Детеныш был слаб – человечий, неловкий,
И все же – гармонии полный иной,
Какой-то и тиграм неведомой ковки,
Какой-то решимости дальней, стальной.
Негромко рыча, встали волки в кружок;
Мартышки, оскалясь, над ними смеялись;
Змея, позабывши Эдема урок,
Упругость противопоставила стали.
Но только открыл тот младенец глаза –
Она отползла в униженье за камни:
Зрачками повел не еврейский Адам,
А греческий бог, светоносному равный.
Тогда подложили медведю его,
И в уши, прядущие чутко, взвопили,
Надеясь: проснется вот, хмурый и злой –
И станет младенец незначащей былью.
Незначащей болью привыкли они
Легко поступаться, жестоки и грустны.
И вот, затаясь по совету змеи,
Они ожидали попранья и хруста.
И вправду – вознесся косматой горой
Над жалким комком человеческой плоти,
И лапу тянул уже… вдруг волчий вой
Сказал ему: нет. Мы ошиблись. Не стоит.
А все потому, что зарделась заря,
И ока звериного недруг – мир света,
Привычно и страшно чащобе горя,
Давал и зарок, и возмездья обеты.
Тот свет лишь младенца любовно касался,
На коже без поросли шкурной сверкал.
И тихий, доверчивый стон вдруг раздался
Откуда-то из задышавших зеркал.
Он есть, видно, хочет! Ну, тут все понятно;
Несите, кудлатые, мед, молоко.
И с шумом, и с гамом в лесу необъятном
Все бросились враз хлопотать вкруг него.
И так по укрывищам, гнездам и норам
Его понесли – и дивилось зверье
Ниспавшей на них благодати в ту пору,
Как вспыхнул, алея, ночной окоем.
А он – засмеялся, и вторил ему
Их рев, и мяуканье, уханье с веток…
Пришествие было и к нам. Но во тьму
Никто не сходил до зверей – человеком.
С тех пор мудрый вождь обитает в лесу:
Он не понаслышке и судит, и ладит.
Подкидыш, постигший звериную суть,
Призыву ее глухотой не отплатит.
А если и встретит его человек –
От взгляда его отшатнется он, бледный,
Как будто увидев все то, чего нет
Давно уже в людях, в оборвыше бедном.
Но это – победа, и клич – по лесам:
Стекайтесь к ногам своего властелина!
Вернувшийся дух здесь управится сам;
Вы все – его люди, вы все – его глина.
Он вылепит что-то из вас, как издревле
Иные творили здесь походя жизнь.
И может, вы станете новым заветом –
Как старый уйдет в огневой катаклизм.
Непримиримо из одних корней
Несхожее восходит, чтобы биться
Друг с другом – и, однако, не разлей
Вода однажды снова обратиться.
Но где-то там положен и иной
Закон; он княжит скромно при владыке.
Он заберет нас из-под сени той
В сиянье дня, к расплывчатому лику.
И не узнать, откуда есть пошел,
Где занялся… ты станешь дик и странен.
Но что сказать? Громаднее, чем пол,
Весь мир еще и светел, и пространен.
Когда все сказано, о чем нам говорить?
О чем писать перед лицом томов собранья?
Кого любить (игрушку сердца раздобыть),
Кого спасать (когда оправданно страданье)?
Когда все – вылитые кто-то там еще,
Кого и как нам отличить чертой особой?
Когда отравленный твой кубок подслащен
Святой державою, готовой встать у гроба.
И если иродов здесь более, чем звезд,
И всяк – тиран своей душе, и плеть тирана,
О чем нам петь, кому светить, когда колосс
И тот устал кидать подачки солнца странам?
Вот видит бог – хотя он каждому и свой –
Что золотой сбруей натерло нам сильнее,
Чем оходившей бок оглоблею-войной,
Нагайкой-страхом, розгой глупых поучений.
Когда все выбрано – что ты предложишь нам?
Когда все слилось, показавши неотличье,
Когда цветет весна прыщавая по лбам,
Чей скос вещает нам про радость неоличью?
И это, знаю, только маленький аванс
Грядущих выплат по лежалым вкладам злобы.
