Tasuta

Синий дым китаек

Tekst
Märgi loetuks
Синий дым китаек
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

СИНИЙ ДЫМ КИТАЕК

Часть первая

Проспект металлургов

О детство! Ковш душевной глуби!

Борис Пастернак

Мой отец пришёл с войны невредим тридцатисемилетним, холостым человеком, весьма недурной наружности. Через четыре года он произвёл на свет меня, а ещё через полтора – мою сестру Ольгу, причём день её появления на земле абсолютно совпал с днём его рождения – пятнадцатым мая. Возможно, приняв это чрезвычайно редкое совпадение за указующий перст судьбы, отец решил узаконить отношения с нашей матерью и дать детям свою фамилию.

Благодаря такому стечению обстоятельств моё детство оказалось счастливым: полный комплект родителей в стране, по которой недавно губительным смерчем пронеслась война, – таким счастьем мог похвастаться далеко не каждый из моих сверстников: у многих в метрической графе «отец» стоял прочерк. Таким образом, имея сестру-погодка, одну бабушку (папину маму), много родственников как по отцовской, так и по материнской линии, добрых соседей по квартире, по подъезду, по дому, я получила столько необходимой жизненной энергии от звезды, по имени Детство, что сумела полюбить жизнь и смогу, как мне кажется, вытерпеть её до конца. Кроме неиссякаемой теплоты, лучи этой звезды обладают свойством высвечивать в моей памяти такие картины, где всё не как в первый, а на самом деле – в первый раз…

Самое раннее воспоминание детства: солнечный летний день, мы с бабушкой – она в белой, батистовой, присборенной на груди блузе навыпуск – подходим к пологому берегу деревенской речки, в этом месте она совсем мелкая: здесь брод. Прозрачная вода играет солнечными бликами, видно все камешки на дне, гладкие, разноцветные. Я ничтоже сумняшеся шлёпаю в реку прямо в сандаликах.

«Куда?!» – бабушка едва успевает выхватить меня из воды.

Реву в голос: мне нужны эти камешки!

«Вынь да положь», – говорила о моей настырности мать и пыталась пристыдить песенкой:

-– Девочка Надя, чего тебе надо?

-– Ничего не надо, кроме шоколада.

-– Шоколад недорог – стоит рубль сорок.

Шоколада нету – на тебе конфету!

Я дулась, тем более, что и конфеты-то никакой не было…

Музей Дома техники

Я появилась на свет на юге Западной Сибири, в городе шахтёров и металлургов Новокузнецке, он же Сталинск, он же Кузнецк, он же Кузнецкий острог…

Когда-то стояла в Кузнецке церковь Богородицы Одигитрии, в которой венчался Фёдор Достоевский с Марией Исаевой, – церковь снесло революционной волной, и с тех пор почти все памятные места нашего города связаны в основном с историей индустриализации страны, с её тяжёлой промышленностью.

Правда, есть в городе достопримечательность республиканского значения – Кузнецкая крепость, построенная в самом начале девятнадцатого века по приказу императора Павла, дабы отражать нашествия китайцев (надо отдать должное царской предусмотрительности), но никакой воинской славы крепость не стяжала: с её стен не было произведено ни одного боевого выстрела…

В 90-х крепость реконструировали – получился неплохой новодел. Новокузнечане выбрали крепость символом своего города, а газета «Кузнецкий рабочий» – своей эмблемой.

Но во мне никакого «отрадного мечтанья» эти кирпичные крепостные стены не шевелят: у меня в этом городе свои символы и свои эмблемы…

Наша семья из пяти человек: отец, мама, я, сестра и бабушка – проживала на проспекте Металлургов в коммунальной трёхкомнатной квартире, где мы занимали две смежных комнаты, а в комнате рядом с кухней жила Дуся.

Отец работал художником в музее Дома техники, а мама занималась домашним хозяйством и нами....

Музей Дома техники, расположенный на третьем этаже Дворца металлургов, – волшебная страна нашего детства. В нём воссоздана в макетах история КМК (Кузнецкого металлургического комбината).

