Loe raamatut: «Записки взрослой женщины. Сборник, повести рассказы»

Font:

Тайна рождения

Меня папа родил. Поэтому взрослые, увидев меня, восклицали: «Так вот она, папина дочь!?» – или: «Ха! Так это же папина дочь!?».

Они понять не могли, как так вышло, что дочь – папина. Спрашивали у бабушки, а та лишь поддакивала да пожимала плечами и многозначительно улыбалась. Будто это она сама все так ловко устроила, что дочь у сына получилась вся в него.

– Ну надо же! Кто бы мог подумать?! – искренне удивлялись взрослые люди.

И вот, наконец, очумев от вопросительно-восклицательных высказываний по поводу моего происхождения, я дала ответ на мучивший всех вопрос:

– Меня папа родил. Неужели неясно?

Очевидное, на мой взгляд, умозаключение повергло умилявшихся в шок. Они долго обсуждали, как именно могли происходить роды и откуда я вообще знаю, что меня именно родили, а не в капусте нашли. Ну и пусть разбираются. Я свое слово сказала и ушла от них. Ушла, твердо шагая по деревянным мосткам тротуара кривоватыми ножками в гамашах и кожаных ботиночках, толкая перед собой палку, на дальнем конце которой катилась бабочка на колесике, катилась и махала крыльями. Бабочку мне купили на день рождения, на мои два года, и эту бабочку я катала с большим воодушевлением все следующее лето.

О своем происхождении позже я рассказывала в разных компаниях, при самых неожиданных обстоятельствах. Маминым подругам. Папиным коллегам. Многочисленным родственникам, в том числе дальним. Плавая саженками вдоль берега вслед за моим няней Колей – папиным двоюродным братом, взрослым мальчиком восьми лет – я кричала тетенькам на берегу, чтобы они не волновались:

– Не утону! Меня папа родил! Он моряк!

Мальчишки, Колины друзья, подтверждали:

– Да, точно моряк. Он на Северном флоте служил.

Тетеньки, полоскавшие белье на мостках, все равно волновались и требовали вернуть плывучего флотского ребенка на сушу.

Закончилось все довольно странно. Папу после вуза по распределению назначили работать преподавателем в техникум, и они с мамой взяли меня от бабушки с дедушкой жить к себе. Первое время, пока не нашлось для меня места в детском саду, я ходила к папе на лекции и практические занятия. Вот там это и случилось. В самый первый мой день в техникуме на перемене меня затискали студентки. Студентки мне нравились и я захотела рассказать им про себя самое интересное. Но студентки всё никак не спрашивали, почему же я – папина дочь. И вот, когда уже прозвенел звонок и девушки стали усаживаться, я вышла перед аудиторией и громко сказала:

– А знаете что?! – Пауза. – Меня папа… А-а-а-а!

Папа подхватил меня поперек туловища и поволок в преподавательскую, по пути внушая:

– Никому никогда не говори, кто тебя родил. Никому. Это наш секрет. Здесь никто не должен об этом знать! Запомнила?

Он крепко держал меня за плечи и спрашивал, запомнила ли я то, о чем нельзя никому говорить. Я запомнила. Но это не имело никакого значения, потому что на самом деле меня родил не папа, а дедушка.

Дедушка меня очень ждал. У него никогда не было дочки. Хотя не факт (учитывая некоторые обстоятельства его жизни), но он так думал, что не было. В те далекие времена беременным не делали УЗИ, и пол ребенка оставался тайной до самого появления его на свет. Но только не для моего дедушки. Он точно знал, что будет девочка, придумал имя и сам проследил, чтобы бабушка пошла и заказала для меня самой лучшей мастерице конверт с модной в те времена вышивкой белым по белому с вырезами, цветами и листьями – строчёный. Техника вышивки называется «ришелье», но в Нытве называли строчеными вещи, вышитые такой техникой. Мой узор назывался «гортензия».

Шло время, недели и месяцы, а девочка всё не появлялась на свет, хотя конверт был готов. В субботу после обеда у деда свело живот, затем скрутило поясницу и стало отдавать в пах толчками, да так, что ни вздохнуть, ни охнуть. Дед катался по полу, ползал на коленках вдоль дивана и причитал:

– Вези меня, Мария, в Пермь, помру я тут.

