Loe raamatut: «Никто не знает Сашу», lehekülg 16

Font:

15. Ирина М. Даль, мама

Сынок. Сынок. Сынок! Ох, как страшно. Как страшно за тебя, а главное, не сделать ничего. Но ты победишь. Я верю. Я вижу. Да, вот так. Звук какой-то странный, но, наверное, так и надо. И в зале немного людей. Но может, я ошибаюсь. А ты поёшь. Как хорошо ты поёшь.

Да, ты поёшь, и опять делаешь это чудо, и руки твои, как твоего отца – взлетают и падают на гитару, взлетают и падают, и звук, конечно, немного странный, но может так и надо, я не знаю, слышать стала хуже, но ты играешь, и это прекрасно.

Да, сынок, Сашенька, ты играешь прекрасно. Ты поёшь и такие правильные, такие точные слова, они попадают прямо в меня, и в каждого в зале, я уверена, в каждого, да, это очень правильные и точные слова ты поёшь.

Ты поёшь, и я словно падаю на десять лет назад, первые концерты, ты помнишь, ты просил меня не садиться в первый ряд, чтобы ты не сбился, ты с тех пор вырос, и не сбиваешься, глядя на меня в первом ряду, правда, я вижу, ты волнуешься, как раньше, ты играешь, как раньше и поёшь, и руки взлетают (как его), ничего не изменилось, я словно пришла на твоё студенческое выступление, десять лет назад, только ты стал старше и увереннее, настоящий мужчина, я теперь в первом ряду, почему же ты так сбиваешься, не из-за меня же?

Да, сынок, ты делаешь всё лучше, и твои руки взлетают, (как его, отца), ты напоминаешь мне мою молодость, да, я вижу, тебе нелегко, но ты всё делаешь хорошо, мой мальчик, всё хорошо.

И я уверена, твоя песня, твой голос, твои руки, твоя закинутая голова, и рот и голос, и руки нравятся всем в этом зале, я почти уверена, что нравится всем, как им может не понравится такое, такое должно нравится всем, пускай людей немного, но всё же все счастливы и восхищены, я чувствую это, а если кто-то несчастлив, тот дурак, настоящий дурак.

И новые твои песни, новые песни, они прекрасны, правда, я не поняла немного, но у меня, сам знаешь, слух стал хуже, и звук тут такой странный, но, наверное, так и надо. Время река, и река разделяет нас. И перерыв. Ты встаёшь, и словно убегаешь за сцену, как нашкодивший ребёнок, но ты же не сделал ничего плохого, ничего такого.

И весь зал потянулся к выходу, вереница, разговоры, но я постараюсь их не слушать, я останусь здесь, в первом ряду, впервые в первом ряду, ты всегда стеснялся нас.

Интересно, как ты там в гримёрке, за сценой, так хочется тебя обнять, сказать, что всё хорошо, чтобы ты не сомневался, интересно, как там тебе, на той стороне реки, а я здесь, мы здесь, но со мной пустое место, он не пришёл, и там – только сумка, я здесь, мы смотрим на сцену с этого берега, из ещё шуршащего зала – усаживаются, поскрипывают спинками, блики телефонов, и ты выходишь к нам из темноты, садишься под эти неудобные микрофоны, неловко, улыбаешься виновато, будто стесняешься этого своего прекрасного. Откашливаешься, осматриваешь зал, (его нет, только сумка) и начинаешь вновь. И руки взлетают.

Акустика, конечно, не очень и людей мало, и ты поёшь, так порывисто, будто злишься на нас, и осматриваешь зал, да я тут…

