Жизнь солдата

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава вторая
Мама

Сегодня у меня почти свободный день – у мамы выходной. Но все равно не спится, и я устроился на своем НП и наблюдаю за Иваном Терентьевичем, который делает вид, что он безобидный любитель-рыболов, а на самом деле у него под водой рыболовная сеть перегородила пол-Днепра. И вдруг я слышу мамин зов:

– Ле-вааа!

Такая привычка здесь почти у всех мам, живущих на берегу Днепра. Если им нужен сын, они об этом кричат во весь голос, на весь белый свет. Конечно, мама здесь ни при чем – так уж повелось исстари. Голос у мамы – высокий и чистый. Крик ее проносится над горой, над Днепром, над лугом и врезается в тишину леса, а оттуда, будто в ответ, возвращается отдаленное и приглушенное эхо: "Ааа…!"

– Ле-ваа…!

Мама знает, что я где-то поблизости и будет звать меня до тех пор, пока я не явлюсь перед ней. Чтобы не выдать мое укромное месть, я тихо выбираюсь из-за сарая и по козьей тропе пробираюсь на улицу с другой стороны дома, обегаю его и, когда мама кричит в третий раз, стою уже сзади нее и, улыбаясь, говорю:

– А я уже здесь!

– О, – удивляется она, – где же ты был? Я кричу, надрываюсь на весь белый свет, а он стоит себе сзади и слушает!

Она возмущается, а мне почему-то очень приятно ее возмущение. Мне нравится всех удивлять, а маму в особенности, так как она хорошо реагирует. Наверно, у меня очень скверный характер.

– У меня кончилась вода. Принеси воды, – говорит мама, направляясь в дом.

Я знаю, что от воды мне не отвертеться, но, тем не менее, говорю с обидой:

– Но я уже два раза приносил воду!

– Но ты ведь знаешь, что без воды я ничего не сделаю, а уйти от горящей печи мне нельзя.

Мы заходим на кухню, где стоят два пустых ведра.

– Видишь, – указывает мама на пустые ведра, – а мне еще белье кипятить. Принеси, пожалуйста, тебе ведь недолго.

Она уходит в спальню. Я быстро хватаю ведра за края стенок, чтобы не было шума, и бегу вниз по крутой горе, набираю в реке неполные ведра воды и так же бегом поднимаюсь по соседней пологой горе, через двор Драпкиных, ставлю ведра на то же место на кухне и сажусь на скамейку, как сидел прежде. Через несколько минут мама выходит на кухню и, увидев меня сидящим на прежнем месте, сердито говорит:

– Ты еще не ходил! Ну что я буду делать без воды? – Увидев ведра с водой, с досадой кричит на меня: – Зачем ты заставляешь меня напрасно кричать на тебя? Ну что ты за мальчишка такой! Ну, точно, папин характер!

Последнее замечание мне по душе. Отца я никогда не видел, но быть похожим на него мне нравилось. Я знаю, что мама «ругает» не со зла, а для острастки, как это принято и как положено мамам. Ведь больше некому меня учить: отца-то нет у меня. А я просто, наверно, соскучился по общению с мамой. Она очень редко бывает дома: то она на работе, то на совещаниях, то на собраниях, то выполняет общественные поручения. А мы, дети, целыми днями одни. Разве что соседка тетя Сарра заглянет к нам, когда у нас слишком шумно или очень тихо, как раз в тот момент, когда что-то может случиться. Она обычно говорит маме: "Не дай бог, если устроят пожар в доме!" или "А вдруг что-нибудь проглотят несъедобное!"

Мама у нас – хозяйственный человек. Она считает, что у нее должно быть все, что положено на хозяйском дворе: и корова, и теленок, и куры, и утки, и огород. Она готова все завести, и кое-что заводит, но смотреть за всем этим хозяйством она не успевает, ибо вечно занята. Корову всегда доил и выгонял в стадо мой старший брат Лазарь. Он на пять лет старше меня. Но теперь он уехал учиться в техникум в город Минск, а его обязанности перешли ко мне. Мама говорит, что другого выхода нет. Старшая сестра Соня боится близко подойти к корове, а младшая сестра Саша – еще совсем маленькая. Я, как говорит мама, теперь старший мужчина в семье и должен смотреть за всем домом и за коровой.

