Loe raamatut: «Вечное возвращение. Книга 1: Повести»

Сборник
Font:

К читателям!

Перед вами повести Забытых писателей. Не простое, не легкое время досталось авторам этой книги… Трагичны и судьбы наших собратьев по перу начала XX века. Призвание и талант не гарантируют никому блистательных успехов и лавровых венков. Зато наверняка обеспечат смятенье душ и боль сердечную.

Они были правдивы и хорошо образованы. Они бились по обе стороны баррикад: «За царя и Отечество!» и «За власть Советов!». Одних расстреляли, другие умерли в тифозных бараках, погибли от голода, не многие пережили жуткое лихолетье и были обласканы властью Советов.

И те и другие писали свои книги на «разрыв аорты», а иначе – какой смысл вообще громоздить слова, прилепляя их одно к другому с завидным усердием?

Нынешний труд составителей сборника произведений Забытых писателей обращен в равной мере к тем, кто любит читать, и к тем, кто пишет… Ведь те, кто «призваны», кому даровано Призвание – в ответе за бесценный дар Божий…

Поистине, наши Забытые «возвращенцы» и век спустя послужат достойным образцом виртуозного владения бесценным русским словом и страстной любви к мучительному литературному творчеству.

Да, «Времена не выбирают, в них живут и умирают…»

Март, 2016

Вступление
Из книги «Заметки читателя»1

Раздумывая о странностях своего пристрастия к книгам и пытаясь создать некую личную, во всяком случае оправдывающую мои наклонности и даже придающую им силу, философию читателя (а потребность в ней ужасно назрела, если принять во внимание, что я зачитался уже до изумления и никакого разумного выхода, кроме как отправиться к праотцам, из этого заколдованного круга не видится), не могу не вспоминать одного человека, пожелавшего разъяснить мне, что бессмертие души, бесконечность пространства, вечность – все это глупые выдумки, химеры ограниченных умов и пугливых душ.

– А правда, – крикнул он, – в бесконечном творческом самосозидании Вселенной, и люди, сумевшие включиться в великий процесс космического строительства, космического искусства, проживают жизни, переходя со ступени на ступень и приближаясь к совершенству, до тех пор, пока хватает у них творческой силы.

Сам он, этот человек, много пишет о подобного рода созидателях, в особенности о представителях русского космизма, а все это для нас уже тени прошлого, и он хотел бы открыто описывать их нынешнее положение, но сомневается, будет ли это научно в глазах непосвященных.

Поразительное происшествие заставило его от смутных подозрений перейти к знанию о существовании более высоких, чем наш, миров, и состояло оно в следующем. Взяв в редакции свежий номер выпущенного в свет журнала с его статьей об одном замечательном провинциальном философе и мечтателе, он лег дома на диван и, чего обычно не делал, прочитал всю эту статью от корки до корки, прочитал с несколько неожиданным для него волнением, как будто что-то новое и потрясающее, а только закончил чтение – философ уже тут как тут и хотя ничего не говорит, никак даже не материализовавшись, а сообщается все же, присутствует, смотрит проникновенным взглядом.

И сейчас, когда он пересказывал мне этот случай, дрожь пробежала по телу моего приятеля, и чуть ли не встали дыбом его волосы, но это не помешало ему с какой-то практичностью оговорить, что мне, например, нечего рассчитывать как-то здесь присоседиться, тоже пристроиться. Каждому, известное дело, свое, каждый получает после смерти то, что заслужил при жизни, каждый сам строит свое загробное будущее; а иной не получает ничего. На иную жизнь нет отклика ни в одном из уголков бесконечного созидания, и для человека, прожившего впустую, смерть означает не что иное, как бесследное исчезновение.

Я же хочу сказать о том, что маленькая и отрадная вера рассказчика имела все основания стать благостной и исполненной умиления, но он словно немножко помешался, овладев ею, и потому она стала болезненной, резкой и неприятной. А поскольку при этом осталась все равно маленькой, то приняла вид какого-то несчастного и глупого наваждения.

