Loe raamatut: «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне», lehekülg 11

Font:

Часть II
1863–1864

I. Дома

Наступила весна 1863 года, со всеми ее прелестями: животворная, теплая, все воскрешающая. Так и повеяло радостью, надеждой на что-то неведомое и жаждой жизни.

Мне памятны та весна и то лето. Надежды на что-то неведомое не обманули меня. Эти весна и лето принесли мне и счастье и горе…

В доме ничего не изменилось. Все шло своим чередом.

Отец и мать, постоянно занятые и озабоченные, производили на меня впечатление какой-то необходимой, вечно движущейся силы, без которой все бы пропало.

Лиза, по-видимому, забыла тяжелое прошлое. Пребывание Толстых в Москве повлияло на нее благотворно. Она стала спокойнее, веселее: недоброжелательное чувство к ним как будто заснуло в ней. Эта зима сблизила меня с ней. Она читала мне вслух, выезжала со мной, и когда в феврале нас, всех детей, поразила корь, она ходила за мной, как сиделка.

После отъезда Толстых из Москвы мы получили от них молодые, счастливые письма, тогда как в Москве Соня жаловалась мне, что московская жизнь как будто разъединяла их. Интересы раскололись, и она мало видела Льва Николаевича.

Я утешала ее, говоря, что это очень понятно, так как в Москве он принадлежал не ей одной, а и своим друзьям и знакомым, а у него их много.

– Да, я знаю, – говорила Соня, – тут ничего дурного нет, но, знаешь, мы так тесно живем в Ясной, что привыкаешь к постоянному общению, а тут это невольно кажется охлаждением.

Приведу несколько строк из ее письма ко мне от 13 февраля 1863 г.

«…Сегодня только уехали от нас Ольга и Софья Александровна.

Ольга мечтает, как ты приедешь, она, Саша Куз-минский и как вы будете верхом ездить, и как нам весело будет. Мы все это соображали вчера, когда катались с ней вдвоем тройкой в страшный ветер и мороз. Мой же писал дома статью в журнал.

Мы очень хорошо живем. Он все уверяет, что никогда в Москве он не мог меня так в четверть любить, как здесь. Отчего это, Татьяна? И вправду, как любит, ужас…»

В конце письма она пишет:

«Мы совсем делаемся помещиками: скотину закупаем, птиц, поросят, телят. Приедешь, все покажу. Пчел покупаем у Исленьевых. Меду – ешь не хочу. Я ужасно и Левочка мечтаем, как ты приедешь».

В другом письме (от 25 февраля) сестра пишет:

«Лева начал новый роман. Я так рада. Неужели „Казаки“ еще не вышли? От успеха их зависит, будет ли он продолжать вторую часть».

А в письме от 11 ноября 1862 г. сестра, между прочим, сообщает: «Девы, скажу вам по секрету, прошу не говорить: Левочка может быть нас опишет, когда ему будет 50 лет. Цыц, девы!»

Отец, читая это, смеясь сказал мне:

– Ну, Таня, берегись, тебе достанется от Льва Николаевича. Он таких вертушек, как ты – не любит!

– Я не вертушка, – обиженно сказала я, – я – живая.

Отец, видя, что я огорчилась, подозвал меня к себе.

– Я пошутил, а ты и поверила, – ласково сказал он. – Поди, поцелуй меня.

Ободренная его лаской, я вдруг решила поговорить с ним о своем давнишнем желании.

– Папа, – начала я, – ты говорил, что после праздников собираешься в Петербург. Возьми меня с собой. Я никогда не ездила по железной дороге, никогда не видала Петербурга. Ну, пожалуйста, возьми. Мама, наверное, отпустит меня, – молила я, целуя его.

Папа задумался.

– Увидим, – сказал он. – Я поговорю с мама.

II. Письма отца

Помню, что отец очень интересовался статьей «Воспитание и образование». Прочитав статью, он был и опечален и оскорблен ею. Несмотря на свою обширную деятельность, он уделял время на чтение, ценил науку и верил в нее.

Помню, как он с профессором Анке осуждал воззрения Льва Николаевича и его оскорбительные слова: «чтение лекций есть только забавный обряд, не имеющий никакого смысла, и в особенности забавный по важности, с которою он совершается».