На домашние дела я не жалуюсь. Подмести пол, принести воды или сварить какой-нибудь суп – это легче легкого. Но корова доставляла мне массу неудобств. Сами посудите, что значит для восьмилетнего мальчика вставать в такую рань: в половине пятого утра! Говорят, что в это время самый вкусный сон у детей! Потом, корову надо накормить и подоить и успеть выгнать в стадо. Вечером корову надо встретить и опять накормить и подоить. Кроме того, надо чистить сарай от навоза, делать свежую подстилку из соломы, лезть на чердак и подбрасывать сено. И все это в лучшем случае, когда все идет хорошо. Но, к сожалению, не всегда все идет хорошо. Если во время дойки корову кусают мухи, она отбивается от них хвостом, но, как мне кажется, чаще попадает мне по лицу. Бывает больно до слез, но я терплю. Дойку надо обязательно закончить. Еще хуже бывает, когда у коровы болят соски. Тогда корова часто бьет ногой по ведру и проливает все молоко. Тогда уж мое терпенье не выдерживает, и я проклинаю всех коров на свете. Я отказываюсь доить, но мама доказывает мне, что кроме меня больше некому доить.

Но самая большая неприятность с коровой случается тогда, когда соседка Сарра будит меня с опозданием. Это значит, что корову надо будет гнать в поле мне самому. А дело это нелегкое. Дело в том, что коров через мост гнать запрещено. Их перегоняют через Днепр вплавь, чуть ниже моста. Там есть такое мелкое место. Почти брод. Коровам приходится плыть метров двадцать. Всем стадом коровы дружно переплывают Днепр, но когда я гоню ее одну, начинается длинная канитель: то корова в воду не хочет идти, то войдет по брюхо в воду и стоит. Лезть в воду неохота, и я начинаю бросать в нее комья земли. После удачного броска, когда ком попадает ей в бок, корова идет в глубину и плывет на другой берег, а я бегу на мост. Прибегаю на противоположный берег, а корова опять стоит в воде и отмахивается хвостом от мух. Что тут делать?

Бросать в нее что-нибудь уже опасно – она может повернуть и поплыть обратно. Я рву пучок свежей травы и маню ее из воды. Долго маню. Но выходит она из воды только тогда, наверно, когда ей надоест стоять в воде. Я ломаю длинную лозу и хлещу корову в отместку за ее упрямство и чтобы скорее пригнать ее в стадо. Вот и стадо. Но пастух оказывается не наш. Я гоню ее к другому стаду коров. Но и там тоже не наш пастух. И только третье стадо коров, которое находится у самого леса, оказывается наше. Я удовлетворен: наконец-то нашел наше стадо коров, и довольный бегу домой. Бежать по лугу, где всегда пасутся коровы, надо очень осторожно, а то ногу сломаешь. Коров сюда выгоняют, как только сходит вода после половодья. Земля еще рыхлая, и коровы оставляют своими копытами бесчисленное множество глубоких ямок. Однажды я попал в такую лунку и сразу же бежать расхотелось: ногу чуть не сломал…

Вот почему, когда у мамы случается выходной, я себя чувствую свободным человеком. Мама сама занимается коровой, а все остальные работы меня особенно не угнетают. Зато, когда мама дома, у нас как бы праздник. В этот день у нас бывает настоящий обед. Причем, все, что мама готовит, очень вкусно. Даже обыкновенную целую картошку она сварит и подсушит так, что ее можно есть без молока "с таком", как говорит мама. Ее печенья таяли во рту. А о разных тортах и говорить не приходится. Я всегда радовался, когда мама объявляла, что у нее завтра выходной. За выходной день она успевала переделать массу дел. Все у нее горело в руках. Соседки без конца удивлялись, как моя мама успевает справляться со всеми делами. Ведь у нее было четверо детей, и воспитывала она их без мужа. Она работала чаще в две смены, чем в одну, чтобы иметь возможность нас кормить и одевать не хуже, чем у других.