Мы с сестрой любили разглядывать макеты, сделанные руками нашего отца, в которых отражён быт строителей завода-гиганта. В витринах, подсвеченных изнутри, стояли маленькие деревянные избушки с занавесочками на окнах, колодец с крошечным ведёрком на цепи, висело бельё на протянутой между двух деревьев верёвке. Фигурки женщин, детей – всё было миниатюрным, но таким натуральным, что казалось, по чьей-то злой воле одно из мгновений жизни этих людей было остановлено – они сами, предметы, окружавшие их, были уменьшены в десятки раз и помещены в витрину.

Однажды я сделала потрясающее открытие: если смотреть туда долго-долго, то наступал момент, когда всё оживало: ветер начинал раскачивать сохнущее бельё, дети возобновляли прерванную игру, а женщины энергично принимались за оставленную работу....

Мать часто приводила нас туда: до замужества она работала в музее наблюдательницей, там же и познакомилась с отцом.

Обычно мы приходили в музей в такое время, когда посетителей не было вовсе, – и только для нас с сестрой включали свет в витринах, заставляли двигаться действующие модели. Немудрено, что слова «блюминг», «домна», «мартен» мы узнали раньше, чем, например, «бисквит», «метро», «такси»…

Центральное место в музее занимала действующая модель, представляющая весь процесс доменного производства, начиная с выработки кокса.

Кокс производят из высококачественного коксующегося угля в коксовых батареях путём сухого обжига.

Никакой фейерверк не сравнится по грандиозности зрелища с моментом, когда удаляются двери коксовой батареи – и огненная лава устремляется в стоящий на рельсах специальный вагон-резервуар. Особенно впечатляет миг, когда разом из каждой печи выталкивается цельный блок раскалённого кокса, какое-то время ещё сохраняя при падении форму прямоугольной призмы, медленно наклоняясь, теряя светящиеся куски и брызгая каскадом искр, он, наконец, рассыпается, превращаясь в широкий огненный ручей, сливающийся с другими ручьями в кипящее огненное озеро в обширной ёмкости вагона…

Невообразимый грохот, дышащий пламенем ад, кромешная чернота всего, что не огонь, – жуткая картина!.. Не в музее, конечно, а наяву, в реальности, в беспрерывном рабочем цикле коксового цеха …

Доменная печь тоже работает беспрерывно. К её жерлу протянуты рельсы, по

которым одна за другой спешат вверх вагонетки с шихтой: коксом, рудой и спецдобавками… От этих бегущих по рельсам вагонеток мы с сестрой были в неописуемом восторге!..

В этом же зале находилась грандиозная панорама (отец ею особенно гордился), называлась она «Прибытие первого поезда на площадку Кузнецкстроя. 1929 год». В стенной, ярко освещённой нише, обрамлённой тёмно-красным бархатом, открывалась объёмная картина: рельсы, шпалы, брёвна, тачки, лопаты, плакаты, строители в ватниках и… Поезд! Празднично украшенный, он был нарисован на задней стене панорамы – насыпь, рельсы и все предметы, включая людей, стоящих лицом к поезду, спиной к зрителям макетированы… Поезд доставил стройматериалы непосредственно на стройплощадку, а не на железнодорожную станцию – отпала необходимость везти их оттуда гужевым (в основном) транспортом…

Об этих людях, работавших и живших в нечеловеческих условиях, со слов одного из кузнецкстроевцев, по фамилии Хренов, Маяковский написал известные всем стихи:

По небу тучки бегают,

дождями сумрак сжат;

под старою телегою

рабочие лежат.

И слышит шёпот гордый

вода и под и над:

«Через четыре года

здесь будет город-сад»

В каких условиях на самом деле жили кузнецкстроевцы стало известно лишь недавно – они оказались намного хуже, чем лагерные. Если заключённые в лагерях жили в бараках, то строители Кузнецкого металлургического комбината жили в землянках, вырытых в котловане, предназначенном под фундамент завода. Поверх вырытой ямы клали деревянный настил – он служил потолком, а пол и стены оставались земляными…

Передам, как запомнила, рассказ Ивана Ивановича Рогинцева, сына одного из строителей комбината, которому в восьмилетнем возрасте довелось жить с родителями в такой землянке:

«В нашей семье было восемь человек детей…

Когда приехали на Кузнецкстрой, увидели, что никаких бараков для рабочих нет – все живут в землянках, встроенных в котлован, вырытый под фундамент завода. Купили готовую землянку.