В другом месте своей статьи Лев Николаевич пишет, что ему возражали на его нападения на профессоров и университеты, говоря: «вы забываете образовательное влияние университетов». На что Лев Николаевич отвечал: влияние, «которое называется образовательным и которое я называю развращающим влиянием университетов».

Затем он пишет: «так называемые люди университетского образования, развитые, то есть раздраженные, больные либералы». «Университет готовит не таких людей, каких нужно человечеству, а каких нужно испорченному обществу».

Прочитав эту статью и обсуждая ее со своим старым товарищем поуниверситету Николаем Богдановичем Анке, отец не мог найти правды в этих суждениях. Чувства его, помимо его воли, восставали против определения Льва Николаевича. Университет дал так много отцу – научное образование, товарищество, светлые воспоминания молодости. Иные профессора были и друзьями и учителями. И вдруг человек, столь любимый и уважаемый им, как Лев Николаевич, написал эту статью и как бы осквернил все его идеалы.

Но не он один был возмущен этой статьей. Мне памятно, как весь ученый мир восстал против Льва Николаевича.

Отец писал Льву Николаевичу 1 декабря 1862 г.:

«Читал я с большим вниманием оригинальную статью твою „Воспитание и образование“… Прочитавши ее, я пришел в страшное раздумье, мне грустно подумать об том, что это истина. Я привык смотреть на университет, как на светило и рассадник просвещения, а ты разочаровал меня. Нет, я не хочу верить тебе. Изустное слово имеет все-таки свою великую силу и служит поощрением к занятиям, подавно, если оно красноречиво и последовательно передается».

Отец долго после чтения этой статьи ходил как бы расстроенный. Он только и говорил о ней.

Мне было досадно на Льва Николаевича. «Зачем он пишет такой вздор», – думала я. «Всех восстанавливает против себя, и папа расстроил, и все чудит, оригинальничает… Намедни над оперой смеялся – кривлянием называл». И я сама собиралась написать письмо Льву Николаевичу насчет отца – так мне было жаль его.

Затем отец дает советы сестре насчет ее здоровья и пишет ответ Льву Николаевичу насчет его сна. Письмо Льва Николаевича не сохранилось.

«То, что ты слышал наяву или видел во сне, Лев Николаевич, величайшая истина: „аллопатия более вредна, чем полезна, потому что средства ее нарушают физиологические инстинкты“. Но об средствах, употребляемых разумными аллопатами, сказать этого нельзя.

Есть весьма много так называемых лекарств, которые мы находим в числе составных частей нашего организма и которые мы употребляем для водворения утраченного в нем равновесия. Эти средства делают тогда только вред, когда врач дает их без расчета, эмпирически, нерационально. Из этого можно заключить, что и самая пища может быть точно также вредна, как и аллопатические средства, если пища эта нарушает физиологические инстинкты. Как ты горячо обо всем думаешь и заботишься, мой невыразимый человек; не верю я тебе, чтобы в глазах жены твоей ты был безалаберный Л. Н. Не то она чувствует и пишет нам о тебе. Мне кажется, что ты сильно напрягаешь свою нервную систему твоей работой. Я понимаю, что это неизбежно, но мне жаль тебя, и я боюсь, чтобы это не повредило твоему здоровью».

Отец всегда интересовался всей жизнью Толстых, где мог, помогал Льву Николаевичу в его хозяйственных и литературных делах. Лев Николаевич писал ему, что школа его понемногу распадается, а Соня писала, как учителя, заразившись равнодушием (может быть, и временным) Льва Николаевича к педагогике и школе, разъезжались и как сам Лев Николаевич, увлекаясь хозяйством, не успевал один справляться с делами. На это отец отвечает:

«Покровское, 22 мая [1863 г.] вечер.

Любезный друг.

Давно уже, более 15 лет, знаю я одного отличного человека, который управлял имением у Шалашниковой, а теперь управляет делами и заводом у Вельяшова (зять Рюминых). Все, что перо мое может выразить хорошего об этом человеке, далеко не сравняется еще с его высокими достоинствами».

Дальше идет подробная характеристика рекомендуемого человека. В приписке к этому письму:

«23-го мая. Утро. Покровское.