О, ты сбился, на секунду, но ты подхватываешь, и снова делаешь хорошо, как хорошо ты делаешь, ты у меня талантливее всех, сынок, я всегда это знала, иногда так смотришь и забываешь, что ты мой сын, хотя как я могу забыть, я всегда вижу – ты мой сын, всегда так было, на всех концертах, каждый твой промах – ты мой сын, каждая нота мимо – ты мой сын. Каждое молчание в зале, кашель, шорох – ты мой сын, слушайте, что ж вы не слушаете, ведь он так прекрасно поёт, ну пусть не совсем в ноты, пусть не лучший звук, но ведь это так прекрасно. Да, мальчик мой, не переживай так, всё прекрасно, всё получается хорошо, играй же, не останавливайся, как хорошо ты играешь, они не понимают, какого это, когда – ты мой сын – музыкант, бард, поэт, прости, ты не любишь слово «бард», не понимают, когда сидишь на каждом студенческом концерте словно натянутая струна, не понимают, что такое – знать, что ты – мой сын – где-то в Москве, в плацкарте, в Индии, и неизвестно сыт он или нет, есть ли у него шапка, залечена ли дырка в зубе, а всё из-за этих песен, нет-нет сынок, играй главное, чтобы ты был счастлив в этом, играй, всё хорошо, главное, чтобы ты был счастлив, ты выбрал свой путь, путь на тот берег, иди по нему и будь счастлив.

16. ДК Волжский. Оправдательная речь

Трибуна. Огромный птичий зал. Два микрофона, стул, гитара. Всё плывёт. Плывёт, не чувствует ног, на него – трибуна, стул, микрофоны. Зал. Замер. Сокрытый в темноте. Но очертания видны. Головы. Блеск очков. Покашливание. Птичьи клювы.

Нерешительные аплодисменты. Как сигнал – ему. Как отмашка. Ему. Что ж.

Поклониться, клюнуть пустоту. Подхватить гитару. Задеть микрофоны, чёрт, усесться. Откашляться. Чёрная башка, мембрана, пропахшая чужой слюной – запах неотличим от вони мочи, напоминает тамбур. Микрофон лезет в лицо, царапает холодом по щеке. Слышно на весь зал. Устроиться поудобнее, словно на распятье. Смотрят. Весь зал. На него. Неужели? Уже? Сейчас? Поволжск? Поволжск.

А я не очень-то и готов, думал он. Как-то всё это спонтанно, слишком резко. Не спал, это да. Плывёт, людей мало, ну это мы привыкли. Нет, что-то другое… Звук? Ах да. Дребезжащий плоский звук. Звук мой враг мой, звук никогда не был моим другом, за звуком всегда надо охотиться, один из десяти концертов – приемлемый звук. Звук – проклятье, звук – распятье. Звук препятствие, ниточка, инструмент. Вот бы просто петь без звука, не думать о нём. Гитара чуть поплыла от погоды, но это мы подстроили. Но звук, звук… С этого и начнём.

Уважаемые присяжные заседатели, уважаемый суд, уважаемые господа судья, во всём виновен звук. Звук – это неуловимая материя. И он меня всегда подводит, понимаете? Не я, а звук. Меня не оценили именно из-за звука. Меня не поняли и не признали из-за звука. Именно в этом причина, по которой я оказался здесь, перед вами. Во всём виновен звук. Я и половины песен не донёс из-за звука. Они гибли на лету, сгорали, рвались, понимаете? Звук всему причина… Вы удивлены? Вы недоверчиво задираете брови? Заостряете хищные клювы? Но что же, что же это я! Я сам виноват, кхе-кхе, я не рассказал вам про природу звука. Давайте с этого и начнём. Вот послушайте, какой он ужасный, зацените, что называется.

Он тронул поводья, рот пересох сразу, они смотрели внимательно, пристально, ястребы, он играл и почти сбивался под их взглядами.

О чём я?.. Ах, да! Звук. Понимаете, он очень важен, это и инструмент, и проклятье, это то, что может и вознести, и убить, вот слышите, как я стукнул костяшкой о микрофон – поддался вперёд и стукнул – и весь куплет погиб, и без того с трудом растущий в таком сухом звуке… А вот если бы подключили гитару напрямую, но я забыл провода, а Ремизов отдал пульт другому, сбросил в реку… Но я отвлёкся, простите, господа присяжные, вам это неинтересно, вас эти нюансы не волнуют, так вот звук, с ним воевать не надо, с ним бы дружить, отдаться ему… Что? Вам скучно? Вы не хотите слушать мои жалкие запинки? Вы считаете, причина не в этом? Вы смотрите так пристально, так по-птичьи, прямо куда-то в меня, а что вы там видите? В чём вы видите причину? Причину моего преступления? В чём? И, кстати, что это за преступление, чтобы так смотреть? За что я, собственно, тут оправдываюсь?..