Бабушка – она тогда не знала, бабушка она или еще нет, – хотела вызвать «скорую», но дед протестовал. Он хотел в Пермь:

– Рожает Галина-то. Чувствую, что рожает.

Мария справедливо полагала, что если бы рожать – а срок действительно уж подошел, – так молодые позвонили бы, благо есть домашний телефон, редкость, между прочим, для нашего городка в то время. На крайний случай телеграмму прислали бы. А ехать в Пермь в таком неловком состоянии, с жидким стулом и болью не то в печени, не то в почках, совсем необязательно. К слову, поездка в Пермь в те времена представлялась делом непростым. Сначала до станции добраться, это километра два с лишним от дома. Там в два часа ночи сесть на «чугунку» и по узкоколейке до узловой станции без малого час пилить, а на станции пересадка и еще два часа ожидания, и два часа до Перми на электричке со всеми остановками.

– Я ж тебя не довезу!

– Поедем! Богом прошу!

Бабушка Мария созвонилась с начальником конторы «Заготзерно», договорилась, чтобы подал машину ехать на станцию.

– Сам-то Виктор за руль сесть не может, – поясняла она свою просьбу.

– А чо, накатил по случаю субботы?

– Да нет, рожает.

– Галина рожает? Ну, не вопрос. По такому случаю мог бы и до Перми машину послать, да не доедет, дороги-то развезло. Туда как-никак по морозцу, а обратно под Воробьевой горой на Сырке сядет – без трактора не достать. Так, значит, до станции?

Неизвестно, что бы предпринял начальник «Заготзерна», если бы узнал, что рожает сам Виктор, но скептически настроенная бабушка не стала настаивать на нюансах. В это время в Перми папа вел мою маму пешком в роддом, ближайший от дома маминой мамы. Всего лишь три или четыре квартала, а добирались с привалами, как в большом походе.

Он с облегчением передал жену дежурной сестре в приемном отделении и, полагая, что в больнице лежат долго даже с кашлем, а ребенка родить – это не раз чихнуть, потребуется никак не меньше недели, отправился к себе в общежитие спать. Утром он поднялся пораньше: предстояло бежать последнюю в сезоне лыжную гонку. Снег растаял на открытых местах. Трасса на политеховской базе проходила по лесу и потому сохранилась, пусть даже в подплавленном виде. Пробежаться по сложной, скользкой «десятке», напоследок «надрав задницу» команде химико-технологического, было заманчиво. Утром на вокзале он удачно разминулся с родителями, приехавшими как раз на той электричке, на которой он собирался уехать за город. Все ему в этот день удалось. Команда химико-технологического потерпела поражение. Электромеханики это дело с удовольствием отметили, не зная, что в команде уже есть и более весомый повод «раздавить пузырь».

Папу, еще не знавшего, что он стал папой, в тот день долго искали. Мама плакала и злилась, и не хотела с ним разговаривать, и ребенка в тот день не показала, сколько ни прыгал виноватый муж под окнами роддома, получив букетом в лоб за слова: «Я же не знал, что всё так быстро!».

Зато деду еще часа в три ночи – он как раз добрался о станции Чайковская – стало вдруг лучше, и даже очень стало хорошо, и боли отпустили.

– Родила, – изрек он и обмяк на скамье. А через полчаса уже кричал: – Мария! Конверт взяла? Не взяла?! Ну как так?!

– Да взяла я.

– А пеленки?!

– Взяла!

– А…

– Все взяла, успокойся. Это тебе рожать впервой. А у меня опыт женский, богатый. За своих-то ребятишек так не скакал поди. А тут на тебе, схватки у него с вечера до утра.

– Ты не сравнивай, Мария, не обижайся. У меня ведь девочка, а то парни были.

– Да ну тебя. Стараешься для них, стараешься…

И они обнялись, оба со слезой: она – от обиды, он – от умиления. Вот так и получилось, что первым обо мне узнали деда с бабой, приехавшие в родильный дом к маме на первом утреннем трамвае. Я их люблю.