Я ухожу туда, где не солжет весна,
Где не сожжет война, где не сподлит утроба.
Когда все выбиты – в кого еще стрелять?
И если жалко даже уточек из глины,
Что говорить о тех, кого уж не разнять
С разбитым зеркалом сверкающей витрины.
Я все сказал. И если дальше – тишина,
Я принимаю. Я хочу лишь быть уверен,
Что все добрал, что опустевшая казна –
Не меа кульпа. И тогда – уйти скорее.
В крапинах, в искрах,
Лисицы бегут.
В скраде лесистом
И берег – не крут.
Повелеваю.
Недолго – раз-два,
Вот и слетает
Моя голова.
Вот и слетела.
И с тела бежит
В лисьи пределы,
В лесов рубежи.
Катится долго
По хвое она,
В сумраке воем
Сопровождена.
Это ли, брат мой,
Свобода? В ночи
Все так зловеще
Цветет и журчит!
Все изменилось.
Но слышны шаги.
К нам – твоя милость,
А может, враги?
Если кто враг нам –
Подселим к себе.
Пусть он и загнан,
Но мощен в борьбе.
В скраде лесистом,
Царицы минут,
В крапинах, в искрах,
Лисицы бегут.
Те, что сзади (мразь от стаи),
Те, что в ссадинах от стали –
Поотстали, подустав.
Те, что были – враз не стали;
Мы ж – и плакать не решались,
Горький воздух – по устам.
Мы отбились, отбежали.
Тарарам и веток треск.
Так нас дурни окружали,
Загоняли глубже в лес.
Их блазнила наша шкурка;
Их обходит их же мурка
По дуге: неровен час.
Эх ты, дурка, чернобурка!
Как повадится к вам урка,
Станет уж не до проказ.
Я, обессилев, дрожу.
В кашле – кровавая пена.
Тихая, тошная муть
В душе: я последний, наверно.
Шаги. Побеждает толпа.
Их женам пойду на уборы.
Мне скоро под ножиком спать
На твердом столе живодера.
Это?!
Безжалостней прочего,
Ясно разверстое нам в осознанье –
«Пьета»
Буонаротти,
Мрачно, громоздко, полично святая?
Со всем злом, что в нас и не в нас,
Мы придем к тебе, принесем
Клятву верности. В добрый час
Преступает порог Содом.
Обнажится для боя Давид.
Голиаф на него нарвется.
С гладкой юношеской щеки
Румянец предателем переметнется
В стан врага – а точней, в лицо,
Покрасневшее до ожога.
Это ли мы назовем отцом –
То, что было в паху до бога?
Прелесть
Неверия отчего,
Гением вбитая в мрамор и знанье!
Ересь
Буонаротти,
Нагие красавцы и пена морская.
Укачаны и уночены,
Мраком усыновлены,
Спят пассажиры в вагончиках
Поезда, жизни, страны.
Укатаны крутогоркою,
Умчаны прочь во тьму,
Они и во сне, будто гончие,
Бегут, и бегут и бегут.
Здесь можно лежать, расслабившись –
Все за тебя бежит…
Принцессами на горошинах
Состав беспокойно спит.
Кругом плывут, заболочены,
Пространства бесплотней сна –
Но и на них сколочены
Капиталы, что Смит не знал.
Постели весьма укорочены –
Плюгав планировок Прокруст.
Чаю с морошкою хочется
Язычникам мест и уст.
Проснувшиеся фланируют,
Стучатся к проводникам.
Слетается все недочитанное
К пригашенным ночникам.
Все прочие спят расстрелянно,
С прикушенною губой,
Вселенною незаселенной
Объяты – своей судьбой.
Сиротство в телах – бессрочное,
Кто сколько бы ни прожил.
Оставлено вздорное, склочное.
Вернулся к себе пассажир.
И может быть, вспомнит полка:
Лет тридцать назад он лежал
На ней загорелым животиком,
Совсем еще тонок и мал.
Они возвращались с моря.
Мама смотрела в окно,
Как будто в не знающей горя
Стране все же было оно.
А он потерял там машинку;
Опомнился – поздно: ушли.
С тех пор – нарастали морщинки,
И множилась тяжесть земли.