Сейчас принес мне хлебник30 из Москвы письмо твое от 19 мая, в котором ты пишешь мне, что твои длинноволосые студенты оставили тебя. Я сам, правду сказать, никогда не надеялся на них. Но вряд ли можешь ты справиться один с твоим хозяйством. Предложение мое насчет моего Федора Антоновича кажется кстати, – подумай хорошенько и решайся».

В следующем письме от 2 июня [1863 г.] отец снова пишет Льву Николаевичу:

«Жаль мне, что ты не решаешься взять управляющего, которого я тебе рекомендую. Я бы этого желал единственно потому только, чтобы ты имел помощника для твоих многосложных трудов и вместе с этим ты имел бы при себе верного человека. Может быть, и передумаешь, напиши, я буду тогда стараться его тебе добыть. Я не думаю, чтобы жалованье его превышало 300 или 400 р. Я очень хорошо понимаю, что при теперешнем порядке хозяйства требования владельца должны быть совсем другие, как прежде, и хлопот для управляющего также гораздо больше. Из этого следует, что не требования твои незаконны, но вас, помещиков, поставили относительно крестьян не в законное положение. Крестьяне могут вас обманывать и надувать, сколько им угодно, а вы ничего не можете с ними сделать. Равно и всякому управляющему очень трудно с ними сладить.

Авось со временем будет лучше, а теперь пока все нехорошо, и все жалуются…»

В письме от 13 октября 1863 г. отец пишет о книжках «Ясной Поляны»:

«Лучшая продажа твоих маленьких книжек происходит на Никольской под воротами, а не в лавках. Простой народ покупает их очень охотно, а в лавках идут они туго. Саша недавно отвез туда (т. е. под ворота) 60 экземпляров, и там просили адрес твоей конторы. Вот, кажется, все, что имел тебе написать. Прибавлю еще, что люблю тебя от всей души, обнимаю тебя крепко, и, несмотря на все твои пудели, считаю тебя очень достойным охотником, не имеющим только навыка стрелять. Походи два или три раза, сряду и тогда увидишь перемену. Кланяйся всем. Вероятно, вы в Туле теперь – пишите мне почаще, а лучше всего приезжайте скорее в Москву».

В другом письме (от 27 марта 1863 г.) отец пишет Льву Николаевичу о журнале «Ясная Поляна»: «Деньги, полученные тобою от подписчиков журнала на 1863 год, я все отправил сегодня обратно в одиннадцати пакетах по означенным адресам со вложением денег и записочки, в которой написал, что журнал не будет более издаваться. Итог той суммы, которую я разослал, составляет 76 р. 50 к., а не 73 р. 50 к. Отправка сверх этого стоила 3 р. 60 к. Очень рад, что оно исполнено; ты сам желал, чтобы деньги эти были немедленно отосланы. Очень рад также, что ты покончил с своим журналом; он стоил тебе много труда, столько же забот и был начетист карману». Промахи при стрельбе.

В 1863 году вышла в свет повесть «Казаки».

Лев Николаевич был в нерешительности, писать ли ему вторую часть. Он охладел к ней и задумывал уже другое, но все же с интересом прислушивался ко всяким отзывам. К сожалению, не помню, какие выходили критики, но знаю, что иные отзывы были восторженные, и повесть эту, казалось, читали все с большим интересом. Повесть «Поликушка», вышедшая почти одновременно, имела менее успеха, хотя иные считали ее выше «Казаков». Помню, как отец, прочитав «Казаков», написал в письме (от середины марта 1863 г.) к Соне свое мнение:

«Я прочел всю повесть „Казаки“, не взыщите, если буду излагать свое суждение откровенно. Может быть, оно ошибочно, но оно мое. Я ни с кем другим об ней не говорил и суждений об ней еще не слыхал. Все, что в ней описано, относящееся к природе, нравам казачьего быта и прочее – превосходно и интересно в высшей степени. Так хорошо описано, что живо представляешь себе всякое лицо, а уж о природе – и говорить нечего: описание станицы, окрестных ее лесов, реки и садов так живо впечатляется в воображении, как будто все это видел. Но – но эпизода с Марьяной как-то неинтересна и не оставляет никакого впечатления, да и нет в ней никакой последовательности. Автор хотел что-то выразить – да ничего и не выразил. Что-то недоконченное. Видно, мало времени пробыл в станице, не достало времени отдельно изучить какую-нибудь Марьяну, да и Бог знает, стоит ли она того, чтобы изучать ее с нравственной стороны. Я думаю, они все на один лад. Их нервная система совершенно соответственна их мускулам, и также неприступна к нежным и благородным чувствам, как и их горы. И невыгодное впечатление, которое произвела на меня повесть, относится только к самому концу, а то, читая ее, в начале и средине я был в полном восхищении».