О самом горьком

Детство идеализируют взрослые от беспамятства. Называют его беззаботным. Делают это искренне, начисто забыв о той ежеминутной заботе, о той работе мысли и души, какие выпадают на долю ребенка, стремящегося совершать взрослые поступки, стать большим, хорошим, умным и не сильно при этом навредить окружающим людям, по крайней мере, самым близким – маме с папой. Все это ребенок вынужден проделывать, находясь в положении исключительно бесправном, будучи плохо информированным о реальной мере ответственности за каждый свой проступок, не имея представления о том, что неприятности конечны, что все проходит, и страшное, в конце концов, становится незначительным, важное – нелепым, а стыдное – смешным. Помножьте все это незнание на ограниченность физических возможностей: дети – люди маленькие и многого просто не могут, пока не вырастут. Станете ли теперь называть золотой порой детство?

Самое горькое время моей жизни – детский сад. И ведь что ранило больней всего, о детском саде я мечтала, как ни о чем другом в жизни. Мечта «поступить когда-нибудь в детский сад» отравляла своей несбыточностью мое повседневное существование, значительным содержанием которого было посещение занятий по общей электротехнике, промэлектронике и электрическим машинам – папа преподавал. Он брал меня на работу, шантажируя, должно быть, таким способом свой местком. Позже этот учебный опыт сбил меня с толку, направив на факультет, где было много вольтметров, амперметров и асинхронных двигателей. Рядом с ними, вдыхая запах состарившейся пластмассы и подгоревшей обмотки ротора, я чувствовала себя спокойно и счастливо, как в детстве, в том первоначальном, когда еще не сбылась мечта о детском саде.

Вечерами мы с папой, пока мама мыла посуду, шила, штопала, подметала и занималась прочими женскими делами, гуляли по нашему городу, заглядывая сквозь решетки заборов в детские сады с верандами, грибками, качелями, песочницами, горками и прочим детским инвентарем. Папа твердо обещал (ему твердо обещали), что в детский сад я пойду не позже следующей весны, еще даже до того, как мне исполнится пять лет. И я пошла, когда до пяти лет осталась неделя. Помню до сих пор иссиня морозное весеннее утро с хрусткими корочками льда на асфальтовых проталинах. Мама не спала накануне, шила мне фартук с оборками, как на иллюстрации в книжке Чуковского. Фартук надели поверх шерстяного платья вишневого цвета с бомбошками из тесьмы. Такие же бомбошки мама пришила на гольфы.

Я сильно сама себе нравилась и от сознания своего великолепия комплексовала. «Потому что нельзя быть на свете красивой такой» – эти строчки, тогда еще не написанные, исчерпывающе объясняют причину моего душевного дискомфорта. В группу я вошла, как Наташа Ростова на первый бал. Все на меня уставились. Один мальчик так и замер с козявкой, вытащенной из носа. Через секунду он озвучил осенившее его предположение, шепеляво, как умел:

– Ты артишка?

Слово «артистка» мальчик не выговаривал, но был настоящим мужиком, потому что уже на следующий день предложил мне жениться на нем. Высокая светловолосая девочка Таня подошла и потрогала мой фартук. Молча. Я не знала еще, что Танины суждения будут влиять на мою жизнь, по крайней мере, следующие тридцать лет, но сразу поняла, что облажалась с нарядом, ощутила его нелепость и, больше того, непреодолимость будущего своего одиночества посреди коллективного детсадовского благополучия, – и с криком «Сними его!» бросилась вон из группы, догонять маму. Фартук сняли. Банты сорвала сама, растрепала волосы, измазала соплями рукава и как будто бы влилась в коллектив.

Полностью мимикрировать мне так и не удалось. Полтора года в детском саду я оставалась белой вороной. Мои коммуникативные навыки и склонность к чтению стихов на публике воспитатели рассматривали как ресурс. Я выступала снегурочкой на утренниках в младших и ясельных группах. Однако те же воспитатели находили у меня (и вслух обсуждали это!) признаки идиотизма и дебильности, которые проявлялись в неспособности есть рыбу хек ложкой. Все их попытки принудить меня есть хек ложкой проваливались. Хек оставался несъеденным, иногда лежащим на полу. В самом плохом случае хек совпадал в меню с гороховым супом. Детсадовский гороховый суп с крупными кусками вареного лука и мылистыми брусками картофеля вызывал у меня рвоту. Вечером воспитательница Клавдия Георгиевна говорила родителям, что меня надо лечить. Тон подразумевал не терапевтическое, а психиатрическое вмешательство. Папа краснел, мама злилась. Мама не понимала, почему я не могу «прикинуться нормальной», когда надо.

Хуже всего родителям пришлось после инцидента с небом. На очередном учебном занятии воспитательница заявила группе, что неба нет. Она имела в виду теологические небеса, на которых восседает седобородый Бог из сатирического журнала «Крокодил». Неба нет, и Бога нет. Но я-то уже все знала про настоящее, не божеское небо. Я вела космический дневник, куда вклеивала фотографии космонавтов и заголовки из газет и даже статьи, которые мама с папой читали вслух. Услыхав, что неба больше нет, я стала возражать и по ходу дискуссии выложила всё, что мне было известно на тот момент об атмосфере и стратосфере. Я даже нарисовала на доске, как космический корабль пронзает небо, слой за слоем, удаляясь от земли, чтобы выйти на заданную орбиту. У него отходят ступени: первая ступень двигателя отошла, вторая ступень… Шокированная Клавдия Георгиевна поставила меня в угол в туалете и довела-таки до логического конца антирелигиозную лекцию согласно методическим указаниям гороно. Гороно было всемогущим и лучше знало, в каком возрасте на какие темы следует разговаривать с ребенком. Поэтому вечером родителям в резкой форме рекомендовано было не витать в облаках, а заниматься воспитанием меня.

Родители временно изъяли из обращения космический дневник. Но конфронтацию было уже не остановить. Отлученная от космоса, я пошла ва-банк – пользуясь навыками, полученными вне детского сада, стала приносить в группу и читать товарищам тайно в тихий час толстую книжку про доктора Айболита, в которой описывалось животное Тяни-толкай. Конечно же, с рук мне это не сошло. Клавдия Георгиевна оказалась тертым калачом. Она побила меня моим же оружием – книжкой.

Я до сих пор помню обложку с мышонком, который катил колесо, сделанное из стебля одуванчика. Катил-катил да и потерялся в густой траве. Метания бедного испуганного зверька вызывали у меня неизменную реакцию: я плакала от ужаса и горя. Книжка стала любимым произведением нашей группы. Клавдия Георгиевна усаживала деток полукругом на маленькие стульчики, сама садилась напротив и смаковала страдания полевой мыши, ожидая результата. Я затыкала уши, чтобы не слышать, но по движению губ и выражению лица воспитательницы догадывалась, как развиваются события, и не могла сдержать рыдания. Добившись желаемого, воспитательница предлагала коллективу высмеять меня. Ребятки говорили: «У-у-у-у, плакса, нюни распустила!» – и показывали на меня пальчиками. Экзекуция происходила по меньшей мере раз в неделю.

Занятая детсадовскими интригами, я не заметила, как пришло время идти в школу. В моей жизни, к счастью, не случилось больше ничего, равного детсаду по степени травмирующего воздействия. Ну, разве что работа в заводском конструкторском бюро: клепаная броня, гусеничные шасси, приборы ночного видения, пушечные дула при моем врожденном пацифизме поначалу травмировали психику… Хотя нет, там было проще. Там был враг, предполагаемый противник, а наличие врага позволяет человеку многое оправдать. Детсадовская закалка помогла без отчаяния пережить все профессиональные перипетии. Благодаря педагогическим усилиям Клавдии Георгиевны, я вышла из детсада в жизнь с прививкой от идеализма и знанием, что все плохое когда-нибудь кончается, главное – не распускать нюни. Только одно меня беспокоит. Я до сих пор не знаю, чем кончилось дело: нашел мышонок дорогу домой? Сгинул в одуванчиковом лесу? Понимаю, что детская книжка должна заканчиваться по-доброму. Но все равно волнуюсь.

Коммунальная квартира

Ключом, привязанным к ленточке, приколотой к внутренней стороне кармана, я открыла английский замок квартиры номер 156 и, пятясь, локтем придерживая массивную дверь, стараясь не уронить тарелку с пирогом, вошла в темный общий коридор. Днем ни одна из трех лампочек – у каждого квартиросъемщика своя! – не горит.

Как раз в этот момент Ольга Ивановна распахнула дверь своей комнаты, и в коридоре стало светло. Окно Ольги Ивановны выходит на солнечную сторону, поэтому в проем двери вместе с ней вышел и косой солнечный столб. Дверь ударилась о стену. Ольга Ивановна сильным трагическим жестом еще раз прихлопнула дверь, отскочившую от стены, и замерла. На грохот выглянула из ванной мама, стряхивая с рук мыльную пену и поправляя тыльной стороной кисти капроновую косынку на высокой прическе. С «бабеттой» моя модная мама не расставалась даже в дни большой стирки. Прасковья Губа прошаркала из кухни, дожевывая что-то сухоньким ртом, позвякивая неизменным монисто и длинными, лежащими на щуплых старческих плечах серьгами.

За грохотом они даже не заметили, что я вернулась с прогулки. В то далекое время шестилетние девочки уже самостоятельно гуляли в скверике, соблюдая наказ не уходить далеко от дома. Наш пятиэтажный двестипятиквартирный дом на улице Мира занимал два квартала. Путешествуя вдоль его желто-коричневых стен с нишами и статуями, магазинами и учреждениями, уйти можно было куда угодно. А все равно не потеряешься. Достаточно сказать, что живешь в «Двестипяти», и любой прохожий доведет. «Двестипяти» – первый благоустроенный каменный дом нашего довольно молодого города, символ нового советского быта и светлого будущего всего прогрессивного человечества.

Первопоселенцы «Двестипяти» торжественно выехали из бараков Бумстроя в коммуналки с водопроводом, кухней и дровяным титаном. Вскоре они, если не поголовно, то через одного пали жертвой зависти бывших барачных соседей, настучавших им вдогонку 58-ю статью УК со всеми ее многочисленными пунктами и примечаниями. Вроде бы странно, что лучшие из лучших (а другим ордера на отдельные комнаты в «Двестипяти» не давали) оказались врагами народа. Но тем, кто заселялся вторым и третьим слоем в благоустроенные апартаменты «Двестипяти», не хотелось обдумывать, и тем более обсуждать вслух, причины столь быстрой ротации. В шесть лет я об этом ничего не знала, но мрачноватый миф великого дома, занимавшего едва ли не всю центральную часть города, интуитивно угадывала. Этим мифом были пронизаны его толстые стены, этот миф и мне придавал кое-какую значительность. В детском саду про меня говорили «девочка из Двестипяти». Был еще мальчик, но мы с ним не играли.

К началу шестидесятых дом утратил свою коммунальную исключительность. Рядом встали другие многоэтажки с удобствами, а на окраине началось строительство домов с отдельными квартирами для каждой семьи. И все же «Двестипяти» по-прежнему оставался символически главным домом города бумажников, и в нем по-прежнему жили очень интересные люди, сами по себе имевшие большое историческое значение. Таким человеком по праву являлась Ольга Ивановна – член партии с 1937 года.

Удерживая двумя руками тарелку с куском пирога, я принялась стаскивать уличные туфли, цепляя пятку за носок. Отсюда, из торца Г-образного коридора, мне было видно, как Ольга Ивановна взмахнула крылом шали, прижала руку к груди и воскликнула:

– Меня, члена партии с тридцать седьмого года! Меня назвал он сукой коммунистской! Назвал меня он коммунистской блядью…

Дальше шло перечисление нехороших слов, которыми зять Ольги Ивановны, маячивший в проеме двери за ее спиной, только что называл свою тещу в узком семейном кругу. На интересный текст потянулись из своих комнат мужчины: папа и Михаил Иванович, сожитель Прасковьи Губы.

– Убери от меня руки! – Оскорбленная Ольга Ивановна высоко подняла голову, остриженную по комсомольской моде тридцатых годов, лягнула зятя и продолжила: – Я тебя сгною! Партбилет положишь на стол! Завтра же! Сгною!

Каждую реплику она подкрепляла ударом двери о стену.

Учуяв, политической подтекст семейной свары, сожитель Прасковьи Губы, не имеющий на данной территории должного правового статуса, ретировался. Папа, наоборот, надел решительно свои тапочки и вышел, чтобы утихомирить скандаливших товарищей по партии. Ольгу Ивановну подоспевшие женщины водворили в ее комнату, и по коридору потянуло сквознячком валерьянки. Зятя папа взялся выпроводить на улицу. Пока гость искал под вешалкой свою обувь, прояснилась в общих чертах причина ссоры.

Социальная модель, которой придерживалась Ольга Ивановна, категорически не соответствовала представлениям ее зятя о роли тещи в современном обществе. Зять хотел бы ходить к ней на блины. Он хотел бы еще борща, котлет и даже картофельных шанег. В деревне с аппетитным названием Стряпунята, откуда родом был зять, тещи всё это стряпали не только по праздникам, но даже просто по воскресеньям. Ольга Ивановна ни щей, ни борщей не варила. И вот сегодня, в светлый день юбилея бумажного комбината, где зять трудился чуть ли не старшим дефибрерщиком, а теща и вовсе числилась почетным ветераном, он выпил.

– Да, выпил! Имею право? – Зять, стоя в одном расшнурованном ботинке, прижимал кулак к груди, и по щекам его текли мелкие слезы, сквозь которые он продолжал свой горький рассказ. – Я пришел навестить родную тещу. Имею право! Так она мне куска хлеба не дала. Соленого огурца не порезала. Нету, говорит, иди, говорит, в столовую. Ну как так-то, а?

– Ты не реви. Будь мужиком. Иди в столовую, – увещевал папа соседкиного зятя.

– Так закрыто же, выходной!

Зять присел у стены в коридоре, зарывшись лицом в сложенные крестом большие рабочие руки. Плечи его вздрагивали. Он хотел есть.

А я стояла с тарелкой в руках. На тарелке лежал кусок пирога. Пирог дала мне Дора Яновна из квартиры напротив. У Доры Яновны имелся балкон. Она сама и ее муж – оба грузные, похожие друг на друга, как брат с сестрой, – часто стояли на балконе и смотрели в скверик на улице. Оба они служили некоторым гарантом безопасности гуляющим тут девочкам. Когда Сашка, живущий на третьем этаже, начинал кидать в меня комьями земли и ломаными ветками, муж Доры Яновны приказывал ему перестать, и Сашка слушался. Кидался, когда не видят.

Муж носил брюки на подтяжках и специальные резиночки на рукавах. Дора Яновна носила халат, фартук с воланами и обрезанные войлочные чуни на больших отечных ногах. Особенное впечатление на меня производила ее прическа: туго-претуго стянутые от висков кверху седые волосы, собранные в микроскопический пучок на темечке. Порой Дора Яновна выходила на балкон с полотенцем на голове: у нее болела голова. Мама тоже туго стягивала мои волосы, собирая меня в детский сад. Я каждый день, простившись с мамой, сразу растрепывала волосы, чтобы к старости у меня голова не заболела.

В тот день отмечали очередную годовщину комбината, и по случаю торжества Дора Яновна испекла яблочный десерт, позвала меня со своего балкона, угостила большим куском пирога, положив его на тарелочку, на салфетку, и накрыв белой бумажной салфеткой сверху. Пирог сильно отличался от маминой и бабушкиной стряпни. В нем почти не было теста, только яблоки, сахарная пудра и хрупкая сдобная корочка.

Когда зять Ольги Ивановны заплакал, я не могла не поделиться, я должна была. Отломила ему кусок пирога, с одного конца уже надкушенный, перемазалась в теплых яблоках, и мы все вместе с папой и с зятем пошли на кухню.

– Кто это тебя угостил? – спросила мама.

– Дора Яновна из сто пятьдесят седьмой.

– Та она ж не Яновна! – встряла Губа, отколупав кусочек от моей добычи. – Иоганновна! Немцы они. Настоящие немцы. Природные.

– Фашисты?! – догадался зять, переключившийся уже на макароны по-флотски, предложенные моей мамой.

– Пленные, что ли? – предположила мама.

Мы всей семьей приехали по распределению после института, исторических особенностей города не знали и предположить не могли, откуда тут взялись «природные немцы».

Мое воображение, напитанное фильмами о войне, нарисовало жуткую картину. В этой картине Дора Яновна-Иоганновна в чунях, халате, фартуке с воланами и с пучком на темечке (нет, пучок не видно под рогатой каской, он лишь подразумевается) идет по горящей пшенице и стреляет из автомата, прижатого к рыхлому животу. На заднем плане ее грузный муж в подтяжках делает то же самое. И вот, наши наступают, берут их в плен, привозят в наш город… А пирожок меж тем оказался очень вкусным. Могу ли я, советский ребенок, есть фашистскую еду?

– Та ни, какие пленные! – всплеснула руками Прасковья Губа. – Судьба такая. Ты чи про немцев Поволжья не знаешь? Их сюда эшелонами свезли. Дора ноги заморозила, в колодках деревянных всю войну проходила. Трудармия называется.

– А-а-а, – понимающе протянула мама.

Она про таких немцев ничего определенного не знала, но признаться в этом не хотела. Слово «трудармия» звучало позитивно, почти как «Молодая гвардия», но все же мама с недоверием покачала головой, отведав трудармейского пирога.

– Ну вот. Подвинься, дай я рыбу пожарю, – сказала Губа.

– Все они фашисты, – упорствовал зять, слегка осоловевший от настигшей его, наконец, сытости. – Рыба – это хорошо. Камбала?

– А ты к ним больше не ходи, – сказала мама, забирая у меня тарелку. – Вымою и сама отнесу. От греха, – пояснила она Прасковье.

– Ой, молодка, разве ж то грех, – пробормотала Губа, суетясь у плиты. – А мы щас первачка. Ага? И Ольгу Ивановну позовем на рыбку.

Я уже знала: если Прасковья Губа жарит рыбу, сожитель Михаил Иванович в ее комнате гонит самогон на электроплитке. Запах рыбы – предполагалось! – перебивает сивушный запах самодельного алкоголя. Для верности дверь Губы занавешивали двумя одеялами, изнутри и снаружи. При этом все обитатели квартиры, и даже я, должны были время от времени говорить: «Что-то рыба у Прасковьи сегодня с душком», – отводя подозрения случайных свидетелей преступления.

Меня увели и положили спать на моей кушетке за шифоньером, а когда я проснулась, с кухни все еще доносился рыбный дух и довольно громкий, но невнятный разговор, перемежавшийся четкими репликами.

– Ты пойми, я член партии с тридцать седьмого года, – твердила Ольга Ивановна своим звонким, как специально для трибуны сделанным, голосом.

– И ты меня пойми, – отвечал зять. – Такой день! Праздник. Фашисты пироги пекут!

– Ой, та никакие ж они не фашисты, говорю тебе, немцы природные, – тараторила Губа.

– Нерусские, – упорствовал зять.

– Так и я, по-твоему, фашист? – спрашивала Прасковья Губа вполне добродушно.

– Революция освободила женщину от рабского труда, от гнета кухни, – звонко вещала Ольга Ивановна. – Банно-прачечные комбинаты, фабрики-кухни, детские сады круглосуточного содержания открываются по всей стране. Женщина – свободный человек, товарищ мужчины по партии, равноправный с мужчиной строитель коммунизма!

– Ну, давайте за освобождение женщин! – предложил папа.

– А я вот Ирку ейную от себя освобожу! – глумливо выкрикнул зять.

– Партбилет на стол положишь сначала, – бойко ответила Ольга Ивановна.

– Ну, тогда за любовь! – предложил Михаил Иванович.

Зазвенели серьги и монисто, Прасковья Губа, наверное, запрокинула голову со стопкой. Пила она до дна, а выпив, притоптывала ногой. И, похоже, все выпили, кто-то крякнул, кто-то сказал: «Хорошо пошла». По коридору простучали мамины каблуки, и я на цыпочках побежала к себе за шифоньер на кушетку: «Сплю, сплю, ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не знаю, – это песня модная в исполнении «Эдитапьехи» (я еще не знала, что Эдита и Пьеха – два разных слова) залетела к нам в открытую форточку из чьей-то радиолы, – ничего никому не скажу. Только одно слово!»

– Мама, пирожок Доры Яновны называется штрюдель…

– Как-как?

– Штрю-ю-ю-дель!

Моя прекрасная Бигги

Если бы не Фэндесен с Шагалеевым, так и не было бы у меня этой куклы. А начиналось всё довольно скучно, в четверг. Тянулась третья четверть. Уже миновали праздники, мужской и женский. Оставалось одно – ждать каникул, больше недели, долго. Но весна уже точила-точила исподтишка старуху зиму. Под коркой прихваченного морозцем наста, если пнуть сапогом, всё крошилось и рушилось, с шорохом падая в темную кашицу, копившуюся на дне между землей и снегом. После уроков мы с Мусавировой, Селивановой и Белозеровой, шагая след в след, забрались в самый центр школьного двора, расположенного на углу двух больших улиц – Карламаркса (в однослово) и Мира. Преодолев границу света и тени, отбрасываемой большим, красного кирпича зданием школы, мы стояли, щурясь на мелкие блики, нюхали витавшую в городском воздухе весну (в тени весна не так сильно пахнет) и чавкали-хлюпали талым снегом, переминаясь с ноги на ногу. Полынью растоптали порядочную. Сапоги промокли. Надо бы идти домой, и пошли бы мы, да тут на крыльце появились два записных школьных хулигана, те самые Фэндесен и Шагалеев.

Они, как только засекли нас, побросали свои папки (хулиганы 70-х годов школьных портфелей не носили, только тощие папки из кожзаменителя с застежкой на молнию), оба разом наклонились, зачерпнули по горсти зернистого снега, но мы еще раньше сообразили, что надо бежать. Рванули все в разные стороны, а снег держит, проваливаешься по колено. У Селивановой сапог застрял, наклонилась выдергивать, и ей тут же прилетело. Она потеряла равновесие, села в снег боком. Хулиганы стали прицельно бить по Таньке, пока остальные девочки расползались от эпицентра кто куда мог. Я выбралась на улицу Мира и стала оттуда из-за забора кричать обидные слова, отвлекая на себя внимание стрелявших по Таньке. Спасла Селиванову, зато эти двое переключились на меня. Перебросить снежок с крыльца через двор им слабо, так они вышли на Карламаркса и двинулись в мою сторону вдоль школьного забора. А мне домой как раз по Карламаркса! Куда теперь бежать? Припустила через дорогу в противоположную от дома сторону. Два снаряда просвистели над головой, один шмякнул о портфель и припечатался к замку. Я пригнулась, спряталась за высокий сугроб. Хулиганы стали бить навесом. Головы не поднять. Плохо дело, совсем плохо. В таком случае допускаются крайние меры. Крайняя мера – две тетеньки, проходившие мимо. Я вскочила, взяла одну за рукав:

– Можно, я с вами?

Она всё поняла и говорит: можно, если нам по пути. И мы отправились, как будто нам по пути, до Большевистской, а там повернули в сторону стадиона «Россия», все дальше и дальше от нашего дома. Обидчики мои уже отстрелялись, но Шагалеев какое-то время шел следом. Я была уверена, что он идет не по своим делам, а за мной, замышляя что-то скверное, поэтому провожала добрых тетенек, пока он не отстал, и оказалась на проспекте Маяковского рядом с магазином игрушек. А там вот только что, перед моим приходом, выставили в витрину немецкую куклу. Ровно такую, о какой мечталось, да нет – лучше! Кукла была смуглая, с яркими сине-зелеными закрывающимися глазами, с шелковистыми ресницами и волосами, которые можно расчесывать, у нее двигались руки-ноги, вся она была мягкая и говорила, если нажать под грудью, слово «мамми» или «мамма», в общем, понятное слово говорила. Одета кукла была в матросский костюмчик с юбочкой. Стоила безумных денег 4 рубля 70 копеек.

Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
18 detsember 2021
Kirjutamise kuupäev:
2016
Objętość:
300 lk 1 illustratsioon
Õiguste omanik:
Автор
Allalaadimise formaat:
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,5 на основе 88 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,6 на основе 8 оценок
Tekst
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,8 на основе 32 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,5 на основе 32 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,1 на основе 12 оценок
Tekst
Средний рейтинг 4,6 на основе 162 оценок
Tekst
Средний рейтинг 3,8 на основе 82 оценок
Audio
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Audio
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Audio
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,7 на основе 3 оценок
Tekst, helivorming on saadaval
Средний рейтинг 4,8 на основе 5 оценок