Мой приятель больше не смог просто жить и работать, он теперь уже примеряется, пристрастно, едва ли не придирчиво выбирает, о ком бы написать, чтобы впоследствии встретиться и сотрудничать с угодным ему человеком, а не с тем, с кем возможны недоразумения и сложности. А зачем он рассказал мне свою историю, эту историю своего открытия, не могущего не быть сомнительным в моих глазах? Захотел похвастать, обескуражить меня, поделиться новостью, что у него все хорошо, что он отлично и с завидной ловкостью устроил свое будущее? Но я-то вижу что у него как раз все очень даже нехорошо.

Прежде он, касаясь круга вопросов, и для меня не безразличных, т. е. вопросов литературных, рассуждал вполне здраво.

– Странная выходит штука, – говаривал, бывало, он, – многотысячными тиражами некогда издавали Владимира Козина, а теперь его книги словно корова языком слизала, разве что в специализированных библиотеках сыщешь; или, к примеру, вполне прилично издали в последнее время Алексея Скалдина, Николая Никандрова, а эффект почти нулевой.

Он задавался резонным вопросом: почему выходит такая странность? Почему на людей не производит впечатления явление даже и великой книги? Творческий человек, предполагаем мы, действительно должен мучиться, но у моего приятеля, скрывать нечего, мучение нынче сделалось бесплодным и лишним, бесполезным, и совершенно не понять, почему так.

Раньше он поднимался даже до глубокого, философского, прямо настраивавшего на самопознание вопроса о тайне, заключенной в нем, беспокоился, что в нем за подкладка и начинка такая, что он, не в пример большинству, интересуется всеми этими старыми книжками и, может быть, уже основательно подзабытыми идеями, ночей не спит из-за давно умерших людей, все думает, как бы сделать так, чтобы след, оставленный ими, не остался незамеченным?

Откуда это взялось? Свалилось на него откуда-то или само в нем развилось? Но сейчас впору спросить: куда все это подевалось? В нынешнее время он, нахмурив брови, сосредоточенно перебирает книжки, перебирает имена, сортирует людей и не радуется открытию, а дотошно соображает, достойно ли это, открытое им, наличия, присутствия в его будущем сверхъестественном бытии.

Человек жаждет совершенства, как он его понимает, а оно невозможно, и в результате человек уединено мучается в тесном мирке своих переживаний, своих истерических мечтаний о несбыточном. И это не случайное замечание.

У меня есть своя трепетная, навязчивая, почти что парадоксальная думка, имеется свое индивидуальное мучение. Оно о забытых и полузабытых писателях, о задвинутых в тень или неверно, на мой взгляд, истолкованных книгах. Ну, неверно! – как это может быть? Среди массы истолкований всегда найдется удовлетворительное, лучшее, вполне верное, даже по-своему окончательное. Я выражаю лишь надежду высказать о некоторых книжках не то чтобы нечто совершенно новое и оригинальное, а свое, личное, выделить в них что-то особенно поразившее мое воображение.

Меня почти оставило вымышленное мучение, причиной которого было часто возникающее у прирожденных читателей желание и самому написать какой-нибудь гениальный роман, зато будоражит – и это происходит все чаще, – опрокидывает в некую лихорадку мысль, что я будто бы должен непременно дописать, составить книгу об этих самых несчастных, позабытых, перевранных писателях.

А я ее, можно сказать, давно пишу, все как-то на нее сворачиваю от дел, кажущихся главными, хотя едва ли понимаю, что речь идет о книге и что из всего уже приготовленного действительно можно составить цельный труд. Но как, собственно, это возможно понять? И о каком цельном труде допустимо говорить? Вопросам противостоят вопросы. Цельность? Что это такое?

Или, скажем, опять же вопрос о забытых или неверно истолкованных писателях. Разве не причиной и тут несовершенство мира? Будь мир устроен совершенно, в нем не забывалось бы и не перевиралось хорошее, и я бы не страдал. Но могло ли быть иначе, не так, как есть? Разве не закрадывается тут опасливое подозрение, что когда б мир был устроен совершенным, не было бы и никакой литературы, не возникло бы потребности в ней? А если вдруг так – то для чего же и жить?

