. И, в первую очередь, – длиннющее любовное послание юного героя одной ташкентской студентке. Однако выбросить эту рифмованную боль безответно влюблённого юноши у меня не поднялась рука. И вообще, что касается стихотворных материалов, попадающихся в тексте: читатель спокойно может их перескакивать. Так горный красавец-архар легко перескакивает через сверкающий малахитовый валун, встретившийся на его пути.


Местами в тексте встречаются всевозможные спец, термины. Их «расшифровку» читатель, далёкий от музыкальных кругов и округов военных, найдёт в словарике, приведенном в конце книги.


Генрих Шмеркин, Кобленц, 2011

Кент Бабилон
Романсон

Моей жене Маргарите


Часть 1
Находки и потери

Новый Харьков

 
«Кент Бабило-он
Эври бади тэлф ми соу!
Кент Бабилон
Ноу-ноу-ноу!..»
 
Из талмуда Олега Белова,
ритм-гитариста ресторана «Богдан»

Всё началось с Харькова.

От еженедельника «Новый харьковчанин», публиковавшего мои рассказики о некоем Грише Тарантуле, – персонаже, выдуманном лично мною и никакого отношения ни ко мне, ни к моему окружению не имеющем, – я получил приглашение на юбилей.

Вечером, посмотрев по телевизору футбол «Гамбург СВ» – «Шальке 04» и выпив чашечку ромашкового чая с имбирем, я вдруг почувствовал, что мне не хватает воздуха.

…Очнулся от холода под утро – на полу, в собственном дерьме и в луже мочи.

Из дымки голубого экрана прорывался голос Ангелы Меркель, нашего нового канцлера.

Не хочется ломать голову, что послужило причиной, но пару дней назад у меня сдохли часы (предзнаменование не из весёлых)…

Но не будем о грустном. Возможно, виноват стаканчик подкисшего сухого, который я позволил себе за обедом.

По стеночке, на ватных ногах, добрался до ванной. Кое-как принял душ. Снова – по стенке, на тех же ватных – добрёл до постели.

Лететь в Харьков – через неделю.

Авиабилет заказан, харьковские друзья уже драят копыта на холодец.

Сердце, как лошадь в конкуре, – то пускалось вскачь, то перемахивало через барьеры, то предательски перед ними останавливалось.

Провалялся три дня один, как Сталин на Ближней даче.

На четвёртое утро поднялся и вышел на кухню. Поклевал творожка. И включил компьютер. Первым делом – дал Е-мэйл Электрошурке, – что у меня прокол с сердчишком и – в Харьков прилечу вряд ли.

Ответ пришёл через день:


Капелюшнику Савелию (kapelushnik@mail.de)

Привет, Савелий!

Не бери в голову, приезжай. Честно говоря, уже не надеялся тебя увидеть, думал, скорее я к вам в Германию (что маловероятно), чем ты к нам. А насчёт сердчишка я тебя понимаю. Я, хоть и моложе, а всё один хрен уже с ярмарки, бывает, и меня оно беспокоит, стараюсь не думать. А ты ведь ещё и волнуешься, поди, как перед выходом на сцену, ну да это нормально, столько лет всё-таки прошло, воспоминания накатывают, спать не дают, угадал?

Не ссы, в Харьков приедешь, – всё как рукой снимет. Жду с нетерпением встречи, береги себя и шибко не переживай.

Покедова…


…Когда самолёт пошёл на снижение, снова закружилась голова, закололо под лопаткой. Я прыснул нитроглицерином под язык, расстегнул ворот рубахи и попросил воды.


Новый Харьков встретил отстранёнными настороженными лицами, весенней распутицей, обилием рекламных панно и красивых женщин. Зловонными платными туалетами, автоматами для продажи презервативов, пособиями по технике секса и табличками с мольбой «Недопалки не бросать!». Неизвестно, куда может завести непросвещённого читателя его фантазия, но недопалки по-украински – это окурки.

Юбилейный вечер проходил в муниципальной галерее.

После выступления я нырнул в родное Харьковское метро и со скоростью 150 км/час потрясся на Павлово Поле – к Электрошурке.

В кабаке мой приятель давно не играет.

После того как кабацкое помещение выкупил фитнес-клуб, Электрошурка перековал гитару на ножовку, и пошёл в народ – херачить евроремонты.

Да простит меня читатель за неизысканность стиля, но кабацкий лабух не может выполнять (или производить) ремонты. Он может их только херачить. Точно так же, как не может он интеллигентно сказать: «Коллега, идёмте пописаем»… Настоящий лабух обязательно залепит: «Пошли, чувак, поссым на брудершафт», да ещё непременно ввернёт: «Я угощаю».

Ремонтами Электрошурка кормился почти три года, – пока не отрыл в себе талант фотохудожника. Постепенно прикупил аппаратурку, теперь у него свой фотосалон в здании исторического музея.

Встречали меня тепло, всё выглядело пристойно. Лариса нажарила мяса и котлет с чесноком, замутила целую выварку холодца.

Усидели втроём сначала мою бутылку, потом две хозяйские. От неразлучной супружеской пары я много чего узнал.