Но нынче, укачан, утрачен,
Утерян во веки веков,
Он снова себе предназначен,
Он снова смуглее песков.
Пусть береговая команда
Лидирует, он – за реванш,
Он принят своим в контр-банду
Океанов и океанш…
Тух-тух. Тух-тутух. Мы не вотще здесь.
Проснулся, нашарил очки.
Ох, мамочки, как мы забегались.
Ох, мамочки, мамочки.
Тух-тух. Тух-тутух. Это – темное:
Прекрасен Тутанхамон,
И смерть, пирамидой огромною
Его стерегущая сон…
О боже, о чем я. И долго ли
Еще до конца. Как я стар.
Вагоны вдруг стали, не дергаясь.
И нежное было как дар.
Состав отдыхал. Но он думал
Уже с нетерпеньем, когда ж
Тот с лязгом, и дрожью, и гулом
Войдет снова в странствия раж.
Как древним китом, им проглочены
Версты и пространства все те,
Что дымом его, как сорочкою,
Оделись в ночной темноте.
И ветлы, как дочери царские,
Стокилометровый саван
Отца, расточавшего ласки им,
Набросят на сталь их охран.
Что делать? Взволнованный путник
Очнулся. Не видно ни зги.
Мы едем четвертые сутки.
Безумеют прямо мозги.
С ним сын – абсолютная копия,
И верхняя полка – его.
В окно брезжат сонные топи им,
Темнит неглубокое дно.
Сын вышел к нему из расселины,
Был выпущен из теснин.
Тогда он сказал: не отселе мы;
Пойдем; ты теперь не один.
Добытый, забытый мальчишечка.
Отец тихо встал, подошел.
Под локтем – забытая книжечка.
Машинку никто не нашел.
И вены его без утаек
Прозрачны, и правда – ясна:
В них плещется кровь голубая
Изгнания, царства и сна.
Жизнь – не чистая монета,
Как сказала мать его;
Загулял вчера он где-то –
И не говорит, с чего.
Может, было хулиганство –
Но по мелочи, чуть-чуть,
Может быть, вчера, на танцах,
Он потрогал чью-то грудь.
Но совсем безумьем будет
Заподозрить, что не так
Он устроен, как все люди…
Он привычно ждет атак,
Он устало ждет расспросов,
Недомолвок и грозы –
И скрывает, свеж и розов,
Знак любви он, точно сыпь.
Непонятно – то ли знает
Что-то мама, то ли нет,
То ли рылась по карманам,
То ли поднялась чуть свет,
Чтоб, на кухне прибираясь,
Вдруг решительно дойти
До всего, что сын скрывает,
В чем сокрытия мотив.
Вот ведь черная задача –
Сомневать родную кровь,
И тайком по капле плача,
Память мучить вновь и вновь:
Вот он поздно возвратился,
Вот он заперся, молчит,
Вот он слишком долго мылся,
Вот он тих с утра, прибит,
Вот он счастлив – но так странно!
Открывает на звонок.
Словно страстью слишком рано
Сорван был его листок.
Словно деревце нагое,
Все отдавшее ветрам,
Он стоит перед зимою,
Будто схвачен кем-то там.
Кто там? Кто там? Кто крадет нас?
Кто стучится в двери к нам?
Чьей свечою пол закапан
По утрам и вечерам?
Тьма в подъезде. Сына абрис
Виден ей лишь искоса.
И ледовее декабря
К ней доносит голоса.
Шепчет кто-то: «я тебя…», и
К дозволившему рука,
Как утопленница к сваям,
Прибивается, легка.
Кто-то вынырнул из тени
И обнял, к себе прижав,
И ласкает грудь и шею,
Губы мятою обдав.
Разве сын ее – так может?
Кто там, с ним? И сам он – кто?
Застывает зритель в ложе
Наиближе к сцене той.
Но кончается вдруг морок.
За окном – светло и май.
Все сияет от уборки,
Прям хоть на пол накрывай.
Все на кухне. Угощенье,
Дружный смех и разговор.
Может, скрытое смущенье
И томит их до сих пор –
Но отправлен в староселье
Страх. И друг его так мил.
И взрывается веселье
Вдруг, в избытке юных сил.