Нет, положительно, существовать в условиях Эдема мир абсолютно не в состоянии. Не случайно же ангел света заскучал, взревновал, заозирался, преисполнился нечистотами, был низвергнут и превратился в ангела тьмы. Рядом с необходимостью доброго ощущается равноправная необходимость злого. И это говорит что-то о правоте манихеев.

А рядом с мукой стоит смерть. Она выжидает, подстерегает и если прячется, то не далеко. Так и просится на язык вопрос: да что же вы тоскуете и мечетесь, если неизбежно помрете и вам будет все равно? Или это смерть вас подстегивает, подзуживает, пугает? Если бы я не знал, что меня, в конечном счете, закопают в землю и мне будет все равно, о! сколько бы я всего искреннего и глубокого порассказал о тоске человеческой, хотя бы даже и о собственной.

Ведь на что-то даны мне голова и душа, и надо оправдывать предназначение, отрабатывать дар. Даже приходит сразу мысль, что одна лишь голова, без души, мало на что годится… Наносят, к примеру, на холст мазок, а в нем заключено разве что одно обдуманное понятие; тотчас говорят со стороны, что обдумано не вполне точно и надо немножко переиначить… и в результате ни у кого не получается заполненного холста.

Когда мыслитель и мастер стоял на почве, неполноты быть не могло. Получался заполненный холст даже в случаях слабого и незначительного творчества.

Это соображение о почве наводит на другое соображение, на мысль, что талант дается свыше, как и голова с душой, и человек одаренный это особенно, наверное, понимает в минуты кризиса, когда у него словно все отнимается и он чувствует себя бесконечно жалким, беспомощным и обреченным.

Пораздумав обо всех этих вещах, невольно вскидываешь задумчивый взгляд к небесам. Но вот у меня голова и душа, а я, отскакав и отмучившись некий срок, вдруг перестаю что-либо чувствовать и сознавать – это как же? Зачем? На то лишь дарованы, чтобы я донес их до могилы, где уже ничего не будет? Тем не менее я, сознавая, что со временем перестану что-либо сознавать, продолжаю страдать, тянуть лямку, вытягивать некую свою специальную песнь. И что же это сделало меня таким, какая сила, какие законы? Или, может быть, кто-то сознательно задумал меня именно таким, создал по своему специальному проекту, заложил в меня некую умышленную цель? Да не страдает ли Он теперь оттого, что я ничего не ведаю о Его замысле на мой счет и все мои попытки узнать заведомо обречены на провал?

Забытым нами писателям уже давно безразлично, помнят о них или нет. Ну, представьте себе, даже не тем только из них это безразлично, кто благополучно скончался в своей постели в полной уверенности, что прославил свое имя на века, но и тем, кого лишили жизни насильственно, расстреляли или, может быть, затравили до смерти своими идеологическими выкладками. А мы тут, пока живы, прикладываем палец ко лбу, размышляя о них, сокрушаемся, восклицаем: как же так? почему?

С другой стороны, возможно, что я в этом гуманном, едва ли не восходящем к общечеловеческим ценностям сокрушении дохожу до какой-то личной откровенности, предположим, даже до пароксизма, выкидывающего меня из общего ряда, а где-то уже сидит человек, снисходительно усмехается, ибо он всезнающий специалист или вообще таинственный господин, который все знает вместо всех, чего уже и достаточно. Перед ним мое волнение даже в крошечном и приличном виде выглядит глупо и неуместно, тем более, что он не только знает о забытых, но и знает, что его знание спокойно, величаво и простирается куда-то далеко за границы как бы недоступного мне понимания причин, по которым одних забывают, а других помнят и славят.

Никому не удается жить не так, как он уже живет, и все рассказы о радикальных переменах участи – сказки, заигрывание с судьбой. Один не знает, что есть какие-то забытые писатели, и если мучается, то совсем не из-за этого своего незнания, а другой знает и мучается из-за этого, хотя вполне мог бы найти себе и другой предлог для мучений. Третий вообще вроде бы никак не страдает, но все равно помрет, и если принять во внимание, что его, глядишь, черти в аду обрекут на вечные муки, то повод для беспокойства у него, как ни верти, есть и при жизни.