Оба их сына женаты, у каждого своё дело, внуков пока нет.

Толик Змиенко спился и пошёл лабать в шляпу на балалайке в подземных переходах. Умер от белочки десять лет назад.

Бонифаций забил на барабаны и ударился в бизнес. Выпрашивает у соседей старые шмотки и шьёт из них детские платьица, которые втюхивает лохам на Салтовском рынке.

Неживенко забросил клавиши и купил кирпичный завод в Рыжове. Потом разорился и «постригся в монархи» – как сказал Электрошурка.

Пржездовский оказался греком, сбил коллектив – два бузукиста, певец, багламист – и шарашит («шарашит», в отличие от «херачит», не предполагает отвращения к выполняемой работе) греческие свадьбы по всей постсоветской прострации.

Заночевал я у Жуковых – Ларки с Шуркой, – а на следующее утро поскакал на бывшую работу, в Металлпром.

Повидался с Наташей Плотниковой, с Мариком Проушанским.

Проушанский уже – начальник отдела. Почти не изменился, только голова седая. Брат его перешёл в ЭлектроТЭП.

Побывал на Москалёвке, повидал отчий дом. На «опознавательном» фонаре над окошком – фамилия нового хозяина. На фасаде – всё тот же зелёный «набрызг» из смеси цемента с масляной краской. Те же белые ставенки. Постучался, открыла какая-то бабуся. Пустила во двор…

Вечером «пьянствовал водку» с Колей Черкашиным. Коля рассказал, что недавно не стало Твердохлябьева.

Прожил Витя Твердохлябьев ровно 70 лет, тютелька в тютельку. Ибо умер Витя в день своего 70-летия. Выпил с молодой супругой самогончика и решил продемонстрировать, что он ещё «ого-го». Сделал стойку на голове. И – готовченко… Инсульт, «скорая» не успела.

Я шлялся по Харькову, дышал его воздухом, глазел на вывески, преображённые улицы, наворачивал резиновые пирожки с картошкой, рассматривал новые станции метро.

Пил – по-взрослому – в гостях у Лицина, Арефьева, Бонифация…

Электрошурка как в воду глядел.

Харьков вылечил. Всё сняло как рукой.

С этого, собственно, и началось.

Я прилетел в Кёльн, и через пару часов – электричкой – добрался до «родного» Ифгаузена.

Дома – сварил себе кофейку покрепче, открыл окно и включил комп.

Далее – крупными буквами – набрал: «Бабло Бабилона»…

Бабло Бабилона

«Всьо-аддам-есльы-тебьа-этта-ащасльывьыт!»

Не можешь разобрать, читатель?

Сбегай за очками, я подожду.

Ну что, нацепил окуляры?

Повторяю специально для тебя:

– Всьо-аддам-есльы-тебьа-этта-ащасльывьыт!

Опять не понял? Объясняю по новой. Понимать – от тебя не требуется. Ты же читатель? Вот и читай. И не «про себя», а вслух. Не дрейфь, дуй смелей! Тебе ведь русским языком написано, чёрным по белому:

– Всьо-аддам-есльы-тебьа-этта-ащасльывьыт! (упрощённо – «Всё отдам, если тебя это осчастливит!»).

Да, чуть не забыл! Вещай не в гордом одиночестве, а в компании двух-трёх собутыльников – чётко, слаженно (от слова «лад», а не «лажа»), на одном винно-водочном дыхании с ними.

И главное – в темпе «престо», мелким помолом. И не на ушко собутыльнику, а в микрофон, который подло усилит и разнесёт по залу каждую твою оговорку, каждый досадный твой ляп. Так что давай. Строго по тексту, и чтоб никакой мне отсебятины.

А проколешься, пропустишь буквицу или ляпнешь вместо неё другую – значит, не умеешь ты, читатель, читать. Какой же ты после этого читатель?

Профан ты. Невежда. Стажёр-дилетант. Городской сумасшедший. Такие – дирижируют дома патефоном, поют серенады в общественных банях и заваливают стихами серьёзные коммерческие издания. И делают это не за бабки, а исключительно по зову сердца.

Короче. Бабки за такую работу не положены. Поэтому от меня (не от покорного, как лукавят иные писъменники, твоего слуги, но от подлого и мстительного шефа-изверга!) ты не получишь ни копья. И это – за целый вечер декламации набивших оскомину текстов, доставших тебя по самое «не могу».

Ну что, кайф ниже среднего?!

Примерно в такой же переплёт попадали мы с Андреем Неживенко, Диогеном и Бонифацием, когда, вперившись в ноты, – на пропахшей подгоревшими цыплятами кабацкой сцене – каждый вечер под коду – херачили в унисон зубодробительную тарабарщину, сочинённую нашим же бас-гитаристом – Электрошуркой.

 

«Всьо-аддам…» – с невозмутимым видом, – как будто въезжаем в этот умопомрачительный набор нот.

Как любила повторять Марина, моя бывшая жена: «Такое – не для среднего ума».

Любила ли меня Марина?

Всё отдам!..

Кстати, мы прожили двадцать семь лет.