Когда туда вошли – мама дорогая! – на нас кинулись тучи блох, по земляным стенам ползали большие серые мокрицы. Бррр!..

С шести утра до глубокой ночи по крыше стучали шаги: кто-то шёл на работу, кто-то возвращался с неё…

Весной и осенью грязь стояла непролазная…

За хлебом выстраивались огромные очереди. Хлеб был коммерческим, но даже и такого хлеба на всю очередь хватало не всегда, и приходилось рабочему идти голодным на смену, а в землянках ждали хлеба голодные ребятишки…

Остатки волос на голове шевелятся, когда вспоминаешь, что нам тогда пришлось пережить!!»

-– Не пережить, а преодолеть, Иван Иваныч! – перебил рассказ очевидца

телеведущий (бывший политработник) и на слове «преодолеть» решительно проткнул пальцем воздух. Девяносточетырёхлетний ветеран войны и труда, опасливо покосившись на него, вынужден был согласиться: «Да, да, пережить и… преодолеть».

Смертность?

Кто их считал!

У нас испокон веку так, будь то строительство нового города, завода или железной дороги:

«А по бокам-то всё косточки русские… Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?»

Отец

Отец часто брал работу на дом. Запах разогретого в консервной банке столярного клея (по силе вонючести он уступал только денатурату и карбиду) из кухни растекался по всей квартире…

Отец вырезал лобзиком из фанеры детали, обмакивая в клей плоскую щепку, смазывал их, прижимал друг к другу и клал на просушку возле батареи…

Я любила наблюдать за всем, что он делал, мне нравились его уверенные, точные движения.

Брился он только опасной бритвой и не в ванной, а в комнате.

Вначале он правил бритву – для этого к спинке его койки был привязан старый кожаный ремень. Он тянул ремень на себя и несколько раз проводил по нему лезвием, меняя стороны; потом взбивал тугую мыльную пену, наносил её на лицо и сразу становился похожим на Айболита из книжки Корнея Чуковского. Во время бритья он смешно гримасничал, стараясь как-нибудь посильнее выпятить труднодоступный участок кожи. Всё, что снималось с лица вместе с пеной и оставалось на лезвии, он аккуратно намазывал на кусок газеты. К концу бритья газета покрывалась белыми мыльными холмиками с застрявшими в них чёрными чёрточками волос.

 

Больше всего я любила смотреть, как отец заряжал патроны, – зрелище настолько увлекало, что у меня непроизвольно открывался рот. «Полоротая!» – бросала мать на ходу одно из моих насмешливых прозвищ, на которые она никогда не скупилась…

У отца было два охотничьих ружья: одностволка и двустволка. Двустволка – обычное стандартное ружьё, а вот одностволка… сизо-перламутровый приклад и фигурного литья замок превращали её в произведение искусства.

Откуда у него взялось это ружьё? Скорей всего, кто-то привёз в качестве трофея из Германии, а отец не устоял перед такой красотой и купил в общем-то ненужную вещь: на охоту он почти всегда брал двустволку… Отец гордился и дорожил своей одностволкой, но всё же её пришлось продать – деньги… их вечно не хватало!

Снаряжение патронов – целая церемония. Обычно вечером при электрическом освещении в большой комнате отец застилал стол бумагой и выставлял на неё вощёные бумажные гильзы, высыпал блестящие капсюли, чёрный порох, коробочки с дробью разного калибра, металлическую мерку, пыжи, войлочные и бумажные; маленький шомпол, чтобы хорошенько всё утрамбовывать…

Из всего этого великолепия мне особенно нравились капсюли, жёлтые и медно-красные, они лежали горкой и сияли под лампой, как золото, – от них невозможно

было оторвать глаз!.. Мне разрешалось подавать пыжи – счастье!..