Нет, что ни говорите, а эта жизнь разнообразна, даже чересчур, зато вот мир, который, может быть, действительно есть лишь наше представление о нем, наоборот, совсем не разнообразен, ибо он – сплошной повод для беспокойства, неудовольствия, раздражения, тоски. И выкрутиться, вынырнуть из этого, раз уж тебе даны голова и душа, совершенно невозможно.

Я, например, хотел бы узнать обо всех несправедливо забытых писателях, всех их прочитать, а разве это возможно? Тоже повод для досады. А как приходится досадовать, когда мою уверенность, что те или иные вполне известные произведения я понял в чем-то лучше, чем даже некоторые маститые критики, разъедает сомнение: да полно, так ли?! Мне, скажем, хочется говорить о литературных процессах с полным и непоколебимым осознанием себя как литературоведа, но какой же из меня литературовед? Опять нехорошо. Если еще вспомнить, что нынче у всякого обозревателя проблем более или менее научного характера примечаний к статье больше самой статьи, а я к своим заметкам за всю жизнь так и не придумал ни одного, то, ясное дело, от всех попутно возникающих негативных эмоций голова пойдет кругом. А жить надо. И мучиться своей думкой тоже надо.

Все это, что я здесь скороговоркой выкладываю, когда-нибудь еще пригодится, еще вольется должным образом в полноту моего умозаключения, что в нашем мире, где не бывает ничего абсолютного, порядок весьма условен и слишком много неразберихи и шатания, все же возможны некие относительные истины.

Разве не истинно, когда мы, ощущая наступающий со всех сторон хаос, не отшатываемся, не круглим в бессмысленном ужасе глаза, а с известной долей мужества, с определенным достоинством продолжаем нашу человеческую игру, держим нашу человеческую форму? Да и самый, скажем, голос литературы, Бог весть зачем испускаемый в неведомое, в пустоту, разве не обретает хоть сколько-то истинности, когда его слышат окружающие, некие ближние, которые, задумчиво склонив голову, минуту-другую красноречиво соображают: ага, вот оно что, а я-то думал…

Но это предварительные замечания, а в каком-то смысле и вводные, на самом же деле мне сейчас следует открыто признать то, в чем я сам уже куда как точно определился: да, неполной будет моя книжка, не удовлетворит она вполне необходимости воссоздания литературы и потребности в неких ориентирах, несомненно ощущаемой читательскими массами, и не обогатится она никогда подробными примечаниями и сносками. И сразу тревожит вопрос: а почему так?

Впрочем, обобщая сказанное, считаю нужным высказаться в том смысле, что я, как ни крути, исповедую государственный интерес. Государство, как все мы имели случай заметить, не проводит политику внедрения в сознание масс замечательных книг, имен, которыми нам пристало гордиться; государство не создает издательств, т. е. просто даже одного издательства, которое бы одну за другой выпускало, по четкому плану, книги, так сказать, нуждающихся в возрождении авторов, сопровождая их пространными сведениями биографического порядка, примечаниями к тексту, подробными, чуть ли не научными комментариями и т. д.

Но государство как таковое, собственно, даже как-то и не обязано знать об этих писателях и книгах. Оно фактически ничего не может знать о них. Вышла бы странная штука: общество забыло, а государство каким-то образом помнит, знает. Как бы это могло случиться? Это было бы уже не государство, а прямо Господь Бог.

Но если я задумал напомнить государству о славных деятелях прошлого и устроить, по мере возможности, так, чтобы в государстве, а не в одной только пресловутой истории литературы, было побольше литературных знаменитостей на слуху, оно имеет все основания взглянуть на меня благосклонно. И это заведомо приятно.

Раньше я, неуемный читатель, не очень-то хорошо представлял себе, куда мне в нашей современности приткнуться с этим моим чтением и каково, собственно, его общественное, гражданское значение, теперь же, готовясь стать не просто потребителем книг, а в некотором смысле идеологом чтения, агитатором, я, по первым впечатлениям, вправе не без оптимизма смотреть в будущее.