Чтобы понять, о чём это я, попробуй, дорогой читатель, изречь такую, например, сентенцию: «Увы, любовь прошла!».

Не тушуйся, – я помогу.

Готов?

Поехали, три-четыре:

– Увы, любовь прошла!

Ну что, получилось?!

Молодца, Максимка!

Повтори заклинание ещё раз.

Повтор сей не гарантирует, что испепеляющие, сносящие тебе башню думы мгновенно улетучатся. Как тараканы – после освежающего дихлофосного ливня. Напротив – они никуда не денутся. Как те же тараканы.

Но благозвучный, легкоусвояемый тезис втемяшится в черепушку так, что – разбуди тебя среди ночи, и выдашь ты наизусть – без сучка, без задоринки: «Увы, любовь прошла!».

Это тебе не «Всьо-аддам…», о которое можно вывихнуть язык и покалечить мозги.

Так же легко, с первого раза, запомнил ты когда-то: «Я помню чудное мгновенье…», «Ромашки спрятались…» и «Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать?».

Такая же петрушка – с мелодиями.

Когда услышанный только что мотивчик, – в том числе и сыгранный тобой самолично по нотам (на рояле, клавесине, саксофоне, акынском сазе, английском рожке или даже на «эсной» тубе) – понятен, он приклеивается сходу и намертво. И никакие ноты – для исполнения этой песенки в дальнейшем – уже не нужны.

Увы, любовь прошла!

Всьо-аддам-есльы-тебьа-этта-ащасльывьыт…

Любовь – величайшее заблуждение человечества.

Глупость.

Мыльный пузырь.

Идолопоклонничество.

Не изживаемый пережиток нашего языческого прошлого.

Каждый смертный – от правителя до нищего – прошёл через это.

Любовь! – что может быть глупей, наивней и смешней?

Озноб, лихорадка – естественная реакция организма на заражение. Душераздирающий крик – реакция на неимоверную боль.

Любовь – это безусловный рефлекс организма на красоту.

…«Спасёт ли мир красота?».

С таким же успехом задам тебе вопрос:

Спасёт ли мир мишура? Уберегут ли мир тонкие золочёные нити, эти ёлочные украшения, хрупкая позолота, внешний лоск?

Красота – мишура.

Точёный носик, гордо вскинутая бровь, губки-вишенки, зубки-яхонты – как витийствуют поэты…

Красота – до первой бородавки. До первой проклюнувшейся волосинки над губой – предвестника старушечьих усов – под точёным носиком. До первой морщинки на щеке, до первого второго подбородка. Промчится время – облетит позолота, погаснет любовь.

Ах, извини, читатель!

Мир спасёт не красота плоти? Мир спасёт красота души?!

Такая же мишура. Как и телесная. Широкие улыбки, душа нараспашку:

– Прошу вас – проходите!

– Только после вас!

– Нет, сначала вы!

– Нет, вы…

До первой давки у буфета, до первого взрыва на стадионе или в метро.

Хотя, какой там взрыв?!

Не нужно ни взрыва, ни давки на входе.

В безлюдном коридоре – новый Добчинский услужливо забежит вперёд Бобчинского, дабы растворить пред оным дверь. Молвит с подобострастием: «Сделайте, Пётр Иванович, одолжение – пройдите первым!». Пропустит и даже любезно подтолкнёт Пётра Ивановича вперёд, не забыв подставить при этом откровеннейшую, всепрощающую ножку. И лишь тогда, – выказав непременное почитание соискателю, – перешагнёт чрез его распластанное тело.

Всьо-аддам-есльы-тебьа-этта-ащасльывьыт…

Феномен этой музыкальной головоломки заключался в том, что, когда она звучала на фоне битловского «Бабилона», то воспринималась – со стороны! – как весьма симпатичный мотивчик. И даже более того, – как его, «Бабилона», украшение.

В процессе же непосредственного воплощения головоломки в звук – судорожного всматривания в нотную заумь, непрерывного отсчёта длительностей и дёрганья струн (дутья в саксофон, нажимания клавиш), – уследить за музыкальной мыслью, скрытой в шифрограмме, было невозможно.

Всё отдам!

Понимание приходило каждый раз уже потом, когда мы прослушивали этот кусок «чужими ушами» – на кассетном магнитофоне «Маяк», переделанном умельцем Электрошуркой в ревербератор.

Во имя чего, за какие прегрешения выпали на нашу долю эти тяжкие испытания?

Увы – «Ларчик просто открывался».

Прошу не подумать, что «Ларчик» – это Ларка Жукова, жена нашего Электрошурки.

Ларчик сходу врезала бы мне по уху, отзовись я о ней подобным образом.

Нет-нет! Под легко открывающимся ларчиком следует понимать не Лариску, готовую в любое время суток наставить Шурке рога, а небольшого размера ларец.

«Всё отдам» открывался так.

Превратить головоломку в «чистый звук», то есть вычитать все ноты до единой, – нигде не лажанувшись, – можно было лишь на абсолютно трезвую голову.

Не справившийся с «Бабилоном» оркестрант объявлялся кирным, за что лишался дневного парнуса.