С охоты отец никогда не приходил с пустыми руками – рябчики, бекасы, утки, селезни были его добычей. Селезень, выглядевший намного крупнее и красивее своих убитых подруг, с изумрудно-атласной головкой, с белым ремешком вокруг шейки и жёлтым клювом, лежал вместе с другой битой птицей в большой комнате, на полу у стены, – от дичи пахло порохом и кровью… Мы с сестрой таращились на мёртвых птиц, замирая от ужаса и восторга…

Однажды отец подстрелил горностая, белого с чёрной кисточкой на хвосте. Шкурку снял чулком: хотел сделать чучело (он и это умел!), да руки не дошли. Долго валялась по углам эта шкурка в ожидании нового воплощения, но так и не дождалась.

Горностай стал напрасной жертвой – эта мысль долго сверлила мой нежный мозг.

Весной, в короткий период токованья, отец ходил на глухарей. Самец-глухарь уязвим во время токования: когда поёт свою брачную песнь, он ничего не слышит, за что и прозван глухарём (в остальное время глухарь необычайно чуток).

Случился в моей жизни один единственный день, когда отец взял меня с собой на охоту. Это было под Оренбургом, в глухом немецком поселении, где в туберкулёзном диспансере работала главврачом его старшая сестра Ольга.

Вообще-то Оренбург – это сплошная ковыльная степь, изредка в ней встречаются песчаные напластования наподобие невысоких, довольно живописных скал, но нас отвезли в такое место, где степь перемежалась с лиственными рощицами…

Мы зашли в рощу, где я впервые увидела дубы (в Сибири дуб не растёт), там оказалось полно вяхирей – лесных голубей. Отец то и дело вскидывал ружьё: голуби были непуганые – и становились лёгкой добычей…

На опушке рощи отец подстрелил зайца-русака. Никогда не забуду его предсмертного вопля. Всю дорогу я несла его перед собой на вытянутых руках…

Когда тётя Соня (средняя отцова сестра) подала приготовленную дичь к столу, я не притронулась ни к единому кусочку: ни к птице, ни к зайцу…

* * *

Слово «халтура» было желанным в нашем доме, оно означало благую весть для женской составляющей семьи: новые игрушки, новые ботинки и даже новые пальтишки. После одной удачной халтуры нам купили оранжево-красные плюшевые шубки, мы с Лёлькой гуляли в них по двору, как две заморские птицы.

Отец строго следил, чтобы зимой мы были укутаны как следует – укутанными «как следует» мы ходили до апреля, пока ребята во дворе не начинали кричать нам вслед: «Зима-лето-попугай! Наше лето не пугай!»

С работы папа никогда не приходил с пустыми руками. Он не приносил колбасу или там селёдку – нет, он приносил из буфета какие-нибудь лакомства, которых не купишь в магазине: пару начинающих чернеть бананов, кулёк слипшихся фиников, душистые тёмно-жёлтые полоски вяленой дыни, а то и баночку консервированных ананасов – незабываемые вкусы и запахи, совсем другие, чем сейчас, более сильные, острые!

В праздники он обязательно делал нам подарки: коробочки в виде книжки с петухом на обложке, наполненные жареным арахисом, шоколадные медали, матрёшки, цветные карандаши, соломенные шляпки и даже сумочки.

Вспоминаю: он держит перед нами две чудесных сумочки с металлическими защёлками – тёмно-синюю «лакированную» и зелёную без лака – я выбрала зелёную (до сих пор жалею). Позже к этим сумочкам он купил нам по ситцевому зонтику от солнца с белыми ромашками по синему и зелёному полю.

Отец всегда покупал вещи, которые казались излишеством при постоянной нехватке необходимого. Я не представляю, чтобы он в качестве подарка преподнёс нам майки или носки – нет! А вот не угодно ли узбекские тюбетейки дивной расцветки с преобладанием голубого? Нас бы засмеяли, выйди мы во двор в этих тюбетейках, зато дома мы обыгрывали их, как могли: наплетали множество верёвочных косичек и превращались в узбечек, да в кого мы в них только не превращались!

Однажды он принёс поистине «дар бесценный» – кусок бордового бархата, оставшийся от обивки панорамы «Прибытие поезда». Я сделала из него модный широкий пояс к платью с юбкой-колокол.

А вот ситцевые зонтики от солнца нам казались уж совсем ненужной вещью.

Прятаться от скупого сибирского солнца?

Нам его и без того всегда не хватало.

Мы пытались укрыться под ними от дождя – дохлый номер: они не могли отразить ни одной капли…

И тюбетейки, и зонтики, и бархат – это было уже потом… после развода и размена…

* * *

Один единственный раз мне удалось использовать зонтик по назначению.

После выпуска из начальной школы (мы уже не жили вместе), мне вручили табель с золотой каймой, что означало «отличница» (у хорошистов кайма была красной), и отец повёз нас с Лёлькой на теплоходе вверх по Томи в Осиновый плёс.

Сидя на верхней палубе под зелёным ромашковым зонтиком с зелёной сумочкой на коленях, с фальшивыми часиками на руке, я читала книжку «Гамлет» в красивой голубой обложке, надеясь, что кто-нибудь подойдёт и спросит, что за книжку читает столь юная особа. Но никто не подошёл – надо было взять «Федорино горе»!

Глядя на себя как бы со стороны, я восхищалась: «Ну разве она не прелесть, эта барышня!» Барышнями называла нас бабушка, да и мать иногда, но, конечно, в насмешку.

В Осиновом плёсе мы сняли угол у одной хорошей, чистоплотной старушки (чистоплотность – большая редкость в наших деревнях) и вплотную занялись рыбалкой.

Отец будил меня на рассвете. Мы быстро, чтобы не опоздать на утренний клёв, собирались. Он закладывал в котелок пару ломтей хлеба, несколько сырых картофелин, горсть риса, луковицу, лаврушку – словом, всё, что необходимо для ухи. Прихватив бамбуковые удилища, не завтракая, мы выходили из дома и направлялись по белому от росы лугу к реке, оставляя после себя две тёмные дорожки…

Червяка на мой крючок насаживал, конечно, отец, забрасывала я так, что половина лески сразу же наматывалась на ветку ближайшей ивы, но все неудачи и казусы моей неопытности с лихвой искупались хорошим клёвом.

Мне, как новичку, везло – парочка самых крупных окуней-горбачей попались именно на мою удочку. И не так уж важно, что их тоже пришлось снимать с ветки. Отец терпеливо разматывал леску и не ворчал. У него не было привычки показывать «делай так, не делай этак» – он не умел или не хотел учить, видимо, считал: захочет – сама научится…

Через пару часов, натаскав десятка два разнокалиберных окуней и карасиков, мы разводили костёр и варили уху. Пяток окуньков и ерша, если, конечно, он попался на крючок (сопливый ёрш округляет вкус ушицы), отец чистил для ухи, остальную добычу нанизывал на гибкий прутик, чтобы отнести домой на обед…

Солнце уже посылало свои живительные лучи на землю, от реки поднимался белый пар, дым от костра уходил в небо. Висевший над огнём котелок уютно булькал, над ним колдовал отец, посылая в варево то крупно нарезанный лук, то горошины перца, то листик лавра…

Я сидела на низко срезанном пеньке и жадно впитывала глазами, ноздрями, ушами картину рассвета над Томью. Тихие всплески медленно текущей реки, её запах, запахи костра, рыбы, специй – всё было ново и остро волновало. Обоняние в моей жизни играет толчковую роль в воспроизведении кадров старой киноленты: стоит мне уловить знакомый запах, как тотчас начинают выплывать из памяти далёкие образы и сами собой разворачиваются в, казалось бы, давно забытые картины…

* * *

Я была папиной дочкой, а Лёлька (Ольга) – маминой. Мать называла её Лельча (с ударением на последнем слоге), а меня – большуха, хотя мы были погодками. Её она без конца жулькала, а меня – иногда, по ошибке: одевали нас одинаково.

Для папы я была Надюшка, и его любовь к нам выражалась по-другому.