Лев Николаевич оценил откровенность и искренность отца – это я помню, потому что я говорила матери: «Зачем папа пишет и критикует – это не надо!». Мать мне сказала по получении ответа Льва Николаевича: «Видишь, Таня, ты говорила, не надо писать откровенно, а Левочка поблагодарил папа за то, что он высказал ему свое мнение», а согласился ли Лев Николаевич с мнением отца – не знаю. Письмо не сохранено.

Интересны также суждения о «Казаках», передаваемые Кузминским в письме ко мне от 22 марта 1863 г. из Петербурга.

«На прошлой неделе я прочел „Казаки“. Я не сомневался ни одной минуты в том, что Оленин – это сам Лев Николаевич. Все встречи с Марьянкой, все письма – напомнили мне его.

Нашлись читатели, которые находили, что этот роман неприличен, и что его нельзя давать читать молодым девушкам, так как там встречаются сцены весьма легких нравов. Я спорил об этом и, конечно, доказывал противное. Откровенно говорю, что мне лично роман чрезвычайно понравился, потому что я очень симпатизирую его поэзии. Но все же скажу, что он никогда не будет иметь большого успеха. Например, находятся такие люди, которые говорят, что сюжет романа мало увлекателен для двухсот страниц (и они будут правы). Другие слишком мало развиты, чтобы понять эту высокую поэзию, и, наконец, третьи находят сюжет trop mauvais genre31, чтобы его читать. Этих меньшинство!»32.

В том же письме (от 27 марта 1863 г.), откуда я привела отрывок о журнале «Ясная Поляна», отец пишет о своем намерении в апреле побывать в Ясной:

«Я уже начал готовиться к поездке в Ясную: запасся чемоданом и делаю реестр всему, что придется с собой захватить. С большим удовольствием буду вместе с тобой, милая Соня, рассматривать и вникать во все твое хозяйство; бывало, и чужое меня интересовало, – можешь себе вообразить, как я полюбуюсь на твое. Не знаю, будешь ли ты в состоянии со мною ходить?»

Затем отец пишет о сказке, написанной мне Львом Николаевичем в одном из своих писем. Содержание сказки – рассказ о том, как жена внезапно превратилась в фарфоровую куклу.

Отец пишет об этом:

«Твой Лева написал такую фантастическую штуку Тане, что и немцу в голову не придет. Удивительно, как плодовито у него воображение, и в каких иногда странных формах оно у него разыгрывается. Умел же он об превращении женщины в фарфоровую куклу написать 8 страниц. Он напоминает мне Овида, известного римского писателя, который был, пожалуй, плодовитее твоего мужа, потому что написал целую книгу, которая переведена на немецкий и французский языки: „Les metamorphoses d'Ovide“ („Превращения“ Овидия). Он превратил даже в нарцисс юношу-красавца.

А проказник Могучий33 не оставляет своей дурной привычки подхватывать; сделай милость – не езди на нем, а не дурно бы иногда промять его до Тулы в одиночку. Еще забыл тебе сообщить, что оттиски „Поликушки“ я также получил сегодня от Каткова и на днях перешлю их тебе по почте или с транспортом, вместе с оттисками „Казаков“. У меня утащили дети два или три экземпляра…»

III. В Петербурге

Святая неделя прошла для меня тихо. Кузминский ввиду трудных экзаменов не мог приехать в Москву. Я не очень горевала об этом. У меня было утешение – предстоящая поездка в Петербург была разрешена. Хотя от меня и скрывали, что отец берет меня с собой, вероятно, чтобы заранее не волновать меня, но Федора, моя милая Федора, видя мои печальные сомнения, под секретом сказала мне:

– Вы не горюйте, барышня. Мамаша приказали Прасковье переглядеть все ваши нарядные платья и дали выгладить ваш розовый пояс и сказали: «Второго мая в Петербург поедут». Мне это Прасковья сказала.