Он замер, сбился, не понял, где он. Какой сейчас город? Какой день? Сколько он не спал, какая песня, я что тяну? Ах, да, птицы, зёрна, Поволжск, ДК. Подруги бывшей жены в зале. А зал – как птичья стая, нависшая на проводах. Смотрит прямо в него. Вот-вот сорвётся и… Но за что? Вот в чём вопрос. Чем он провинился перед ними? Это очень важно. Всё плывёт, не разобрать, но это очень важно. В чём его преступление? В чём состав? Мотив? Отягощающие обстоятельства? Алиби? Могло ли у него вообще быть алиби? Как там, у юристов? Давайте разбираться.

Давайте вглядимся в этот зал, пусть не разобрать лиц, но мы попробуем украдкой. Уступим вам, господа присяжные обвинители. Чтобы оправдываться, мне хотя бы нужно понять – за что? Итак, взгляд в зал. Нет, не на первый ряд, там семья, там всё запутано и сложно, к этому мы ещё придём, распутаем и этот застарелый клубок, нет, давайте дальше первого ряда, вот второй, девушка, длинные волосы и высится причёска, сверкает платье и яркий макияж, а далее алеет ад помады, ресницы, пришла смотреть на суд. Да, пришла смотреть на любимого Сашу Даля, так, кажется, так же? Это же я, я – Саша Даль? Он подумал, я это или не я, и опять на секунду забыл город, концерт, день, песню, строку, чуть не сбился, но удержался на тонкой нити, вспомнил – четверг, двадцать пятое марта, ДК Волжский, концерт Саши Даля, строка – вороти меня, а Саша Даль – это я, да, тут без алиби – я это я, решил он, то есть, я решил, и вот она смотрит на меня, и ей я пою. В чём суть её претензий? Прошу, извольте. Какие могут претензии вылиться из этого прекрасного, плотно сжатого, алого рта?

Ну, во-первых. Не отдаёт себя им. Да-да. Вот это всё. Не раскрывается. Неискренний. Не соответствует образу. Подождите, кто не соответствует? Это ты не соответствуешь, так ей и пой, может, поверит. Я неискренний, не тот, что раньше, где моя бардовская душевность, где мой напуганный ребёнок, где мой бархатный голос, где синие дали, где заповедные леса, зачем эта жёсткость, в которой тебя нет, Саша, ты же гораздо мягче и добрее, зачем ты гонишься за модой, будь честным, чистым, как ручей, будь честным с нами, не смей обманывать меня, пришедшую за четыреста пятьдесят рублей смотреть на горящего тебя, я что – зря красилась, и платье примеряла, пришла смотреть в горящего тебя, смотреть в тебя, тебя не видя? Нет, дай тебя, дай мне тебя, того тебя, который нужен мне, тебя, тебя, Саша, дай ей себя, того себя, слышишь, Саш, я слышу, вот что говорит она, и Ирка из Ростова, и Машенька оттуда же, руку чуть ниже, и Полли, и та женщина из Чернозёмска со скобкой рта и пунцовой дочерью за спиной, и Кристиночка из Тулы с портретом меня, тебя, себя, во весь рост, как она меня видит – ясно, мне всё ясно, ну вот вам такая песня, где я такой. Вот вам песня. Я и не знаю другого способа, как оправдаться перед вами. Я не такой, каким вы услышали меня в первый раз, увидели в первый раз, не такой, как в вашей юности. Но вот вам следующая песня, в ней я как раз такой. Такая песня, что не понравится вон тому в пятом ряду, давайте выслушаем его, господа присяжные…

А суд-то уже похоже начался, думал он. Теперь не отвертеться. Трепещут перья, сверкают клювы. Поскрипывают кресла. Встать, суд идёт.

А тот, с пятого ряда, с грязноватой косичкой вороных волос, говорит мне, ты Саша Даль не соответствуешь себе, раньше ты был лучше, с рок-группой «Зёрна», зачем тебе этот фолк, где твой нерв и твой надрыв, и ты же гораздо честнее и резче, к чему эта мягкость и завиточки, спой нам пожёстче, и это и Дав из Тулы, и пожалуй, звукач Костя из Ростова, и даже Макс, соло-гитарист группы «Зёрна», Саш, ну мы же хотели сделать следующий альбом пожёстче, Саша, мы же тебя видим насквозь, дай нам себя горящего, дай нам рока. Ну хорошо, я дам вам рока, раз вы хотите, я мог бы оправдаться голубыми далями и заповедными лесами, но вам они не нужны, я мог бы сказать, что следствие запуталось в себе, что обвинение само себе противоречит, и нет состава преступления, но лучше я дам вам рока, вот вам рок.

Но дальше там, из ряда шестого, из круга седьмого встаёт с соловьиной мордой, и острым клювом, поэт, пиит, невольник чести, моя дядя самых честных, прочий сброд, и заявляет птичьему суду, послушайте, послушай, Саша, на что ты разменялся, на рок, на фолк, на ноты? Ты ведь поэтом был прекрасным, в тебе же зрел потенциал, и прел потенциал, и сгнил потенциал, ты ради музыки и славы предал Эвтерпу, Клио, ты мог бы создавать миры, пронзать строкой, забыв про звук и голос, а звук и голос, помним мы из слов твоих, звук – враг твой, ты сам и говорил, зачем ты упрощаешь сеть, которую плетёшь, и рыбы, рыбы, сквозь неё проходят, зачем ты им поддался, кто может так, допустим, Женя, Волгоград…

– Ну что ответить вам, поэт? Отвечу тебе песней, хоть песня для тебя есть преступление, но вот что я отвечу – сложна та песнь, в ней есть метафор блеск, мерцание, вот возьми, возьми, внемли и слушай.

Там на ряду четвёртом уж подаёт свой голос скучающая журналистка Уездного города с виском побритым, которую сюда послали по заданию, когда она хотела на концерт Гиперболоида, так, давайте-ка отбросим этот ямб, она его не любит, и стихов она не любит, сказал – отбросим, да блядь, да как его отбросить… что нам скажет скучающая журналистка местного модного изда…

–…без иронии, вот это всё, не сделал её день, уже не торт, ну такое, неактуален, не артикулирует феминистический дискурс, архаичен, и даже скучен, пафосен, а согласно последнему манифесту «Гидры», куда я так хочу когда-нибудь попасть, где, кстати работает его бывшая жена, так вот согласно манифесту, время таких прошло, не тянет на новую искренность, постискренность, только на старую, хотя, конечно, так по-довлатовски нелеп, претенциозен, представляет скорее интерес антропологический, вымирающий вид, среди ютуба, стендапа, рэпа, вся эта музыка была, да-да-да, всё это мы слышали, и знаем, кто так может говорить? Ну допустим, этот ублюдок Ромбовский, и столичные журналисты и критики, если бы вообще хотели говорить про него, и все её новые подруги, (и сама она в наш последний год), но что мы им противопоставим, что споём ублюдку Ромбовскому, и журналистам, и новым подругам (и ей, пусть побудет здесь, в скобках), и этой скучающей журналистке Уездного города? У меня и песен таких нет, а если я начну такую, а я такую уже начал, послушайте, она же, эта журналистка с бритым виском, скривится – пф, желание угодить в тренды. И все скривятся.

Мы помним, как провалилась наша попытка инди-альбома, и Макс был в бешенстве, и все поклонники отреагировали вяло, разочаровано. Но мы ей можем ответить, сказать, что это и есть настоящий андерграунд, не тот псевдо-андеграунд, что вы воспеваете в своих статьях, что собирает сотни тысяч просмотров, а вот такой, что и сотни людей не собирает. Но для такого смелого утверждения мне, конечно, нужен свидетель, первый свидетель со стороны защиты. Ремизов Виктор. Прошу, Виктор, расскажите, как, кого и за сколько вы возите, и сколько собираете, как всё это живёт только на фестах и сходках, и таких вот концертиках, и слушают это только друзья друзей исполнителей, расскажите про весь жалкий стыдный андеграунд, которому не жалко, нестыдно забыть пульт, для андеграунда это же честь – петь так, с таким плохим звуком, расскажите, Виктор…

Но вот Ремизов смотрит в меня, озарённый айфоном, да даже не в меня, а в айфон и смотрит, он слышал мои песни сотни раз, и я собираю всё меньше, я уже невыгоден, он мне оказывается не сообщник, а скорее, свидетель обвинения, если не сам прокурор – ты, Саша, решил, что андеграунд это что-то профессиональное, где можно не пить с организаторами, не ночевать на вписках, (липкий пол, залитый колой с дешёвым коньяком), не засыпать в вонючих палатках, в гримёрках и плацкартах (вонь носков, растворимый кофе), ты решил, что можно свести всё это к официозу, ты – мне, я – тебе, а как же дружба (мятые сторублёвки в такси друг за друга), Саша, как же выпить со мной в пивной? М? Не жди тогда ни пульта, ни микрофонов, ни проводов, ни моих стараний, и даже моего взгляда не оторвать от перевёрнутого столпа света – я буду листать ленту.

А обвинение тем временем скользит тёмным ногтем по списку вниз, птичьим клювом вниз, взглядом по залу – вниз, и как ни пытается, но набредает на первые ряды, где она, старшая. Та, что рассудит и утешит. Ну прошу, рассуди. Утешь. А я тебе спою вот эту твою, любимую, про Карлсона.

И она поднимает взгляд. И я понимаю, что этой песней ткнул в непонятную застарелую болячку, очередную неизвестную обиду, да известно и понятно, какую. Обиду и болячку. Улетел, но обещал вернуться. Малыш ждёт. Ждёт, что скажет строгая мама. И мама, а точнее, сестра:

– Лучше б ты не приезжал. Если б ты вообще не приезжал и не было бы этого сквозняка чужой жизни, и всё было бы не бессмысленно, Сань. Оставил их на меня. Думаешь, это легко, Сань? Я не справляюсь, я просто не справлюсь. Тебе-то дан талант, Сань, а ты стесняешься его. А чего стесняться, когда дан такой талант. Когда можешь такое. Я вот такое не могу. Живу тут маленькой жизнью, и ты привозишь, и отбрасываешь тень на всё моё маленькое, такую огромную тень. И ещё волнуешься. Ты не имеешь право волноваться, Сань. Перерос сестру? Неужели ты не видишь, Сань, что всё могло бы быть круто, если бы ты не волновался? Теперь и я волнуюсь. За тебя, за твой космос, за свой космос. Я так волнуюсь, Сань, так волнуюсь, я откровенно боюсь за свой космос. За свою маленькую жизнь. Я не хочу эту маленькую жизнь. Я не хочу этого. Ты поёшь мою любимую, про малыша, про Карлосона. Но ты волнуешься, и я не хочу этого. Ты думаешь, это легко? Я не потяну эту маленькую жизнь в своей маленькой жизни, малыша.

О, нет, это всё предположения, Сань, твои предположения, увидел статус, фото, взгляд матери вчера на вопрос, как дела у Ани, посмотри куда-то в сторону, дальше от сестры, но не туда, не на первый, до этого мы ещё дойдём, не смотри туда, если не хочешь сбиться, стоп («сто-о-оп!»), вот смотри на Машу и Вику.

Её подруги. Удивительно, что вообще пришли. В чём же они меня обвиняют? О, ну тот всё понятно. В чём могут обвинять подруги бывшей жены. Уж не его устаревший стиль или плохой звук, хотя они будут обвинять и устаревший стиль, и плохой звук, равно как и модный стиль, и хороший звук, они найдут тысячу причин его обвинить, потому что истинная причина не в этом. А в том, что бросил их лучшую подругу, точнее, она его, но, конечно, они будут на её стороне, эти обвинения так очевидны. Поэтому все эти претензия я просто пролистну, девчонки, я её любил, любил её, вот что я могу вам сказать, господа присяжные, государственные обвинители, свидетели, что смотрят с веток и проводов, и вы – как две птички-синички на жёрдочке – я любил её. Пусть это не оправдание, и вы не верите в мою чистосердечность, это так, и может быть, я до сих…

Алина?! Вот она, прилетела из Москвы на концерт в Поволжске, мерещится мне в зале суда, среди птиц – её силуэт, нет здесь, конечно, никакой Алины, да это и неважно, есть или нет, она скажет:

Почему ты такой сложный артист, почему ты никогда со мной не сближаешься, почему не отпускаешь, не сближаешься и не отпускаешь, почему сближаешься, но не до конца и не отпускаешь – до конца, почему не смотришь долго в глаза, почему смотришь в глаза так долго, так недолго, зачем ты меня треплешь из стороны в сторону, словно кошка – пойманного воробья, и летят перья, летят, лучше отвести взгляд от Алины на ту, что рядом, с тёмным каре, чокером, скуластая, опять здесь – езжу за тобой из города в город, а ты меня не замечаешь, несу тебе заветное, искомое – не замечаешь, лучше отвести, а дальше за той, с каре – Надежда Юрьевна, классный руководитель, классуха, преподавала французский, я был в английском классе и с ней сталкивался лишь на классных часах, маленькая, короткий ёжик замужем за физиком учтиво но твёрдо моей кивающей маме в коридоре у светлого окна ваш сын всегда стоит особняком отбивается от коллектива а за ней уже руссичка Галина Витальевна худая старая вальяжная тварь одетая стильно с презрительной мордой вылитая Фрейндлих как же я её ненавидел – он ничему не научится вы видели его диктант почерк его это же переводить надо с русского на русский контрольную-то он запорол а что скажут в РАйОНО да он даже пульт сюда не смог довезти над нами дамокловым мечом висит ЕГЭ вы видели его четвертные он же может получить двойку в полугодии умереть в безвестности и нищете вы вообще слышали его песни они несовременны ни туда ни сюда мы с ним возиться не будем не переведём в десятый не впишем в историю бардовской песни а мама кивает скорбно в такт его музыке переживает за…да взгляд уже не отвести вот и мама и что же скажет …

…а говорит, что он не даёт ей любви, уехал, а я так много возложила на него надежд, и ты их принял, ты ведь такой уже взрослый, тридцатиоднолетний бард, состоявшийся артист, так какого чёрта приходится за тебя переживать, каждый концерт, как на первый концерт, каждый приезд, как последний приезд, так какого чёрта ты опять забыл гитару дома, поругался с ним – только сумка

– так какого чёрта, ты не смог победить эпоху, остался незамеченным, как человек из твоей песни в конце перрона, мой мальчик, какого чёрта твой талант в тебе перезревает и никак не принесёт ничего кроме малых залов и скупых аплодисментов, ведь ты поёшь с каждым разом всё лучше и чище, и держишься всё увереннее (хотя уже стареешь, и теряешь голос, и поёшь всё хуже, и всё чаще не попадаешь в ноты, и смущаешься, становясь всё скованнее), и не в силах, я отвожу взгляд от тебя, сын, я отвожу взгляд от тебя, мам и смотрю на зрителей, и весь зал, говорит как один, и вот вам речь истца:

не обеспечил достойным звуком; не был искренним; не уместился в прошлый образ; не спел про синие дали; слишком много пел про синие дали; пел без надрыва; пытался быть модным; пел с надрывом; был таким устаревшим; пытался всем угодить; не угодил никому; вот такой была речь истца (а ещё тут промахнулся мимо ноты, не посмотрел справа от матери, где пустое место и только сумка), и речь была выражена в сухих аплодисментах, паре зажжённых айфонов, откровенном зевке, пустом месте около неё – а перед ним он не виноват.

Он (я) не виноват, ни в чём не виноват перед отцом, не считая сегодняшней ссоры, он же никогда не бил его, не обворовывал, он (я!) же даже не предал его, не предал жанр, не запорол учёбу в отцовском институте, не завалил экзамены на третьем, не бросил на пятом, чтобы сбежать в Москву, не придя на защиту собственного диплома, куда он (отец) вызвался рецензентом, впервые пошёл против своих правил, («ждал его как дурак!»), он (я) не уходил из института, он (я) не дрался с ним (только сумка, его нет) из-за сломанной гитары, нет, он, я, Саша Даль никогда такого не делал, просто он, я, Саша Даль, видит, что всё это впустую, потому что правее матери – только сумка, на которую смотрит Саша Даль. Он не пришёл на концерт.