Она использовала малейшие возможности для лучшего нашего обеспечения. Так, когда сгорела хлебопекарня (напротив деревянной церкви), она на пепелище посадила огород, хотя никто не верил в эту затею. Потом рабочие пекарни приходили и с удивлением смотрели: на этом огороде росли лук, редиска, огурцы, свекла, капуста и картофель. Все понемногу, но все успешно росло среди кирпичей и хлама, как это обычно бывает на пепелище. Однажды она побила рекорд по выводке цыплят – восемнадцать штук. Это было интересное зрелище: одна курица и восемнадцать желтых живых комочков. Вся улица у нас побывала, чтобы полюбоваться ими. Но радость эта длилась недолго. Случилась беда. Некому было смотреть за цыплятами. Мама на работе, а мы, дети, были слишком беззаботны. Да и хозяина настоящего не было у нас. Дверь во двор держалась у нас на честном слове. И надо же было так случиться, что курица с цыплятами была у двери, когда дверь упала на них, и от всей куриной семьи осталась в живых курица да пять цыплят. Ох, и горевала же мама. Как будто родню какую потеряла.

Кроме всех домашних дел у нее было полно дел по общественной линии. Моя мама была коммунисткой. При этом она не просто числилась в членах партии, но и активно принимала участие во всех партийных мероприятиях. Надо сказать, что мама моя была почти безграмотная. Не пришлось ей ходить в школу. С восьми лет она уже зарабатывала себе на хлеб. Когда ее приняли в члены ВКП(б), она стала посещать школу ликбеза. Учиться ей было трудно. И работа была трудная – в хлебопекарне у печи, – и хлопот по дому было много, но она упорно училась и уже умела складывать буквы в слоги, а слоги – в слова. Так вот, будучи почти неграмотной, она была казначеем профсоюза работников хлебопекарни и председателем общества МОПР. На всех собраниях ее постоянно выбирали в президиум. И хотя по-русски она говорила очень плохо, но без стеснения выступала с трибуны по любым вопросам. Коверкала она русские слова безбожно. После ее выступления товарищи по работе пересказывали, как она какое слово говорила и хохотали до коликов. Но мама никогда не обижалась, а наоборот, вместе со всеми смеялась, как будто так смешно говорил кто-то другой, а не она. Но во время ее выступления никто не смеялся, так как она всегда выступала по существу дела, а это было главным.

Когда у мамы были свободные вечера, я ей тоже помогал учиться говорить по-русски. Но мы не столько учились, сколько хохотали. Я тоже прыскал от смеха, слушая, как она произносит какое-нибудь трудное слово. И она тоже смеялась со мной. Еще более интересными получались у нее слова, записанные ею на бумаге. Они вызывали не смех, а удивление. Ее записи не только я, но и академики русского языка не смогли бы прочесть, а она их читала так же свободно, как мы читали книгу. Дело в том, что она упорно не писала гласные буквы, одни только согласные. И как она помнила, какие гласные после каких согласных должны быть, я до сих пор удивляюсь. Единственное, что можно подумать, так это то, что она, возможно, помнила свои записи наизусть. Когда она готовилась к партучебе, я ей помогал учить первые главы истории ВКП(б). Я ей читаю, а она точь-в-точь пересказывает. Абзацами. А как только надо все вместе рассказать, так начинает путать. Опять какое-нибудь слово исказит до смешного и опять смеемся. Насмеемся вдоволь, а она вдруг вздохнет глубоко и скажет:

 

– Хорошо вам, вас всему учат в школе, а нас никто не учил. А теперь и наука не лезет в голову.

Каждый год они начинали учить историю партии заново, с первой главы. И каждый год мама учила первую главу учебника, как будто новый материал. То, что надо по дому, по работе, по общественной линии, она помнила, а про первые шаги рабочего движения, про ленинский "союз борьбы за освобождение рабочего класса" забывала. Я уже помнил почти все наизусть, а она с трудом отвечала заданный урок на занятиях в доме политпросвещения.

Конечно, голова ее была полностью занята другими заботами. Эта постоянная перегруженность различными хлопотами привели ее однажды к драматическому случаю. Как я уже сказал, мама была казначеем в своей профорганизации при хлебопекарне. Как-то раз она отправилась в сберкассу сдавать профсоюзные взносы. Сумма была немалая – 418 рублей. Если мамина зарплата была 42 рубля в месяц, то эта сумма составляла десять маминых зарплат. Кассира на месте не оказалось. Разговорившись со знакомой, мама незаметно для себя вышла на улицу, забыв у окошка кассы пакет с деньгами. Когда же она спохватилась и бросилась назад в сберкассу, пакета на месте уже не было.

Никогда я не видел маму в таком отчаянии. Она бегала по дому туда и обратно и рвала на себе волосы. Соседка, тетя Сарра, успокаивала ее, а она никак не могла успокоиться и непрерывно повторяла одно и то же:

– Что я теперь буду делать? Что я теперь буду делать?

– Может еще найдутся деньги, зачем ты уж так переживаешь, – говорила ей тетя Сарра. Но мама ее, наверно, не слышала и, держась обеими руками за голову, бегала по залу и внятно бормотала:

– Боже мой, как мне теперь жить! Чем я буду детей кормить? Какая-то боль охватила и мое сердце. Я не мог больше смотреть на такую маму и выбежал из дома в свое укромное местечко на НП. Мне было очень жалко маму, но помочь я ей ничем не мог. И это угнетало. После я узнал, что мама ходила к директору хлебопекарни товарищу Либерману и к его заместителю товарищу Шееру. Они с большим сочувствием отнеслись к ее несчастью. На общем собрании рабочие хлебопекарни решили помочь ей. Часть денег собрали рабочие, часть денег выделил профсоюз, а часть денег мама одолжила у соседей.

Общими усилиями деньги были внесены в кассу, но с тех пор в нашем доме воцарилась тишина. Мама перестала петь песни и смеяться. Чтобы как-то выйти из трудного положения, пришлось в спальню, где спали мама и Соня, впустить квартирантов. Большую двуспальную кровать перетащили в зал. А в спальне появились первые квартиранты – двое парней, приехавшие из деревни на шестимесячные курсы бухгалтеров. Оба отслужили в армии, оба – рослые и красивые. Один был веселый и ловко крутился на турнике, а второй был серьезный, степенный, всегда аккуратно одетый, при галстуке. Вот этот второй взял и ни с того, ни с сего влюбился в нашу Соню. Каждый день уговаривал он маму отдать Соню за него замуж. Обещал о ней заботиться и не обижать. Но мама не поддавалась его уговорам, ссылаясь на то, что Соня еще очень молодая. А Соне было восемнадцать лет. Но разве можно отдать ее замуж за малоизвестного человека, да еще за русского? Нет, на такое мама согласиться не могла. И ее партийность здесь ни при чем. Традиции сильнее ее. Мама была очень рада, когда квартиранты закончили курсы бухгалтеров и разъехались по домам. Она опасалась, что этот парень увезет ее Соню без ее разрешения. После их отъезда мама опять повеселела и стала такой, какой была до потери денег.

Время лечит от всех бед. И вот радость, что с Соней ничего не случилось, вытеснила старую боль. Мама стала опять веселой и жизнерадостной. Накануне тридцатых годов в стране были большие затруднения с хлебом. Год был неурожайный. Колхозы были еще слабые, а кулаки хлеб прятали или даже гноили в ямах, но государству не сдавали. Молодое советское государство вынуждено было распределять хлеб по карточкам. До этого времени мама пекла булки и баранки.

А после, когда ввели карточки, выпечку изделий из белой муки прекратили, а маму перевели к печам на выпечку черного хлеба. Сразу у хлебных магазинов стали выстраиваться длинные очереди. Люди уже с ночи дежурили. Всех рабочих хлебопекарни прикрепили к хлебному магазину Рогинского. Так тогда называли магазин. Такая тогда была традиция, продолжавшаяся с дореволюционного времени – магазины называли по фамилии их хозяев. Спросишь у кого-нибудь: "Куда идешь?" И получаешь короткий ответ:

– К Шпицу!

– К Хазанову!

И всем уже ясно, что если к Шпицу, то это – в магазин одежды и ткани. Если к Хазанову, то это – в продовольственный магазин…

Так вот, Рогинский заведовал хлебным магазином, который находился на углу улиц Циммермановской и Луначарского. Мужчина он был представительный, высокий, широкоплечий, с квадратным подбородком. Стоя за прилавком, он возвышался над всей очередью, как скала. К нему-то и выпало мне счастье ходить за хлебом. А что было делать? Мама и Соня работают, а Саша еще маленькая, а у старшего брата – учеба и комсомольские дела. Он у нас был занят всегда еще больше, чем мама. По степени активности в общественных делах он был весь в маму. Я тоже учился, но второй класс никто не считал за учебу. Так, безделица. Да и сам я считал себя самым свободным человеком в нашей семье.

Итак, мне было поручено выкупать по карточкам хлеб. Но скажите сами, какой мальчишка согласится тратить часы, чтобы стоять в очереди, если даже эта очередь за хлебом? И я никак не мог решиться занимать очередь на несколько часов. Вся моя детская душа была против этих шумных очередей с неизбежными спорами и ругательствами. Мама мне сказала, что Рогинскому дано указание, чтобы он рабочим хлебопекарни отпускал хлеб вне очереди. И меня мама представила ему, когда я приходил к ней на работу.

Поэтому я всегда смело и уверенно, хотя и с большим трудом, пробивался к стойке, где стояли весы и протягивал наши карточки Рогинскому. Но он всегда почему-то делал вид, что не видит мою руку с карточками. Я не понимал его и смотрел на него удивленными глазами. Конечно, стоило ему кому-то отвесить хлеб без очереди, как сразу поднимали крик несколько женщин. Но нам ведь положено, а он даже не смотрит в мою сторону. От досады я начинал хныкать, а затем и плакать. Тогда-то он вдруг замечал меня, брал мои карточки и объяснял очередным женщинам, что я сын работницы хлебопекарни. Женщины, глядя на плачущего мальчика не шумели на продавца. А я уходил домой с хлебом, но не очень довольный собой. Я все опасался, что если о моем плаче узнают в школе, то меня засмеют. Долго никто не знал о моих унижениях в очереди. Но однажды кто-то принес в класс это известие, и меня стали дразнить "несчастной плаксой". Это было обидно, потому что я не имел права защищаться, ибо это была правда. Не стану же я каждому объяснять, что я плачу нарочно.

Однако, после этой клички я наотрез отказался ходить за хлебом. Мама сама стала покупать хлеб. Ее Рогинский не смел задерживать ни минуты – она ведь спешила на работу. Но история с моим хождением за хлебом на этом не кончилась. Через некоторое время по требованию рабочих пекарни хлеб им стали отпускать прямо на работе, и я каждый день ходил за ним, но это уже было пятиминутным делом – хлебопекарня была недалеко от нас по улице Циммермановской, между Северо-Донецкой улицей и Базарной (ныне улица Фрунзе).

Мое первое посещение хлебопекарни осталось в моей памяти на всю жизнь. Это случилось, когда мне было лет пять, а может быть и меньше, в один из тех зимних дней, когда солнце закрывают тучи, и не поймешь, то ли на улице день, то ли вечер. Скучно было в такой день сидеть одному дома. И пришла мне в голову мысль пойти к маме на работу. Брат как-то показывал дом, где мама работает.

Надев пальтишко и шапку и закрыв на ключ наружные двери, я отправился к маме. Прошел я по нашей улице до Бобруйской, затем повернул на Циммермановскую (ныне улица Ленина) и, пройдя мимо белой каменной церкви, перебежал на противоположную сторону, как раз напротив магазина Шпица. Мороз меня уже прохватил, но и мама уже была рядом. Пройдя еще метров пятьдесят мимо дверей «торгсина», милиции и библиотеки, я оказался у дверей хлебопекарни. Старший брат мне их показал, но не сказал, а может и не знал, что ими не пользовались. Подошел я к дверям и замерзшими руками потянул их на себя. Однако двери не поддавались. Тогда я постучал кулачком, но никто не открывал. Я стал стучать ногой – опять никакого толку. А мороз все ощутимей морозил меня. "Что ж это такое, – думал я, – мама рядом, а я не могу к ней пройти". Я стал стучать еще ногой, но дверь не открывалась. Подумав, что я могу здесь замерзнуть, я не нашел другого выхода, как заплакать.

Я стоял и плакал у этих высоких, глухих дверей, а мимо меня спешили туда и обратно люди, укутанные с ног до головы, и никто не обращал на меня внимания. Мне бы догадаться бежать обратно домой – ведь дом-то совсем близко, но я об этом и не подумал. Потеряв всякую надежду на благополучный исход, я заплакал во весь голос. И вдруг какая-то тетенька остановилась возле меня и спросила:

– Мальчик, почему ты здесь плачешь?

– Я хочу к маме, – ответил я, весь дрожа от холода.

– Где же твоя мама?

– Вот тут, – ответил я, указывая на закрытую дверь.

– Значит, твоя мама работает в хлебопекарне?

– Да, – подтверждаю я, переставая плакать.

– Ох, ты бедненький мой, – запричитала тетя. – Ведь ты мог здесь совсем замерзнуть, двери-то эти совсем не открываются. Пойдем, я покажу тебе вход в хлебопекарню.

И она повела меня дальше по улице, завернула за угол на улицу Базарную, и здесь оказались раскрытые широкие ворота, а за ними сторож в длинной шубе и валенках. Тетя подвела меня к нему и сказала, что я ищу маму, которая здесь работает. Он спросил:

– Как зовут твою маму?

– Роня, – ответил я.

– Роня, – повторил он, – знаю я твою маму. Ее все у нас знают, – добавил он уважительно, и мне стало вроде теплее от его слов. – Послушай-ка, – остановил он проходившего высокого дядю, – отведи мальчика к Роне – это ее сын.

– Хорошо, – согласился мужчина и, взяв меня за руку, повел через весь длинный двор опять к тому кирпичному зданию, в наружные двери которого я стучался. Теперь мы вошли туда со двора. Пройдя темный коридорчик, мы вошли в большой высокий светлый зал. Вдоль стен, на маленьких толстых ножках, стояли длинные ящики, в которых мужчины в белых халатах и колпаках месили руками тесто. Прямо напротив, за одним их этих ящиков, была та самая арочная дверь, в которую я так безуспешно стучался. Слева стояли две широкие, двухэтажные печи, а напротив печей стояли длинные столы, за которыми работали женщины в белых халатах и белых платках. Они быстро выкатывали из теста длинные, змееподобные, гладкие веревки, отрывали небольшие кусочки и моментально превращали их в баранки, а затем бросали их в котел с кипящей водой.

Здесь было очень тепло, и приятно пахло румяными булками, как это бывало иногда у нас дома, когда мама что-нибудь пекла. Мамы среди женщин не было. Я забеспокоился: неужели опять придется выходить на мороз? А здесь так тепло! Мужчина, наверно, почувствовал мое беспокойство. Он нагнулся надо мной и спросил с улыбкой:

– Что, не находишь маму?

Я только мотнул головой, потому что думал, что стоит мне раскрыть рот, как я тут же заплачу от огорчения.

– Ну-ну, – ободрил меня мужчина, поняв мое состояние, – сейчас мы найдем твою маму.

Он взял меня за руку и повел ко второй от дверей печи, и тут я увидел, наконец, свою маму. Да, это была она, хоть и не похожа на себя: в белом халате и белом колпаке, как у мужчин. Она стояла в глубокой яме, у нижней печи, и на длинной лопате вынимала из печи румяные баранки и ловко сыпала их в стоящие внизу большие плетеные корзины. Мама стояла ко мне спиной и не видела меня. Мужчина, приведший меня, крикнул ей:

– Роня! Принимай своего сыночка!

Мама обернулась и вдруг переполошилась.

 

– Левочка, – ахнула она, – как ты сюда попал? В такой мороз! Кто тебя привел? Что-нибудь случилось дома?

От неожиданности моего появления баранки у мамы посыпались мимо корзины на пол ямы. Я стоял и молчал. Такой маму я не видел еще никогда. Вся светлая, румяная. Она показалась мне совсем молодой и очень красивой. Она дала мне горячий баранок, усыпанный маком и наказала стоять здесь и никуда не ходить. А сама стала быстро вынимать баранки из печи. Ей было не до меня – баранки пеклись, пока печь горячая.

Мама вынула все баранки из печи, передала корзины с баранками мужчине, поднялась наверх, положила на яму несколько досок и открыла верхнюю печь. Там остывал жар. Мама стала выгребать большой кочергой горячие угли. Они сыпались прямо в яму. Вокруг стало нестерпимо жарко, наверно, как в Африке. Я вспотел и забыл, что на улице мороз. Хорошо, что одна женщина догадалась снять с меня пальто и шапку, а то бы я вообще спарился. Теперь-то я воочию убедился, как маме жарко на работе. Но она делала свое дело как ни в чем не бывало, как дома – хорошо и быстро. Очистив верхнюю печь от горячих углей, она положила под ноги еще несколько досок, плотно сдвинув их, приготовила длинную узкую лопату и, ловко подхватывая на палочку десятки вареных в котле баранок, быстро раскладывала их один за другим на лопате и отправляла в печь. Работа у нее спорилась так, что я не успевал следить за ней.

Скоро вся печь была заполнена баранками и у мамы появились несколько свободных минут. И не только у мамы: все как будто решили сделать перерыв, чтобы осмотреть меня и похвалить перед мамой. Но мама прервала их восторги:

– Ну, согрелся, – то ли спросила, то ли подтвердила она, – а теперь беги домой.

Она одела меня, вывела в темный коридор и наказала, чтобы я шел домой и нигде не останавливался. Я бодро бежал домой очень довольный, что побывал у мамы на работе, совершенно забыв про печальное начало этой прогулки. Тепла пекарни мне хватило на всю дорогу, и я особенно не чувствовал, что на улице сильный мороз. Голова моя была занята совсем другими впечатлениями. Вот так я впервые побывал у мамы на работе. С тех пор я часто по своей инициативе навещал маму на работе, хотя она не всегда была довольна моим приходом. А мне нравилось там бывать.

После того, как хлеб стали отоваривать рабочим в пекарне, я охотно бегал к маме за хлебом. Заодно я смотрел, как мама работает на новом месте. Теперь она отправляла в печь не баранки, а жестяные формы с хлебом. Это в десятки раз труднее, чем печь баранки. Здоровые мужчины удивлялись ее выносливости. Сколько тетя Сарра ни уговаривала ее перейти на другую работу, она ни в какую не соглашалась.

– Трудно, конечно, – говорила мама, – но здесь я при хлебе, и дети всегда с хлебом: на другой работе этого не будет.

И она была права. Дело в том, что как-то раз, когда мама вынимала хлеб из печи, я заметил, что на жестяных формах остаются кусочки подгоревшего теста. Я оторвал такой кусочек и попробовал. Он оказался съедобным, хрустел на зубах, как сахар. Я спросил у мамы, можно ли их собирать в корзину. Мама спросила разрешения у главного мастера, а тот – разрешил. Все равно, мол, очищать формы каждый раз приходится. И я стал собирать. Правда, попадались такие прогоревшие кусочки, как уголь. Их приходилось выбрасывать. Мама говорила, что из этих «сухариков» (так я их называл) делают квас для рабочих. Она повела меня в темный коридорчик, где в углу стояли две бочки. В них-то и был квас. Квас мне совсем не понравился. Язык немного щипало, как от кваса, но вкус был неприятный. Ни капельки сладости! Первый раз, когда я собрал почти полную корзинку с «сухариками», мама проводила меня до ворот, объяснила вахтеру что я несу, и он пропустил меня без проверки. В следующие проходы я уже выходил один с моими "сухариками".

Вначале сухари всем понравились дома. Даже тетя Сарра и дядя Симон пробовали. Мы с Сашей целыми днями хрустели ими. Правда, когда попадались насквозь горелые сухарики, то приходилось долго плеваться – такой неприятный вкус был у них. Одним словом, на недостаток хлеба мы не жаловались в это время. Но через некоторое время сухари всем надоели. Всем, кроме меня. У меня, наоборот, они получили новое направление. Я набивал ими полные карманы и угощал товарищей на улице. В компании хрустеть ими было гораздо приятней и вкусней, чем дома. С сухарями я стал самым желанным гостем соседских мальчишек. Меня превратили в какого-то хлебного бога. Мне это так понравилось, что я однажды отправился в хлебопекарню второй раз за день. Мама прогнала меня, чтоб я не жадничал. Наверно, это было некрасиво с моей стороны. Мама знала, что я все сухарики раздаю соседским детям и, по-моему, была этим довольна. Но дважды в день приходить за ними запретила.

Детей мама жалела. И не только своих, но и чужих. Когда она была еще совсем молодая и работала в частной пекарне на церковной улице (ныне улица Либкнехта), за ней ухаживал взрослый парень по имени Моисей. Однажды она увидела в окно, как он шлепает по мягкому месту мальчишку за какую-то провинность. Будущая моя мама очень рассердилась на него. Открыв окно, она закричала:

– Зачем ты обижаешь маленьких детей?! Чтоб тебе не дожить собственных детей бить!

Теперь, когда она вспоминает об этом пророчестве, она тяжело вздыхает и тихо говорит:

– И зачем я тогда это крикнула?! Надо же было такому случиться: мое страшное пожелание исполнилось. Кто бы мог подумать!

И, действительно, как все получилось до удивления точно. Мать вышла замуж за этого самого Моисея. И ему так и не пришлось наказывать своих детей. После рождения дочери его призвали в царскую армию. Потом – первая империалистическая война. Домой он вернулся после февральской революции. Через год в ноябре семнадцатого года родился у них сын, а в восемнадцатом году Моисей добровольно записался в Красную армию, хотя имел право не идти на фронт. В 1921 году он вернулся с гражданской войны, а в первых числах мая 1922 года появился я, и буквально через неделю отец опять ушел, теперь уже навсегда. Он умер одиннадцатого мая 1922 года, и ему так и не пришлось принять участие в воспитании своих детей. Вот над чем и почему так часто задумывалась моя мама, когда проявляла заботу о чужих детях…

Итак, каждый день я с большим желанием бегал в хлебопекарню за сухариками, чтобы раздавать их моим друзьям. Через них я ближе познакомился с семьей Ивановых, которые жили близко от нас, посередине первомайского переулка. Только вход у них был со двора, а не с улицы, как у всех домов. Их было два брата и сестра: Ваня, Саша и сестра Катя. Катя была самая младшая. Очень красивая девушка, лет шестнадцати, но казалась еще моложе. Все мечтала стать артисткой. Вообще-то я их всегда побаивался.

Матери у них не было. Отец и старший сын всегда ходили какие-то угрюмые, мне казалось очень злые. Говорили, что после смерти матери жизнь у них пошла не в лад. Отец все чаще стал прикладываться к бутылке, а сыновья не всегда находили себе работу. Но младший из братьев, Сашка, был, наоборот, веселым, добрым и общительным парнем. И лицом он был светел и приятен. Он был похож на сестру Катю. Наверно, мама у них была красавица. Одним словом, как говорили соседи, жили они бедно и впроголодь. Однако парни были крепко сбитые, а Катя не выглядела худощавой.

Однажды, набив карманы сухарями, я выскочил на улицу и, как говорится, нос к носу столкнулся с Сашкой Ивановым. Увидев в моих руках сухарики и оттопыренные карманы, он улыбнулся и сказал:

– Дай-ка и мне попробовать твоих знаменитых сухариков.

Я с удовольствием дал ему пару сухарей. Дело в том, что у Ивановых, как и у Клетецких, была своя лодка. Сашка часто разрешал мне покататься на ней. Правда, весло он забирал домой, почему-то не доверял мне его, но я находил в нашем сарае дощечку и орудовал ею не хуже, чем веслом. Кататься на лодке было для меня большим удовольствием. Вся душа у меня пела, когда я скользил по реке на лодке. Поэтому я готов был отдать Сашке все сухари, чтобы хоть чем-то отплатить ему за то, что он разрешал мне кататься на лодке. Сухарики ему понравились.