– Да неужели правда? – воскликнула я, от восторга целуя рябые щеки Федоры.

– Вы никому не сказывайте про то, что я вам сказала, – говорила Федора, – не то мне достанется.

– Нет, как же можно, и виду не покажу, что знаю, – говорила я.

«Я увижу, наконец, Петербург, – думала я, – увижу новых родных, увижу „его“ там, где он живет, откуда пишет мне, думает обо мне, любит меня! А Левочка? Соня? Они не знают, что я еду. Они были бы против этой поездки, ведь Левочка не любит Петербурга».

Хотя я и жила одной мыслью о поездке в Петербург, но все же мне было интересно знать, как Соня провела праздники. Я просила ее написать об этом.

У нас в семье эти пасхальные две недели считались самыми любимыми из всего года. Мы относились к страстной и святой с чувством религиозной поэзии. Все первые дни пасхи я думала о Соне и получила от нее письмо. Оно было грустно. Соня горевала о своих традиционных праздниках. Она писала мне:

«1863 г. 2 апреля.

Вот вздумала я написать тебе, милая Таня. Скучно мне было встречать праздник. Ты ведь понимаешь, всегда в праздник все больше чувствуешь. Вот я и почувствовала, что не с вами, мне и стало грустно. Не было у нас ни веселого крашения яиц, ни всенощной с утомительными двенадцатью евангелиями, ни плащаницы, ни Трифоновны с громадным куличом на брюхе, ни ожидания заутрени – ничего… И такое на меня напало уныние в страстную субботу вечером, что принялась я благим матом разливаться – плакать. Стало мне скучно, что нет праздника. И совестно мне было перед Левочкой, а делать нечего».

Я сочувствовала ей, понимая, чего она была лишена.

Уцелело письмо матери, где она писала о нашем отъезде в Петербург. Срок отъезда приблизился, и меня волновало молчание родителей. Вот что писала мать Соне 3–6 мая 1863 г.

«…Таню я отпустила в Питер с папашей, который поехал хлопотать, чтобы Сашу произвели в офицеры нынешний год, а то до 18 лет не выпускают, а ему еще 4 месяца до 18.

Тане сказали накануне отъезда, что ее берут. Она начала прыгать, кувыркаться и объявлять пошла всему дому, – чуть что не к коменданту побежала, а при прощаньи стала реветь и хохотать все вместе.

Мы без них в среду переезжаем на дачу. Пора – так жарко стало.

Бабушка Мария Ивановна у нас. Она тебе кланяется. Она связала тебе два свивальника, а Анеточка и Лиза Зенгер 8 пар башмачков…

Таню и Петю я пришлю к вам в конце мая или в первых числах июня.

Прощай, целую вас обоих. Кланяйся доброй тетеньке и Наталье Петровне.

Л. Берс».

В нашей комнате царит беспорядок. Всюду разложено белье и платья. Лиза с Федорой укладывают вещи, по моей просьбе. Мама сидит на диване и читает мне нотации: «Если ты будешь вести себя, как дома, бегать, скакать, визжать и отвечать по-русски, когда с тобой говорят по-французски, то, конечно, старая тетушка – Екатерина Николаевна Шостак и друг ее, графиня Александра Андреевна Толстая, не похвалят тебя. Да и тетя Julie, жена брата Владимира, осудит тебя. Ты должна быть очень осторожна. Кузминский живет у них – веди себя с ним, как следует».

– Мама, – сказала я обиженно, – зачем вы мне говорите все это? Точно я маленькая и не умею держать себя в обществе.

– Конечно, не умеешь. Намедни, при гостях, какую-то глупость сказала.

– А какую? – спросила я.

– Да вот про меня, что я часто велю сказать, что меня дома нет, а я дома.

– Да ведь это правда. И что же тут обидного?

– А намедни, при первом знакомстве с Дьяковым, на шкаф влезла и вся в пыли вышла к нему.

Я задумалась. Может быть, мама и трава, но ведь это так скучно и трудно быть такой, какой она хочет.

Второго мая мы сидим в вагоне.