Во-первых, он страшно заботился о нашем здоровье: всё время подставлял ладонь к окнам, проверяя, не дует ли; строго следил за тем, чтобы в доме никогда не переводился рыбий жир, и каждое утро (вспоминаю об этом содроганием) мы с сестрой должны были хлебнуть по столовой ложке этой гадости и запить (слава богу!) капустным рассолом…

Сколько мы с Лёлькой ни приносили домой кошек и котят, отец тайком от нас выбрасывал их. Мы плакали, горевали, но в этом случае разжалобить его было невозможно – глисты!

От простуды главным средством у нас считалась редька. Из неё вырезалась сердцевина, её место засыпали сахарным песком, редька обильно выделяла сок – этот сок (столовая ложка перед едой) и компресс из тёртой редьки на спину лучше всего изгоняли кашель и простуду.

У отца были свои гастрономические причуды: помидоры он ел только с сахаром, любил также обвалять в сахаре кусочек масла, положить в рот и, блаженно сощурившись, как кот, ждать, когда он там растает. Нас он тоже пытался приобщить к такому «гурманству» – помидоры в сахаре мы ели, но глотать масло отказывались…

Наш отец был фронтовик (Волховский фронт – самый гиблый из фронтов), сам нахлебавшись под завязку лиха, холода и голода, он хотел уберечь нас от всех напастей…

* * *

Иногда отец брал меня с собой в мастерскую, в ту, что находилась в подвале Дворца металлургов. В подвальной мастерской было полно белых и желтоватых упругих древесных стружек, пахло древесиной и пылью.

Мы с сестрой обыгрывали всё, что только попадалось под руку, – и стружки годились для этого как нельзя лучше. На втором месте после стружек был соскобленный со стен набел: мать раз в год белила комнаты, и перед тем, как начать побелку, она соскребала вздутия со стен и потолков.

Эти пластины сухой извёстки, древесные стружки, хвоя, осыпавшаяся с новогодней ёлки, – всё служило нам товаром для игры в магазин:

-– Вам полкило пастилы? Вот, пожалуйста… (извёстка)

-– Килограмм сахарного песку? Берите больше! Сахар отличный! С вас три рубля… (хвоя)

-– Макароны? Есть, конечно, есть! Рожки, ракушки – закрученные стружки…

Широкими, размеренными движениями отец строгал доску – из под его рубанка выходили всё новые и новые спирали и кольца. Они падали с верстака – я собирала и тащила их в свою сокровищницу…

Здесь, в этой мастерской, отец делал мебель на заказ: шифоньеры и трюмо. Изготовление такой мебели в одиночку – процесс трудоёмкий и длительный, поэтому он редко прибегал к такому способу решения финансовых проблем. Чаще всего он копировал «Неизвестную» Крамского и отдавал кому-нибудь продать картину на рынке.

Повзрослев, я поняла, что на этом портрете был запечатлён его идеал женской красоты: все избранницы, о которых я слышала, а кое-кого и лицезрела, начиная с матери, были брюнетками, но ближе всех к его идеалу приблизилась … ну да, кто же ещё?.. конечно, я!!

Больших денег эти копии принести не могли…

У отца была возможность иметь постоянную прибыль. В пятидесятые годы огромным спросом пользовались нарисованные на загрунтованной дерюге настенные ковры с расхожим сюжетом: озеро, пара лебедей, мечтательная барышня на берегу. Сейчас подобная живопись называется лубком, а тогда звалась ширпотребом. Уважающий себя художник не мог оскорбить свою кисть таким убогим малеваньем: подобные «ковры» не подпадали под категорию искусства – отец не хотел ронять себя в собственных глазах и в глазах товарищей по цеху.

 

Он жил мечтой купить мотоцикл с коляской.

Не «Победу», не «Москвич» – всего лишь мотоцикл!

Дюралевая лодка с подвесным мотором – вот всё, на что ему удалось скопить денег. Жмотом он никогда не был, да и выпить, как говорится, был не дурак, поэтому деньги в его в карманах долго не задерживались…

Дворец металлургов

Дворец металлургов… с ним связано многое: недаром в нынешних снах я часто вижу его как лабиринт, из которого не могу выбраться.

Это действительно был дворец, но только внутри, а снаружи – обычное трехэтажное тёмно-серое здание. По обеим сторонам от входа – Ленин и Сталин,

покрашенные серебряной краской, потом Сталина сдёрнули – остался пустой постамент и Ленин в гордом одиночестве…

На первом этаже располагались библиотека и читальный зал. Библиотека – лучшая в городе, а читальный зал вообще уникальный. Огромный, с высоким потолком, полукруглый, с безупречно натёртым дубовым паркетом. По центру друг за другом шли круглые, покрытые скатертями синего бархата столы; у стен стояли невысокие, тёмной лакировки книжные шкафы, между шкафами узкие кожаные диванчики – интерьер респектабельной библиотеки пушкинских времён…

Помню, в девятом классе нам задали сочинение по «Вишнёвому саду». Эта чеховская пьеса казалась мне слишком сложной – ни учительница, ни учебник не могли ничего объяснить – и я отправилась набираться ума в читальный зал.

Библиотекарь дала мне сборник статей критика Ермилова. Открыла и читаю примерно следующее: «Раневская и Гаев – паразиты, отпавшие от жизни. Они стонут и жалуются, потому что не в состоянии вновь присосаться к ней. Жалкие, безродные космополиты…»

Споткнувшись о слово «космополиты», я отвернулась… из контекста вытекало, что космополиты – никчёмные, бесполезные для родины люди… Мне вдруг сделалось почему-то ужасно тоскливо. Тупо уставившись глазами в пространство, я впала в какое-то оцепенение…

Неожиданно у моего стола возникла библиотекарь и положила передо мной книжку: «Вот, почитай»…

Антуан де Сент-Экзюпери «Маленький принц». Вспоминаю с благодарностью эту чуткую женщину. Как ей удалось понять моё состояние?

С первых же страниц провалившись в книгу, я не подняла глаз, пока не перевернула последнюю. Эта книга надолго сделалась для меня Евангелием от Экзюпери.

«Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь».

Покинув читальный зал, я спустилась по широким ступеням лестницы Дворца металлургов – мягкий зимний вечер, наконец-то дождавшись меня, подошёл, молча обнял за плечи и повёл под висячую сеть снегопада. Переполненная впечатлениями от прочитанного, я пыталась передать ему, что сотворил с моей душой французский лётчик, – на одно мгновение он сильнее сжал мои плечи: понял…

Горели фонари, в шатрах их света кружились крупные филигранные снежинки, они покрывали моё старое пальтишко, превращая его в сказочный наряд, я чувствовала: ещё мгновение – и я приобщусь к их полёту.

Подняв голову, я ждала какого-то знака оттуда, из чернильно-непроницаемого неба, уверовав вдруг, что где-то там, в фиолетовом пространстве Вселенной, среди звёзд и созвездий летит маленькая планета, болид Б-612, на которой живёт мальчик с благородным и преданным сердцем. Маленький принц…

А с Ермиловым мне довелось встретиться много лет спустя в Комарово, на местном кладбище. Мы искали могилу Анны Ахматовой, но прежде наткнулись на надгробье Ермилова – чёрная гранитная плита, на ней в художественном беспорядке высится стопка томов из красного мрамора.

-– Так вот где вы нашли свой последний приют, товарищ Ермилов! – воскликнула я, обрадовавшись неожиданной встрече, и тут же наябедничала Юрке и Мише, как этот литературный критик мучил меня в девятом классе…

* * *

На втором этаже Дворца металлургов был актовый зал, небольшой, с низкой сценой. На высоких окнах – воздушные, как облака, шторы-маркизы. Здесь проходили концерты, утренники, ёлки и даже показы мод. В последнем случае кресла сдвигались к стенам – и в центре возникал подиум.

Народу на такие показы набивалось – не протолкнуться. Я пару раз побывала на них, но ничего особенного увидеть не довелось: неинтересные фасоны, простые ткани. Надень такую вещь – и благополучно сольёшься с толпой. Из увиденного запомнился только закрытый купальник из красного атласа. Уже само по себе явление на подиуме полуобнажённой манекенщицы было экстраординарным событием, но запомнилось ещё и потому, что купальники приходилось шить самой – хороших выкроек не было, да и вообще никаких не было – а здесь, пожалуйста, оригинальный фасон!…

В балетный класс с зеркалами во всю стену, с балетными станками, с шершавым, не натёртым мастикой паркетом, чтобы танцорам не было скользко, – вот в какой волшебный мир мы с сестрой могли легко и свободно попасть благодаря ключу, который был у мамы, потому что теперь она работала дежурной во Дворце металлургов.

Когда мать дежурила во вторую смену и возвращалась в двенадцать ночи, я ждала её, стоя на подоконнике, высунув голову в открытую форточку и переминаясь с ноги на ногу от холода, пока в конце дома не показывалась знакомая фигура в чёрном пальто с узкой талией. По городу ходили слухи, что женщин в чёрных пальто проиграли в карты и должны зарезать десять первых попавшихся…

После развода родителей мир стал страшным и непредсказуемым – такие «розы нам заготовил Гименей», но я не держу на него зла: ведь жизнь повернулась к нам новыми, неожиданно интересными гранями.

В вокальной студии на полукруглом невысоком подиуме стоял концертный рояль, у стен – кресла. Можно было побарабанить по клавишам рояля, а потом побегать по огромному, как луг, светло-зелёному, с выпуклым цветочным орнаментом ковру. Ковёр пружинил под ногами, ходить по нему в одних носочках было неизъяснимо приятно…

Была ещё одна заветная комната на втором этаже Дворца металлургов – костюмерная. Если нам на новогодний карнавал нужен был костюм, костюмерша тётя Зина всегда выручала нас, подбирая что-нибудь подходящее из своего обширного гардероба, например, костюм лисы с натуральным рыжим хвостом.

Она же, когда пришло время, сшила мне платье для выпускного бала, не бесплатно, конечно, – аж за пятнадцать рублей (в ателье брали десятку, но шили безобразно). Хотя я и сама могла себе что-нибудь сварганить, но побоялась испортить дорогую ткань, которую по такому случаю прислал из Харькова дядя Афоня, мамин старший брат. Это был полупрозрачный шифон с набивными матовыми цветами. Платье сшили на голубом чехле с двумя косыми воланами по подолу, сильно приталенное. Причёску и маникюр мне сделали в парикмахерской – взглянув на себя в зеркало, я увидела в нём королеву Шантеклера (так иногда

называл меня отец)…

А для Лёльки на следующий год дядя Афоня отреза на выпускное платье не прислал, потому что я, закрутившись в заботах, не написала ему благодарственного письма. Он, естественно, обиделся, а я до сих пор корю себя: поступила как свинья…

Лёлька сама сшила себе довольно миленькое платьишко из жёлтого крепа: прямое мини, кокетку расшила белыми жемчужинками…

Дядья

Дядя Афоня, Афанасий, старший брат мамы, после войны он осел в Харькове. Подполковник. Квартира, дача, машина....

В Новокузнецк они с тётей Любой хоть и нечасто, но приезжали.

Во время первого своего визита дядя Афоня оскорбил моего отца (я этого не слышала: была ещё слишком мала). Со слов матери, дело было так: дядю Афоню с тётей Любой готовились везти на вокзал, отец перед выходом из дома, осматривая поклажу, попросил:

-– Ну, давайте-ка мне чемоданчик потяжелее.

И вдруг дядя ни с того ни с сего процедил сквозь зубы:

-– Тебе бы ломик потяжелее…

Мой отец (лицом и фигурой он напоминал артиста Леонида Куравлёва) ничего не ответил дяде Афоне, но обиду затаил…

Наверно, нам не понять людей, прошедших через войну. Отец не получил на фронте офицерского звания, и, может, дядя таким странным образом решил подчеркнуть разницу между собой и им, а, может быть, он интуитивно почувствовал беспокойство за судьбу своей сестры – этого я знать не могу, но знаю точно, что отец таил обиду на маминого брата долгие годы.