Вчера я убил свою мать

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Вчера я убил свою мать
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Смертью никогда ничего не решается. Это всего лишь самый короткий путь в ад.


© Марк Перовский, 2018

ISBN 978-5-4490-9240-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог

Она смотрела на меня с ужасом. Впервые в жизни блестел сквозь её гнев обыкновенный человеческий страх смерти, грозно холодящий душу, когда ты смотришь в лицо тому, кто может отнять твою жизнь. Руки дрожали, глаза бешено метались из стороны в сторону, подол её платья измялся и измазался в грязи, на рукаве тонкого кардигана – дыра от последнего падения.

Её лицо источало лишь страх, смешанный с ненавистью и к себе, и ко мне. Она всё прекрасно понимала, каждую мою фразу, каждую мысль в голове, что я следом озвучивал, каждое движение – всё это имело свои мотивы и последствия. Она прекрасно осведомлена, кто начал всю эту бессмысленную, жестокую войну, но, наверное, и подумать не могла, что все помои, что она выливала на меня, в один миг обрушатся на неё. Теперь ей приходилось расплачиваться за всё то, что она сделала со мной.

– Что ж ты делаешь, ублюдок малолетний! – шипела она, пытаясь воззвать то ли к первобытному страху старших, то ли просто оттягивая время. Пыталась отползти от меня, но на заднем дворе всегда было сыро, отчего грязь была там постоянным гостем. Даже в морозы она плохо застывала, и двор превращался из болота в застывшее хрупкое озеро, звонко трещащее по ночам от леденящего душу ветра.

Я помнил, как она заставляла меня и моих братьев копаться на этом самом дворе, убирать всё это месиво, в котором теперь она тонула сама, даже не подозревая, что это место станет её могилой. Целые дни напролёт, от лета до лета мы сидели скорчившись над смердящей жижей, пытаясь хоть как-то справиться с этим грязевым наводнением. Руки мои вечно были в мозолях и занозах от вечного держания лопаты в руках, иногда они даже кровоточили и приходилось обматывать раны старой тканью, оборванной со старых, никому не нужных вещей. А потом вновь идти на задний двор – разгребать грязь и мусор.

И теперь вот как всё обернулось. Она лежала в своём же дерьме, изуродованная, обглоданная последними неделями жизни, с вечной кровью на лице и руках, с ужасом в глазах и проклятиями на губах.

– Я тебя вырастила, а ты! А ты вот как со мной! – кричала она в беспамятстве. Рука непроизвольно дёрнулась заткнуть ей рот чем-нибудь, но потом вспомнил, что никого, кроме нас двоих на этой ферме быть не могло – все разошлись. Кто навсегда, а кто лишь временно покинул наше пристанище.

– Ты меня вырастила? – издевательски спросил я. – Постоянными побоями и работой в этой помойке? Этим ты меня вырастила? Не забывай, что всё, что сейчас происходит – твоих рук дело, и никто в этом мире не виноват, кроме тебя. Все вокруг говорили, какая ты тварь, что ты недостойна жить на этой земле и поступать с нами так, как тебе захочется.

– Я пыталась сделать из вас людей, паршивец!

– Паршивец, – процедил я, повертев слово на кончике языка. На мгновение отвернулся от её измождённого, резко постаревшего тела и передо мной открылся прекрасный, но не менее удручающий вид наших полей, где мы ещё несколько лет назад выращивали пшеницу. А теперь там был лишь чернозём да сорняки – и всё из-за неё. Где-то вдали шумело холодное осеннее море – даже в голове я мог представить, как плещутся волны, как серая пена жертвенно бросается на холодный влажный песок, как моряки бороздят просторы этой тихой осенней гавани, пытаясь выловить последних рыб, пытаясь заработать хоть немного денег, чтобы прокормить семьи. Всё я это помнил, эти картины отложились в моей голове навсегда, и забыть их означало потерять частичку себя. Такая жизнь меня не устраивала, и я запомнил лишь то, что хотел сохранить.

– Паршивцы не могут вырасти хорошими людьми, – сказал я, вновь повернувшись к женщине, испуганно застывшей на морозной земле. Она дрожала от ледяного ветра, продувающего задний двор, окаймлённый старым забором, который был построен ещё очень давно, лично мной и моими братьями.

– Ты и не станешь хорошим человеком, – сказала она, насупившись, – никогда. Если ты сделаешь то, что задумал.

– Мне плевать. Я не хочу быть хорошим. Я хочу быть собой. Даже если ради этого придётся избавиться от той, что постоянно уничтожала во мне человека. Неужели ты думала, что я вечно буду это терпеть? Неужели тебе и в голову не пришло ни разу, что я тоже человек? Ничто человеческое мне не чуждо, и теперь… – я на минуту замолчал, переводя дыхание. Сердце бешено колотилось от такой тирады и предвкушения смерти, вкуса крови на губах. – Теперь-то, я думаю, ты поймёшь, что значит быть лишь рабом в чьих-то руках. Особенно, когда твой хозяин может запросто лишить тебя жизни.

– Да мне уже всё равно. Делай со мной, что хочешь, подонок. Всё, что ты хотел, ты уже со мной сделал. Думаю, ничего более интересного ты и не придумаешь.

– Посмотрим, – я повертел в руках лопату, стоявшую в паре шагов от меня, она была воткнута в промёрзлую землю, чтобы потом, когда снега растают и вода вновь заструится по двору, размывая лёд, обнажая грязь, взять её и начать раскапывать то, что осталось с прошлого года. Только вот не будет уже никакого следующего года. Ни для меня, ни для неё, ни для кого бы то ни было ещё.

– Лопата? Примитивно, – сардонически фыркнула она. – Бог обделил тебя смекалкой.

– Зато ты у нас тут самая умная, да? – злобно прошипел я, чувствуя, как дрожат от напряжения мои руки, сжимающие лопату. Я знал, чего она добивалась – выводила меня из себя. В детстве у неё это прекрасно получалось. Многие мои воспоминания были связаны именно с неистовой злобой на неё и весь мир только из-за того, что она в очередной раз сказала что-то не то.

– Злишься, – улыбнулась она. – Как я люблю на это смотреть.

– Скоро ты вообще ничего не увидишь, – я подошёл ближе, с хрустом первого тонкого льда вырывая лопату из земли, таща её за собой. Она попыталась отползти ещё дальше, но упёрлась своей пустой головой в фундамент нашего старого дома, построенного ещё в те далёкие времена, когда ни меня, ни её не было на свете.

– Ну давай, подходи, ублюдок! Убей меня, давай! – начала кричать она, пытаясь разозлить меня ещё больше. Но я больше не был в её власти – её слова для меня более ничего не значили.

Я положил лопату на своё плечо, чтобы легче было замахиваться. Встал поудобнее – ботинки утонули в ещё не застывшей грязи – взял черенок двумя руками.

– Увидимся в аду, – прошипел я, еле сдерживая слёзы. Слёзы счастья.

– До встречи, – спокойно ответила она. – Сын.

– Мама, – прошептал я.

И замахнулся, что было сил.

Если я не умру сегодня


Часть I

Каждый день начинался с того, что я ненавидел себя. Ненавидел каждую клеточку своего тела, дрожал от холода в своей наполовину сломанной кровати, которую на тот момент делил со своим младшим братом Джоном. По утрам он вечно прижимался ко мне и отбирал наше общее старое одеяло, укутываясь в него, словно в кокон. Я не отнимал – слишком сладко он спал, и в утреннем лёгком свете его расслабленное лицо напоминало мне о том, что я живу ради него и остальных братьев, что спали на соседней кровати, тоже вдвоём. Маленький Сэм и Филипп, мальчик чуть постарше его. Каждое утро я вставал раньше всех, чтобы помочь всем приготовиться к новому дню. Первым делом нужно было разбудить старшую сестру, Лейлу, заставить её готовить завтрак на маленькой кухне, в которой всегда воняло тухлой рыбой, потому что отцу было угодно, чтобы она лежала там, в одном из шкафов на верхней полке. Сестра моя больше всего на свете любила поспать. Я её понимал – она одна из немногих в нашей большой семье могла позволить себе устроиться на работу прачкой в Ньюпорте. А ещё единственная могла позволить себе отучиться в школе. До города она добиралась пешком, отчего у неё постоянно болели ноги и поднималось давление. Хотя она всё равно была той ещё язвой и вечно норовила как-то побольнее задеть и меня, и братьев. Меня она, конечно, не любила больше всего, потому что я был самым старшим из мальчиков, остальных трогать ей, видимо, было совестно.

В комнате у неё вечно был беспорядок. Разбросанные открытки, купленные в ближайшем почтовом отделении, одежда, которую она не успела сложить с прошлого дня, книги о вечной любви – это была её странная, пустая жизнь обыкновенной прачки из Ньюпорта. И я каждое утро приходил её будить.

После того, как она скажет мне что-то типа «опять в кровать напустил, мелочь?» или «иди на горшок лучше сходи, пока я не встала», я уходил вниз, на первый этаж и, зашнуровав свои ботинки на толстой подошве, стоя в полумраке рассвета, идущего со стороны пока ещё цветущих полей пшеницы, выходил на улицу. Вдали виднелось бушующее море. По утрам оно неистово билось о влажный пустынный берег, омывая валуны, разбросанные по всему пляжу, старый-престарый пирс, построенный моим отцом ещё до моего рождения. Облака плыли низко, словно неясный туман, медленно поднимающийся всё выше, ветер сгонял тучи на запад, куда-то за горизонт, куда в конце дня так же привычно завалится практически мёртвое солнце.

Я уходил к сараю колоть дрова для печи – в конце зимы обычно было всё ещё очень холодно. Брал старый топор, начинал делать своё дело. Это была самая лёгкая, спокойная часть дня, которую я любил больше всего. Хотя нет, наверное, больше всего этого я любил вечер, закат и спокойное море. Однако причина такой странной любви была не в рассвете и не в закате.

Она была в человеке.

Мать моя всегда была деспотичной, слегка поехавшей дурой, у которой неплохо получалось вышивать. Каждое утро, ровно в половине восьмого утра, она выходила из своей комнаты, и тогда я понимал, что одна из двух лучших частей дня заканчивалась и начинался леденящий душу ад, медленно выворачивающий душу. Я бросал колоть дрова и шёл приветствовать её – иначе она снова бы взяла плеть и пару раз ударила ею по спине. Эту боль ни мне, ни Лейле, ни братьям не забыть никогда – словно раскалённый металл медленно стекал по спине. На мои глаза вечно наворачивались слёзы, когда мы с братьями шли в баню раз в две недели, и я видел на их спинах бледные шрамы от ударов. Наверняка, на моей спине всё было в разы хуже, но никто не хотел говорить об этом, об этой боли все привыкли молчать и делать вид, что это осталось в далёком прошлом.

 

– Мы когда-нибудь покажем это маме? – спросил меня как-то раз Джон, когда мы лежали в кровати, отходя ко сну. В свете керосиновой лампы, висящей над кроватью, его детское личико выглядело ужасно напряжённым и матёрым. Страшно было наблюдать, как детская беззаботность медленно уходила из его глаз, да и не только его глаз, но и всех остальных братьев.

– Не знаю, Джон, – я натягивал одеяло до его подбородка и поправлял прядь волос, вечно падавшую на его узкий гладкий лоб. – Когда вырастем, тогда и расскажем. Тебе больно?

– Нет, спина не болит, но… – Джон на мгновение замялся, чихнул, – но мне просто непонятно, почему мама с нами так поступает. Может, если спросить её, она нам скажет?

– Вряд ли, – помотал головой я, ложась рядом с ним. – У каждого свои тараканы в голове, а если лезть к ним со своим уставом, то ни к чему хорошему это не приведёт.

– А что такое устав? – спросил Джон. – И почему с ним нужно куда-то лезть?

– Завтра объясню, – я поцеловал его в лоб (как покойника, подумал я), – спи.

– Спокойной ночи, мальчики, – чуть громче обычного говорил Джон Сэму и Филиппу. Те отвечали то же самое, и я тоже желал им спокойной ночи.

Я гасил керосиновую лампу, и в комнате воцарялась тьма, разрываемая лишь одиноким светом луны, проникающим в наше окно.

Джон обнимал меня, а я его. И так мы засыпали хрупким, чутким сном до самого утра, когда мне вновь придётся просыпаться от холода и вновь начинать этот порочный круг.

В один тёплый февральский день, когда даже заледеневшая грязь на заднем дворе начала таять, мать приказала мне вычистить дом.

– И что б ни единого пятнышка! – она пригрозила мне пальцем, хоть я и без этого прекрасно знал, что со мной будет (да и с остальными тоже), если я не выполню всё в точности так, как она сказала.

– Да, матушка, – говорил я, боязливо опуская голову.

– Пшёл, – она махала рукой, и мне нужно было в тот же миг испариться в другой комнате. – Начни с гостиной, к нам сегодня придут гости.

В глубине души я вздохнул. Гости… знал я этих гостей. Семейка дураков, что жила через две фермы от нас, Клеймеры. Отец – жирный боров, не моющийся месяцами, мать – инфантильная молодая девица, выскочившая за него из-за денег, а дети – так это просто тихий ужас. Вечно перед их приездом я говорил своим братьям, чтобы они не поддавались на их выпады, и у большинства это даже получалось. Кроме Филиппа, который так и норовил полезть в драку со своим обидчиком. Вечно из-за него нам всем доставалось, и я всегда молил Господа о том, чтобы в этот раз всё было хорошо.

Однако в Бога я уже давным-давно не верил. Он оставил всех нас наедине с Дьяволом.

Квартиру я вычистил на ура. Везде протёр пыль – даже на карнизах, – помыл везде полы слегка мутноватой водой, протёр окна от многовековой пыли, вытрусил ковры, обыкновено лежащие в гостиной, вновь наколол дров на вечер. Лейла всё это время суетилась на кухне: месила тесто, чистила рыбу тупым ножом (буквально каждые пару минут я слышал громкое «ай!», доносящееся с кухни), кипятила воду, чистила овощи и нарезала их, чтобы отправить в суп. И когда, казалось, все дела были сделаны, из своей комнаты к нам спустилась мать и осмотрела весь дом, пытаясь найти малейшую пылинку или кусочек грязи с обуви. Но в тот день она ничего не нашла и лишь грозно кивнула, буркнув себе под нос: «Нормально». Когда она уже поднималась по лестнице, то вдруг обернулась, посмотрела на меня.

– Сходи в подвал, принеси виски отца, – и продолжила подниматься. Лейла, видевшая мать и слышавшая эти её слова, бросила на меня грустный взгляд, полный сожаления. Хлопнула дверь в спальню, и сестра тихо сказала:

– Что встал? Неси быстрее, пока эта шмара не разозлилась. Проблем хочешь?

Я лишь помотал головой и, накинув тёплую шерстяную куртку, вышел на улицу, где и был вход в подвал. Открыл скрипучие деревянные двери, на меня дыхнул холод подземных помещений, смешанный с запахом влажного, пропитанного виски дерева, и ароматом гнили, исходивший из-за стен.

Вот почему мне не нравилось туда ходить. Гниль – вечный гость в подвале. Крысы пытались пролезть через дыры в стене, застревали в застенках, так там и умирали. А трупы искать никто не хочет, вот и гнили они там. Сколько дней мне преследовал этот ужасный запах смерти, когда я впервые спустился туда за банкой солёных помидоров! И сколько дней у меня перед глазами стоял образ маленькой дохлой крысы, бесхозно лежавшей прямо посередине подвала в окружении закатанных банок с вареньем, солёных овощей и целой полки с алкоголем, принадлежавшей отцу.

Я спустился вниз по скрипучим ступенькам и зажёг лампу. Быстро прошёл по холодному квадрату комнаты, остановился возле полки, увидел бутылку, вручную подписанную как «виски», схватил её и быстрым шагом пошёл обратно, к свету, что лился сверху на этот маленький могильник. Запах гнили по-прежнему был там, и нос мой отказывался это нормально воспринимать.

Я закрыл подвал и вернулся в дом. Поднялся на второй этаж, бросив мимолётный взгляд на измученную Лейлу, постучался в спальню родителей. Дверь открыла мать. Грозно насупилась, вырвала бутылку и вновь хлопнула дверью так, что стёкла задрожали. Моя голова невольно вжалась в тело от страха.

Столько злости, столько ненависти… и откуда она в ней? Сколько я себя помнил, мать всегда была такой. И мне было и интересно, и страшно пытаться узнать, отчего же она такая стала. Любопытство, конечно, сильная штука, но мне моё здоровье оказалось дороже, и я бросил все попытки разузнать о её прошлом, особенно после того, как мать один раз выпорола меня за это. После этого я ещё пару дней с трудом мог сидеть, а при матери мне приходилось делать вид, что мне совсем не больно, чтобы мне не досталось ещё больше.

Однако это было не самое страшное, что с нами со всеми случалось. Самое страшное было всего пару раз за всю нашу совместную осознанную жизнь, и ни я, ни Лейла, ни братья не смогли простить её. В те дни я молился о том, чтобы всё стало, как прежде.

Только если я не умру сегодня, говорил я себе каждое утро и каждую ночь, только если я не умру, то смогу их всех защитить. И именно эти слова могли удержать меня на этой промёрзшей почве земного ада.

Часть II

Мы все боялись. Боялись криков, боялись боли, боялись собственную мать. Казалось, в любой момент она может сорваться с цепи и стать той самой бестией, о которых я читал в старых книжках, убаюкивая своих младших братьев. Никому не хотелось лишний раз злить её, поэтому почти всегда в доме стояло многозначительное, холодное молчание. Лишь я да Лейла хлопотали по дому, не проронив за весь день ни слова, общаясь друг с другом лишь грустными взглядами.

Но в тот вечер всё было не так. Когда к нам вошли Клеймеры, мать тут же преобразилась: её взгляд утратил стальной холод и блеск, кулаки разжались, показывая этому миру стёртые костяшки её пальцев и порезы на кистях. На лице появилась воздушная, слегка вымученная улыбка.

– Добрый вечер, Ханна! Добрый вечер, Герберт! – сказала она приторным голоском, совсем не таким, каким она разговаривала с нами. Она нагнулась к двум маленьким деткам: мальчику Освальду и девочке Клэр – потрепала их по головке, ущипнула за щёчки. И когда мне показалось, что вечер пройдёт хоть и шумно, но спокойно, то мать, словно прочитав мои мысли, бросила на меня полный жестокости взгляд, движениями желтоватых белков и кивком головы приказала забрать вещи гостей и повесить их на вешалки. Стоило мне пройти мимо, как она остановила меня, крепко схватив за плечо. Я медленно повернул на неё голову, медленно переводя взгляд с подола её платья, измазанного ежевичным соком, на её грозное, мясистое лицо.

– Повесишь вещи и будешь паинькой. Никаких выходок, молодой человек, иначе… – сказала она тихо, но не менее доходчиво.

Я лишь кивнул. Мне не требовалось объяснений, что будет, если вдруг что-то пойдёт не по её плану.

Все прошли в гостиную, по совместительству столовую и начали рассаживаться по местам. Я поставил всем тарелки, начал накладывать овощное рагу, которое весь день до этого готовила Лейла, спящая на тот момент на втором этаже. В тот миг я ей так завидовал и так боялся за своих братьев, тихо играющих в игрушки в нашей общей спальне.

Один кусочек рагу случайно капнул на мои и без того не самые чистые штаны. Мать смерила меня презрительным взглядом. Затем повернулась к гостям и радостным голоском пропела:

– Он у меня такой свиньёй бывает, ну просто не знаю, что делать, – все гости рассмеялись, смотря мне прямо в глаза. Руки мои невольно сжались в кулаки. Я закончил накладывать рагу и вышел из гостиной, сел на ступеньках, ведущих наверх, стал вслушиваться в то, что говорила мать.

– Рассказывай, как дела-то в мире? – заинтересованным голосом сказала она. – Небось, всё совсем поменялось?

– Да нет, что ты! – будто не замечая мрачной, тягучей атмосферы, отвечала Ханна, параллельно пережёвывая овощи. Гадость, подумал я. – Слышала, что по соседству с нами теперь новая семья. Ферму выкупили всё-таки.

– Какую ферму?

– У которой ещё дом был похож на корабль. Помнишь, ну? – продолжала Ханна.

– А, та старая развалюха на окраинах! Конечно, помню. Сколько раз уже говорила снести эту хибару, никакого толка от неё не было и нет.

– Зато теперь будет. Говорят, новенькие – фермеры со стажем.

– А мы ничуть не хуже! – горделиво сказала мать. – Даже лучше этих выскочек, в сто раз лучше! Никакие новенькие фермеры не переплюнут матёрых людей, выросших здесь. Уж я гарантирую.

– Посмотрим, какие они с виду. Может, они вообще совсем уж из деревни, не то, что мы.

– Ну я сегодня не королева красоты, – усмехнулась мать.

«И не только сегодня», – улыбнулся я язвительно.

– Дом отдраила так, что он блестит и скрипит от чистоты, – закончила она. – Столько сил на это угробила, спина уже ни к чёрту. К врачу ходила, лекарства мне выписали, да денег всё нет их купить.

Ах, вот оно что. Она драила дом весь день, а мы… ай, ладно. Пора бы мне уже привыкнуть к такому порядку вещей. Всё равно этот кошмар кончится только, когда она наконец умрёт и мы все вместе её похороним. Хотя, чёрт его знает, когда этот сладостный миг отмщения настанет. Но я не прекращал надеяться ни на минуту.

Мне надоело слушать эти бесполезные разговоры двух сумасшедших домохозяек, и я поднялся наверх, к себе в комнату. Стоило мне открыть дверь, как три мальчика, сидевшие мирно на полу, вдруг сжались в непонятном страхе, но разглядев во тьме коридора меня, тут же расслабились.

– Хэй, как вы тут? – тихо спросил я и присел рядом с Джоном, он аккуратно похлопал по холодному деревянному полу, призывая опуститься рядом с ним.

– Пока вроде нормально, – отвечал Филипп, второй по старшинству парень. – Мама не лезет и ладно. Чем они там заняты?

– Болтают о всякой дури. Как обычно в общем, потом мне надоело их слушать, и я ушёл.

– Лучше бы они оставались там как можно дольше, – вздохнул Филипп. Джон вопросительно посмотрел на меня:

– Почему лучше?

– Потому что если маме что-то не понравится, то это отразится на всех нас. Ты же помнишь, что было три месяца назад? – встрял в разговор я.

– Помню, – тихо сказал Джон и вжался в меня, обняв сбоку за талию. Все, кто сидели в комнате, кроме пятилетнего Сэма, самого младшего из нас, поёжились.

– Зачем ты напомнил? – фыркнул Филипп, складывавший в это время разноцветные кубики в корзинку с остальными игрушками. – Я же теперь не усну.

– Я тоже, – грустно улыбнулся я, понимая, как страшно и больно вспоминать эти ужасные два часа.

То было начало зимы. Первые метели только пришли с центра страны, ближе к морю, то есть к нам, и дороги уже начали покрываться довольно толстым слоем первого снега. Небо чернело буквально за пару часов, оставляя над головой лишь пустую, мёртвую черноту облаков и космоса, которого всегда так страшился Филипп. Свет в такую погоду обычно выключали на всех фермах, но в тот вечер такое несчастье выпало лишь на нас, поэтому все сидели по своим комнатам с керосиновыми лампами наперевес, занимались своими делами, стараясь не потревожить спящего дракона в своём логове – мать. Она работала тогда от среды до среды, поэтому приходила домой поздно и тут же заваливалась спать. Мы были даже рады этому – и деньги в семье появились, и криков стало значительно меньше.

 

Однако что-то пошло не так, и когда Джон захотел выйти в сортир (который к слову тогда ещё был на улице), то мне пришлось пойти с ним. Всё-таки ему всего семь лет, а метель была в ту ночь страшная.

Я надел зимнюю куртку, одел Джона потеплее и вместе мы вышли наружу, прихватив с собой наш общий керосиновый фонарь с выгравированной фамилией нашей семьи: О'Хара. Прошли несколько десятков метров, крепко держась за руки, чтобы не потеряться в бесконечной тьме и боли от постоянно бьющего в лицо снега, к тому же ещё и постоянно заваливающегося за шиворот.

Я подождал, пока Джон сделает свои дела, и мы быстро побежали обратно.

А когда вернулись, то обнаружили, что мать проснулась и увидела, как Филипп с Сэмом случайно разбили её любимую фотографию бабушки, когда шли вниз, попить воды. Стоило нам войти в дом, как сердце сжалось.

Сжималось оно ещё долго.

Она вытолкнула нас на улицу, якобы, чтобы мы подумали над своим поведением. Вытолкнула Филиппа и Сэма без зимней одежды, в одних ночнушках и тёплых носках, которые им связала Лейла на Рождество.

Это были самые долгие два с половиной часа в моей жизни, да и в жизни братьев. Я снял свою слишком большую для моего тела куртку, постарался обхватить всех сжавшихся в одну кучку братьев. Снег хлестал по лицу, холодный воздух обжигал лёгкие, мешая дышать, ещё и темно было хоть глаз выколи. Всё это смешалось в сплошной поток боли, и я боялся даже не за себя, а за братьев, ибо не мог допустить смерти хотя бы одного из них. Мне казалось, что моё предназначение в этой семье – принимать на себя все удары судьбы и матери, чтобы никто не трогал этих беспомощных мальчиков, кроме которых я близкими или даже родственниками никого не считал.

Так мы и сидели два часа на веранде, окутанные снегом. И единственная мысль, которая крутилась в тот момент в моей голове была: «Если я не умру сегодня, то всё изменится. Я отомщу, если не умру сегодня».

Никто в ту злосчастную ночь не погиб. Но, к сожалению, ничего так и не поменялось. Всё осталось на своих местах. Кошмар продолжился.