Я еду по железной дороге в первый раз. Меня все интересует: и скорость езды, и свистки, и остановки с буфетами, и арфистка на станции Бологое, длинная, белесая, с длинным неподвижным лицом и прелестным пуделем, сидящим на задних лапках возле нее. Она безучастно наигрывает на арфе какой-то бесконечный вальс. Папа покупает мне тверские пряники и вообще все, что я люблю.

Оставшись со мной один, что ему было совсем непривычно, он был необыкновенно нежен и заботлив. В Петербурге нас встретил дядя Александр Евстафьевич, брат отца, седой, высокий, как отец, и в военной форме. У него многочисленная патриархальная семья от первой и второй жены и дочь Вера моих лет. Мы останавливаемся у них. Но не они интересовали меня в Петербурге. Я попала совсем в другой мир, и потому мало коснусь их.

На другой день нашего приезда меня возили по родным. Визиты сошли благополучно – я это чувствовала.

Всех симпатичнее мне был дом дяди Владимира. Он был женат на Юлии Михайловне Кириаковой. Ей было тогда 25 лет. Она поразила меня красотой бархатных черных глаз с длинными ресницами и белизной лица.

Дядя занимал какое-то важное место при министре Валуеве, но какое – до сих пор не знаю. Иславины имели состояние, жили открыто, и их дом считался одним из самых приятных. Много народу перевидала я у них.

Помню, как в первый визит наш к Иславиным, сидя с отцом в гостиной, я с волнением ожидала свидания с Кузминским, но он почему-то не выходил, и мысли, одна другой тревожнее, приходили мне в голову. Но когда я увидала Кузминского, как он быстрым шагом, с веселой улыбкой, вбежал в гостиную и, вопреки всем светским условностям, радостно поздоровался со мной первой, поцеловав меня, я разубедилась в своих глупых предположениях, и мне стало легко и весело.

Tante Julie34, как я называла ее, была очень светская, милая женщина. Она сразу взяла меня под свое покровительство.

– Андрей Евстафьевич, вы не заботьтесь о Тане, поручите ее мне, я буду развлекать ее и показывать Петербург, – сказала она отцу.

По-видимому, отец был доволен, что сдал меня с рук. У него в Петербурге были разные дела и, главным образом, хлопоты о брате Александре, чтобы его оставили на жительство в Москве после окончания корпуса.

С этого дня для меня начался сплошной праздник. Меня возили всюду – на вечер или на обед к тетушкам, в театр, на острова и т. д.

Самая страшная для меня была тетушка Екатерина Николаевна Шостак, начальница Николаевского института. Это была высокая, чопорная, с представительной наружностью женщина лет пятидесяти. Она имела единственного сына Anatol'я, окончившего лицей.

Анатолий Львович был своим человеком в доме Иславиных, и я часто встречала его там.

С первого же знакомства Anatole просил позволения Юлии Михайловны называть меня Таней.

– Конечно можно, – сказала она, – ведь вы же близкая родня: твоя мать двоюродная сестра ее матери.

– А вы позволяете? – спросил он меня с улыбкой, пристально глядя мне в глаза.

Мои мысли путались. «Папа… – он строг… Саша… Они оба будут недовольны».

– Не знаю, – помолчав, вдруг сказала я.

Все засмеялись моему ответу. Я почувствовала, что сказала глупость, и сконфузилась.

Тетя Julie вывела меня из затруднения.

– Оставь ее, она подумает, а теперь поедемте на острова. Я велела уже закладывать.

Мы ехали в двух колясках, так как у Иславиных гостили родственники.

Был прелестный майский вечер. Меня занимала новизна Петербурга: эти стройные величественные здания, чем изобиловал Петербург в сравнении с Москвой; красота Невы с ее островами, и вообще весь блеск и роскошь Петербурга, начиная с экипажей, лошадей, чистоты города и кончая жителями с их модными нарядами, столь несхожими с московскими.

Мы остановились у Стрелки – так называлось место, откуда было принято смотреть на заход солнца о море. Вся программа поездки была исполнена. Я спросила позволения пройтись, и меня пустили с двумя cousins35. Мы шли, весело болтая. Anatole раскланивался направо и налево; казалось, он знал весь Петербург. По дороге он получил несколько приглашений и, между прочим, на нынешний вечер.