Михаил Литов

Петр Слетов

Свобода движения
Из книги «Заметки читателя»

Петр Владимирович Слетов (1897–1981) прожил долгую жизнь, отданную, прежде всего, писательскому труду, а список его в разное время циркулировавших по печати произведений, если судить по скупым сообщениям энциклопедических словарей и литературных энциклопедий, отнюдь не поражает размахом. Впервые отметившись в ней в 1919 году, он затем сотрудничал с журналами «Литературная учеба», «Колхозник», «Наши достижения». В серии «Жизнь замечательных людей» помещена им книга о Д. И. Менделееве. Критики заметили писателя лишь после выхода в свет в 1928 году его посвященной событиям гражданской войны повести «Прорыв», о главном герое которой, Стомарове, сам автор впоследствии писал: «Его поведение и поступки – определенно бесчестные – результат своекорыстно-индивидуалистической идеологии, и бесславный конец физической его личности совершенно недвусмысленно толкует идею проблемы бонапартизма».

1958 год отмечен для Слетова публикацией его книги «Шаги времени», а 1977-й – сборника «Заштатная республика», состоявшего из повестей «Смелый аргонавт» и «Мастерство», а также давшего название сборнику романа, – все эти творения выходили одно за другим еще в 20-е годы прошлого столетия и вызвали у тогдашней критики немало полемических замечаний.

Автор предисловия к этому изданию Г. Белая постоянно извлекает цитаты из рукописных материалов писателя, и их обилие наводит на соображение, что в архиве Слетова много оставшегося невостребованным его временем, а еще менее нашим, и тем обеспечена немалая работа будущим исследователям. Приводит Г. Белая среди прочих и такое высказывание: «В то время как имущество наследуется согласно закону или завещанию, культурное наследование происходит по свободному выбору потомками своих предков. Воля вольная принадлежит каждому – избрать ли своим идейным предком монаха, тюремщика или борца за свободу, воина за благо народное. В выборе себе предков постигается… культура…»

Истина как будто очевидная, даже прописная. Но если принять во внимание, что во времена Петра Владимировича выбор предков и наследование им безопаснее всего было производить согласно законам партии и завещанию ее творцов, то невольно напрашивается вывод, что законспирированная в архивах мысль выдает в нашем писателе «культурно несогласного».

Результаты «своекорыстно-индивидуалистической идеологии» видны в поведении многих героев Слетова. В коммунистах города Белоспасска из романа «Заштатная республика» они выразились в довольно-таки комическом виде: эти коммунисты, проворовавшись, спившись и прозаседавшись, решили для покрытия своих грешков объявить подчиненную им округу независимой республикой, в чем мы вправе усмотреть интуитивно выявленную автором и вполне понятную нам причину последующего краха всего российского коммунизма. Впрочем, если уж судить с позиций нашего времени, удивительна не та богатырская легкость, с какой праведный комиссар, явившись в Белоспасск в финале романа, силами небольшого отряда разгоняет предателей народного дела и наводит порядок, а тот факт, что этот роман, многие страницы которого указывают и на сатирический дар Слетова, и на его знание психологии, и на более чем значительное художественное мастерство, так и остался вне поля читательского внимания.

Петр Владимирович Кудрявцев (такова его настоящая фамилия) родился в городе Влоцлавске Варшавской губернии, входившей в состав Российской империи. Его отец свои народнические чаяния и мечтания укреплял в себе, а по мере возможности и в других, частым повторением афоризма Менделеева: «Ученье – себе, плод ученья – людям». Будущему писателю довелось слушать лекции по философии С. Л. Франка – сначала в Петроградском политехникуме, а затем и в Саратовском университете, где они оба оказались в 1918 году. После службы в Красной армии – служил ей и оружием, и пером, в газете «Красноармеец», – Петр Владимирович поступил в Московский университет и изучал в его стенах литературу по Валерию Брюсову, а психологию – по профессору Челпанову.

Очевидно, лучшей по насыщенности общения и творческим свершениям порой для Слетова стало время его пребывания в «Перевале», литературной группе, существовавшей с 1924-го по 1932 год, до партийного постановления «О перестройке литературно-художественных организаций», покончившего со всеми подобными группами и вызвавшего к жизни создание единого союза писателей. «Перевальцы», не устававшие называть себя наследниками русской и мировой классической литературы, отвергали, в пределах разумного, бытовую сторону жизни, или, как говорили тогда, «бескрылый бытовизм», чтобы тем вернее и органичнее, с ни чем не замутненной искренностью обратиться к истокам подлинного искусства.

Но, как и с каких исходных позиций ни манифестируй это обращение, оно заключает в себе прежде всего требование, чтобы в центре творческого созидания стояла фигура безусловно талантливого творца, Моцарта, а не примазавшегося, поднабравшегося ремесленной сноровки или классовой сознательности Сальери. Предваряя закономерный вопрос, скажем, что многие «перевальцы» совершенно несправедливо ныне преданы забвению и отнюдь не случайно именно к этой группе в свое время пристало немалое число писателей, чьи книги исполнены громадностью таланта и только по недоразумению могли быть задвинуты в тень нашими любителями делить писательскую братию по иерархическим рядам.

Повесть же Слетова «Мастерство», описывающая неугасимую враждебность бездарного и морально уродливого Мартино к одаренному скрипичному мастеру Луиджи, – дело происходит в Италии времен наполеоновских войн, и дело это под пером Слетова приобретает характер наследования пушкинскому взгляду на конфликт между Моцартом и Сальери, – по праву считалась многими своеобразным манифестом «Перевала». Однако для противников группы, спешащих обвинить ее в буржуазном либерализме, не только программная для «перевальцев» интерпретация Пушкиным взаимоотношений гения и посредственности, но и сам Пушкин являются чем-то далеким и ненужным, мешающим продвижению пролетариата и пролеткульта к светлому будущему.

Критик И. Гроссман-Рощин писал о поэте, на котором у нас как только не упражнялись в приписывании собственных воззрений: «Пушкин, сам представитель умирающей дворянской знати, сознает неизбежность этой смерти и понимает, что убыль исторического бытия сопровождается убылью бытия и художественно-идеологического. Линия искусства этой знати где-то обрывается, черные тени исторического небытия грозно нависают, и Моцарт – как бы олицетворение этого заката, Сальери – как бы судорожная попытка повернуть колесо истории и отвратить грозный признак исторической смерти». И далее рубит, можно сказать, с плеча: «Моцарт разоблачен. Моцарт в историческом смысле уже только факт, но не исторический факт. Моцарт исторически уже мертвец. История вынесла ему смертный приговор. Поэтому здесь гений и убийство – вещи совместимые, ибо убить Моцарта значить только помочь истории, и тогда: «Так улетай же! Чем скорее, тем лучше!»

Поди ж ты, Гроссман-Рощин вон как ловко уселся попировать на костях ушедших поколений, крепко как взялся перелопачивать муравейник истории и искусства, суд вершить, а тут является какой-то Слетов с проповедью вдохновенного творчества, с воспеванием Моцарта в обличье Лиуджи и проклятиями Сальери, узнаваемом в Мартино. На помощь собрату по критике спешит еще один мастер тогдашней словесности, А. Глаголев, заклинает неразумного писателя в необходимости «быстрейшего и отчетливого» отречения от наследства «моцартианства». Проще и решительнее решила проблему партия, провозгласившая «перестройку литературно-художественных организаций»: «Перевал» разогнали – практически по тюрьмам и ссылкам, по застенкам, откуда далеко не все вышли живыми. Петра Владимировича репрессии коснулись лишь в 1948 году. В 1956-м его реабилитировали.

Не беремся судить, стоит ли повесть «Смелый аргонавт» особняком в творчестве Слетова и можно ли ее причислить к творениям загадочным, главную свою правду ссылающим в междустрочье. Но что она, сюжетом прочно привязанная к событиям 1914 – 1917 годов, вместе с тем претендует на значение актуального и для нашего времени текста, не вызывает сомнений. Если в «Мастерстве» изображены тяготы и ужасы жизни талантливого человека, попавшего в зависимость от посредственности, и это тема тоже, конечно, из разряда вечных, то в «Смелом аргонавте» показан талант не обремененный, пребывающий в свободном парении. Происходит это словно бы беззаботное и несомненно мелкобуржуазное парение Димы Итякова на фоне мировой войны и двух знаменитых русских революций, – и нет ощущения, что тут в очередной раз колючим пером советского литератора бичуется проклятое прошлое. Дима уже тем любезен автору, что талантлив, хотя его талант – он с непревзойденным искусством гоняет шары в петербургской бильярдной – не самого высокого свойства.

Доморощенный философ Поливанов, вменивший себе в обязанность безмятежно наслаждаться игрой этого мастера, так объясняет искусство Димы: «Жизнь – это движение; без движения нет жизни. Старая, избитая мысль; но основных житейских истин не замечают именно потому, что они сказываются на каждом шагу. Димочкин удар, мысль об ударе, звон влетевшего в лузу шара – все это формы одного и того же прекрасного движения. Не облекайте его в формулу – формула нужна для машины, но негодна в жизни; она не научит ходить, а лишь отяжелит походку…» Итяков ненавидит так называемых жуков, для которых бильярд – коммерция и способ надувательства простофиль, он то и дело выступал «общим мстителем, соблазнял жука и дачей форы и крупным кушем», а затем Поливанов говорил посрамленному плуту: «Вы наказаны за грех, страшнее которого нет в жизни, – грех насилия над свободным своим движением».

Хотя философ излагает свои воззрения, главным образом, в бильярдной и касаются они игры, подразумевает он, однако, внутреннюю свободу и независимость от навязываемых миром правил проживания в нем. Удар по шару все же требует расчета, и избежать облечения его в формулу, хотя бы по видимости, можно лишь при условии достижения в игре той высокой степени искусства, на которой вся схема предстоящей партии, возникающая в голове игрока, и неизбежно образующиеся по ее ходу препятствия преодолеваются с легкостью, делающей их как бы несуществующими. А у Димы и нет другого мастерства, нет другого таланта, кроме как «свободно» решать бильярдные головоломки.

Возвещая, что «жизнь – это движение», а мир – не что иное, как цирк, Поливанов в то же время очень хорошо знает, когда ему следует остановиться, отойти в тень, затаиться. Это у него от знания людей, практически отсутствующего у Димы, для которого игра как таковая и стала всем его содержанием. Но именно оно определяет его серьезный и острый взгляд – взгляд игрока, видящего в окружающем не мельтешение теней, а осмысленную расстановку неких сил, хотя при этом вся «внешняя» идеология Димы не поднимается выше мечтаний о рыцарских подвигах в духе романов Эмара, которые он с трепетом перечитывает.

Подчиненный, так сказать, внутреннему взору, он обречен со стороны смотреть на происходящее не только в бильярдной, но и на улицах Петербурга, а затем и Москвы, и подобная личность для твердых и уверенных в себе деятелей начавшейся революции – ничто, пустой звук, «лишний человек». Между тем «лишний человек» способен резко и неожиданно реагировать в конфликтных ситуациях и тем более в роковых обстоятельствах – именно в силу особенностей своего взгляда. Не знаем, что сказали по поводу его необыкновенной и, если уж на то пошло, незаурядной «выходки» в финале повести критики вроде Гроссмана-Рощина, полагавшие, что их, гроссманов-рощиных, революция победила навсегда, но думаем, что ничего хорошего, и вряд ли им показались убедительными вероятные ссылки автора на проблему бонапартизма и «своекорыстно-индивидуалистическую идеологию».

А между тем Дима Итяков всего лишь остался верен до конца свободе движения, и уже читателю решать, насколько он оказался прав в выборе средств для достижения своей цели.

Михаил Литов

1.«Заметки читателя» Михаил Юрьевич Литов вдумчиво и терпеливо писал на рубеже столетий – с этой удобной позиции бросал прощальные взгляды на прошлые века и осторожно присматривался к наступающему, XXI-му. (ред.)
€1,76
Vanusepiirang:
12+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
22 juuni 2017
Kirjutamise kuupäev:
2016
Objętość:
600 lk 1 illustratsioon
ISBN:
978-5-9551-0763-9
Allalaadimise formaat:
Podcast
Keskmine hinnang 0, põhineb 0 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 5, põhineb 16 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 173 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,7, põhineb 452 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,9, põhineb 13 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 0, põhineb 0 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 0, põhineb 0 hinnangul