Так невыносимо быть мной здесь, распятым микрофонами, закрыл глаза и остановился, не доиграл песни за пару аккордов до. Смотрел под ноги. Смотрю. Шляпка гвоздя из-под кроссовки. К чёрту цирк, подумал он.

Поднял голову. На стуле, заперт в микрофонах. Зал смотрел на него.

Саша хотел снять ремень гитары, встать, задеть микрофон, пойти через темень сцены, бросить всё, можно же просто преподавать уроки игры на гитаре, как Диман на барабанах, можно же на всё забить, я же не обязан проходить через всё это который раз, я могу просто отказаться, могу даже переехать обратно в Поволжск, не биться в Москве, не снимать квартиру, быть рядом с матерью, сестрой, отцом.

Свобода. Свобода, подумал он облегчённо.

Саша поднял голову. На стуле, заперт в микрофонах.

Снял ремень гитары. Встал, задел микрофон, но уже не обратил внимание. Даже не посмотрел на удивлённый зал. И двинулся в гримёрку через тёмную…

Саша поднял голову. На стуле, заперт в микрофонах.

Зал смотрел на него. По тому, как прервал песню – толчком, словно тормознув на перекрёстке – зал понял, что он на перекрёстке. Саша бродил взглядом по рядам, увидел знакомый силуэт, нет, не может быть, приехала из Москвы посмотреть, села подальше от подруг, чтобы сохранить инкогнито, бред, да, но может всё же, да нет, бред.

Саша заметил, что сжимает зубы. Уже несколько секунд. Сидит, как дурак, со сжатой челюстью.

Ладно, подумал он. Ладно. Он почувствовал, как что-то надломилось и поплыло. И тогда он – бард, муж, сын, брат, растративший талант на мелочи – заиграл следующую.

Суки. Суки. Суки! – думал Саша, и обливался потом, и тянул нежную ноту.

Полутёмный зал. Ястребиные взоры. Удивлены. Зря он так.

Последний концерт. Будет тихонько доживать, давать уроки на гитаре, так он думал, уже сидя в гримёрке, в перерыве, щёлкая треснутой кнопкой неработающего чайника. Он даже не бросит, он будет иногда играть свои песенки для вас, (так легко и горько, легко и горько), он настолько раскаивается в своей вине (легко и горько), что уже не видит вину. Как же он хочет исчезнуть с этой сцены. Простите меня, пожалуйста. Простите, думал, он, виновато улыбаясь в начале второй части, доиграть бы эту, и там ещё немного, доиграть ни для кого, ни для кого. И вот эту. И вот ту. И вот эту. И.

Последняя. Сад.

Саша откашлялся, наклонился к микрофону:

– Эта песня посвящена…

(он так хотел сказать: моему отцу – но около матери только сумка)

– …любимому городу.

Он доиграл. Он лёг в поклоне, зажмурился, ожидая удара.

Он хотел поскорее сбежать за кулисы, а кто-то стал протискиваться к выходу, встал и стал протискиваться. Или просто кто-то встал. Хлопки. Первые, порывистые, вот-вот должны смутиться самих себя в тишине, сжаться в себя, скорее бы за сцену. И вдруг зал стал пульсировать. Трепетать. Вздрагивать и гаснуть. Вода. Полилась вода. Ливень. Он подставил лицо под пощёчины. Аплодисменты. Ряд за рядом. Они вставали. Ряд за рядом. Они хлопали ему стоя. Строгие судья. Птичьи клювы. Ястребиные взоры. Когти, перья. Хлопали крылья. Вставали. Невозмутимые, непоколебимые, строжайшие судьи – вставали.

Они простили его. Простили. Плохой звук, неточное исполнение, средние песенки. Простили ему всё. Он был растоптан.