– Мы поедем отсюда прямо к матери, – сказал он мне, – она просила Julie привезти и вас. Если вы поедете, то и я с вами, а нет, я поеду к знакомым, куда меня звали.

Мне почему-то было приятно, что он отказывается от приглашения ради меня.

– Да, тетя Юлия Михайловна говорила мне, что мы едем к вашей матери. А вы живете в институте? – спросила я.

– Нет, меня в институт девиц жить не пускают, – ответил он. – Это было бы опасно!

– Для кого? Для вас? – спросила я, чтобы посмотреть, что он мне ответит.

– Обо мне заботиться бы не стали. Для меня институтки не опасны, – сказал он.

Ответ его мне не понравился. «Какой он самоуверенный», – подумала я.

– Зачем вы так говорите об институтках и так самоуверенно о себе? Это не хорошо.

Он добродушно засмеялся.

– Mais vous etes charmante avec votre franchise severe!36 – возразил он.

Через полчаса мы подъезжали к институту на набережной реки Мойки. В огромной гостиной собралось уже большое общество. Водоворот светской гостиной был во всем разгаре. Из гостей, сколько я могла заметить, все больше были пожилые. Я никого не знала, и меня всем представляли. Из молодых были лишь мы трое и Ольга Исленьева, гостившая у Екатерины Николаевны.

Я пристроилась к ней.

После представлений и поклонов к нам подошел генерал Арсеньев и представился, как родственник по родству с Екатериной Николаевной. Он говорил со мной по-французски, и я все время боялась сделать ошибку во французском языке. Но помня нотации мама, я старалась говорить, как взрослая.

Я увидела отца. Он сидел с графиней Александрой Андреевной Толстой в углу гостиной, и они горячо о чем-то говорили. Александра Андреевна была родственница Льву Николаевичу и большой его друг. Когда я увидела отца, мне захотелось к нему подойти. Мы не виделись с утра. Я видела, как Александра Андреевна указала отцу на меня, и он сделал мне знак рукой подойти. Я обрадовалась и, забыв приличие, быстро перебежала гостиную и, обняв, поцеловала отца. В гостиной послышался тихий и как бы снисходительный смех, похожий на тот, каким обыкновенно смеются при родителях ребенка от какой-нибудь его милой глупости. Я догадалась, что этот смех относился ко мне. «Что мне делать?» – думала я. «Но папа ведь не сердится, а поцеловал меня… стало быть и ничего», – утешала я себя. Ольга увела нас в другие комнаты.

Там, после чопорной гостиной, мне хотелось смеяться, прыгнуть куда-нибудь, убежать, крикнуть и сбросить с себя этот гнет несвойственной мне фальши. Но это настроение продолжалось недолго. Отец позвал меня в гостиную, где меня просили петь. Я отказывалась, что сердило отца, и мне пришлось исполнить его приказание. Как сейчас помню мою душевную муку. Я спела три романса: первый – цыганский модный – «Погадай-ка мне, старушка». Мой голос дрожал от страха. Я пела сквозь слезы, и мне казалось, что несчастнее меня нет никого на свете. Никакие аплодисменты и притворные похвалы не могли утешить меня. В шестнадцать лет все чувствуется сильно и после долго остается в памяти. Потом, после просьбы спеть еще что-нибудь, я спела романс Глинки на слова Пушкина.

 
Я вас люблю, – хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
 

Ольга аккомпанировала мне. Она была прекрасная музыкантша. Мой голос окреп, и обычная смелость вернулась ко мне. Эта грациозная вещь понравилась всем, и я чувствовала, что на этот раз аплодисменты были искренни.

– Не вставай, – закричала тетя Julie, – спой «Крошку» Булахова, слова Фета, что ты стела у нас.

Ольга заиграла ритурнель, и пришлось петь.

– Хочешь, Таня, пойдем в сад, – сказала Ольга, видя мое печальное лицо, когда я кончила петь.

Я не могла еще отделаться от первого впечатления и очень обрадовалась ее предложению. Дверь из гостиной вела на террасу в сад. Я сказала отцу, что иду пройтись, и он отпустил меня.

– Но только не простудись, – сказал он, – надень что-нибудь.

Меня сразу оживил весенний, свежий воздух. Мы шли вчетвером. Кузминский с Ольгой пошли вперед. Они сговаривались, как провести завтрашний день. Я отстала и села на скамейку. Анатоль стоял передо мной. Как ни странно, но эта белая, красивая ночь навела на меня какую-то непривычную грусть и безотчетное волнение. Анатоль заметил это и, поняв мое настроение, желая развлечь меня, говорил, что все было прекрасно, что хвалили тембр моего голоса, и что напрасно я недовольна собою.

Хотя я и не верила его словам, но все же мне было приятно, что он понял меня, и мне стало обидно, что Кузминский не выказал никакого участия. Анатоль сел возле меня.

– Вам холодно, и руки холодные! – сказал он покровительственным тоном, положив свою большую руку на мою.

В первую минуту мне показалось это очень странным, и я хотела отдернуть свою руку, но боялась обидеть его. Тон его со мной был очень простой, родственный, так что я ничего не сказала, но подумала: «Видно, в Петербурге это можно и принято».

Кузминский с Ольгой ушли в другую аллею, и их не было видно.

– Таня, вы простудитесь в вашем открытом платье, – сказал он. – Ведь отец велел вам надеть что-нибудь, и я захватил вашу накидку.

«Он без моего разрешения называет меня Таня», – так мелькнуло у меня в голове. «Стало быть, это можно и в Петербурге это принято», – с глупой наивностью думала я.

С этими словами он заботливо укутывал меня, и я чувствовала, как его рука касалась моих плеч. Я хотела уйти, но не могла. Почему, сама не знаю.

Мы дома. Вера и я уже легли спать. Мы спали в одной комнате. Мне не спится, и самые разнообразные мысли приходят мне в голову «Вот кабы мама была со мной, она бы все мне разъяснила, а теперь…»

– Верочка!

– Что? – спрашивает она.

– Ты не спишь?

– Нет. А что?

– Ты была когда-нибудь влюблена?

Верочка засмеялась и привстала. Она никак не ожидала такого вопроса, да еще в такой поздний час.

– Да, немножко, – сказала она, подумав.

– В кого?

– В нашего рисовального учителя. Только ты никому не говори, у нас никто этого не знает. Он такой милый, талантливый!

Верочка была миловидная блондинка, двумя годами старше меня. Ее старшая сестра заменяла ей мать, считая ее вечно ребенком. Держали Верочку строго, отчего у нее выработалась известная скрытность.

– Верочка, – снова допытывалась я. – Как ты думаешь, можно любить двух за раз.

Верочка засмеялась и приняла это за шутку.

– Что это ты говоришь, Таня? Как же это двух за раз любить?

– Да так, и того и другого.

– Какая ты смешная. Конечно, нет.

Я не отвечала, и мы замолчали. «Она не поймет этого, – подумала я, – она слишком благочестива».

Первые солнечные лучи уже пробивались через завешенные окна, и мы вскоре заснули, не разъяснив моего сложного вопроса.

На другое утро (6 мая) отец писал Толстым письмо. Приведу отрывки из его письма:

«Вероятно, мамаша писала уже тебе, что я поехал в Петербург хлопотать об Саше и взял с собой Таню. Эта [1 слово неразбор.] собирается сама тебе писать. Хлопоты мои насчет Саши увенчались полным успехом. Я остаюсь всеми чрезвычайно доволен, подавно Баранцовым, т. е. товарищем генерал-фельдцехмейстера. Теперь ожидаю еще кончательной бумаги от начальника всех учебных заведений – Исакова, и тогда отправляюсь обратно в Москву. Много бы пришлось писать, если б передать вам все мои переговоры…

30.Хлебник ходил каждое утро в Покровское и носил хлеб дачникам и письма отцу.
31.слишком дурного тона (фр.)
32.Оригинал по-французски.
33.Лошадь, подаренная отцом Льву Николаевичу.
34.Тетя Жюли (фр.)
35.двоюродными братьями (фр.)
36.Но вы прелестны с вашей строгой откровенностью! (фр.)
Vanusepiirang:
12+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
28 november 2016
Kirjutamise kuupäev:
1924
Objętość:
520 lk 1 illustratsioon
Õiguste omanik:
Public Domain
Allalaadimise formaat:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip