Loe raamatut: «Духота», lehekülg 21

Font:

XVII

Вырываюсь из лечебницы (так и не узнав диагноз, правду сказать, не зело пытался) с рекомендацией оперативно встать на учёт в поликлинике. Какой ещё учёт? Швы подсыхают, заживают.

Только спустя два месяца нехотя рассматриваю категорическое направление… Что за чепуха?.. Бумага предназначена не в стандартную поликлинику, а в онкологический диспансер!

Вымокнув в длиннючей нервозной очереди, захожу с приветливой улыбкой к опытному терапевту.

– Чему радуетесь? – торпедирует сморщенный старичок. – У вас рак.

Внезапный сильный удар по обоим ушам одновременно! Едва не лопаются барабанные перепонки. Нарушен орган равновесия во внутреннем ухе… Глохну… Голова кругом… Теряю ориентацию в пространстве…

Сигарету бы! (Курить давно бросил, подражая капитану Ахаву, швырнувшему горящую трубку в беспокойное море.)

Увернувшись от амурничанья с химиотерапией (надо было применить её сразу после разлуки с лазаретом), раздеваюсь донага перед комиссией, что должна определить группу инвалидности.

– Эк вас располосовали, – дивятся эксперты на якорь шрамов. – Что искали?

– Рак.

– Нашли?

Радостно отвечаю:

– Нашли!

А ещё через год посылаю подальше визиты в диспансер для проверки здоровья. На бланках обследования онкологи пишут: «MTS – нет»… «MTS»? При Сталине МТС – аббревиатура: машинно-тракторная станция, их давно нет… MTS у врачей: МеТаСтазов – нет!

Пролетают двенадцать лет.

И не ведаю, кто мне больше покровительствует: святой Пантелеимон или Петрушка (перехитрил лекаря, попа, полицейского, нечистую силу и даже смерть)?

XVIII

С тех пор, как сыны Божии увидели красивых дочерей человеческих и брали их себе в жёны, мало что изменилось, и сильные славные люди, вступая в брак, пробуют попавший к ним сорняк превратить в культурное растение.

За окном «идут мужички» – моросит сеногной, а в моей келье стройная свеча вся горит, объясняясь в любви антикварному канделябру.

– Когда вижу тебя, у меня сразу внизу всё мокро, – откровенничает вертихвостка, с уважением ощупывая у меня между ног старое, но грозное оружие. – Только с тобой чувствую себя женщиной.

– Душа моя! – говорю ей. И вкладываю в это все дефиниции Платона: душа реальна, единственна, вечна, непроницаема, отлична от тела, чувств, дыхания; разумна, пребывает вне времени и пространства, родственна Богу, чиста и свободна. Постоянно готова отдаться Богу, сознавая свою никчёмность…

– О! – взбешена Психея, впервые оказавшись в моём жилище и ещё твёрдо не зная, уступит мне или нет, хотя всё склоняло к скаковому интиму, вдруг выясняет насколько Амур был уверен в победе, протягивая ей после гоночного заезда заранее спрятанное под подушку свежее полотенце.

Приглашаю гулену в остерию, и там она с такой жадностью рассматривает сидящих за столами галдящих и жестикулирующих завсегдатаем и первопроходцев ресторанных трасс! С досадой тихо замечаю ей, что позвал на ужин не ради того, чтобы пялила глаза на пьяную публику. А когда к нам, на свободное место, подсаживается едва знакомый со мной сперматозоид лошадиной аскариды – тренер конно-спортивной базы – несколько раз ловлю взгляд моей кобылицы, с интересом устремлённый на жеребячье лицо напористого наездника.

В её манерах сквозит штрих-пунктиром программа моих будущих отношений с ней, и будь я более слеп, чтобы не понимать перспективу стать св. равноапостольным Константином, который сжёг в бане свою жену, или на худой конец – превратиться в Калигулу, Пушкина, Иосифа Бродского (им же несть числа)…, никогда бы не постиг мудрость озарившего их силлогизма: «То, что ты не потерял, ты имеешь. Ты не потерял рога. Следовательно, ты рогат».

Мать, сотрудница «Скорой помощи», отправляя её учиться в киевский институт торговли, наказала:

– Ради здоровья, послушай врача, заведи мужика. Лучше напиться из лужи, чем сдохнуть от жажды!

И она, которая дрочила с четырнадцати лет, уже в купейном вагоне по дороге в город на Днепре полезла на верхнюю полку с незнакомым мужчиной, сбросившим на обеденный столик красивые импортные носки… Ах, какой чудный был вальс кальсон! Трансцендентальные страсти!

Теперь преподаёт рекламный менеджмент в местной академии экономики и права. Зимой носит сапоги с железными пряжками, шапку с широким козырьком и пушистым репеем на макушке, претендуя в этом «клубе любителей пирога из картофельных очисток» на роль самопального лидера.

XIX

Пробудив в ней интерес к буйному и весёлому богу Дионису и его спутникам, рано утром покупаю на рынке молодого козла. И гоню на верёвке бесову родню через весь город к её дому похоже так, как тащил ведро хамсы Мухамедычу.

Животное не воспитано, ведёт себя хуже золотого осла Апулея: упирается, ни палкой, ни пинками не сдвинуть с места.

– Какая порода у вашей собаки? – ржут прохожие. – Московская сторожевая? Сенбернар? Лабрадор?

– Нашёл поп втихомолочку себе комсомолочку, – шипит мне в спину скамейка у её подъезда.

Заталкиваю скотину в будуар. Хозяйка, вскочив с постели, с изумлением и ликованием хватает этот синтез бога и козла обеими руками за рога да так, что тарелка с едой летит на простыни, а цветной телевизор чуть не заглох!

Выставив козла во двор, слушаю её прерывистый рассказ о том, как вчера во время уборки спальни она… внезапно оцепенела от страха и отвращения, обнаружив под комодом засохшую ногу петуха…

Кто из случайно или намеренно задетых ею гостей незаметно подсунул этот сюрприз, надеясь с помощью чёрной магии согнуть «комсомолочку» в злобную монашку, что сама себе колет в ляжку шприц от диабета, или чтоб также, как шпору кура под комод, запихивала себя под любовника, едва муж за порог на работу?

XX

Работница ЗАГСа (зажги снега, заиграй овражки), пожелай я вступить во второй брак, заявила бы, что, не имея ничего общего с субъективным идеализмом, видит мою мелкобуржуазную сущность насквозь.

Кто подсказал ей, что на другой день после внесения в паспорт штампа о вступлении в брак, я из-за бурной ссоры с новоиспечённой супругой изорву документ на мелкие куски и выброшу в вонючий нужник в углу двора?

Так (на спор во время пьяного обеда) обвенчавшись с Марьей Тимофеевной Лебядкиной, молодой поэт, неудачно дебютировав, уничтожает весь тираж первого сборника собственных стихов.

XXI

Водитель такси, в зубах верхнего ряда зияет дырка, выходя на люди порой забывает маскировать брешь протезом.

Любит здороваться со мной за руку.

Частенько подвозит мою вторую половину в академию на работу. Подвыпив (а, может, и на сухую), это техническое насекомое звонит ей, приглашая на дачный шашлычок, оговаривая: «ничего такого не будет».

Чапурясь у зеркала трюмо, Пенелопа передаёт мне содержание звонка шофёра.

– «Оскоромился кот Евстафий, оскоромился! – закричала мышка, которую поймал кот-схимник», – флегматично реагирую на сообщение партнёрши по браку. – Жена должна смотреть на мир глазами мужа или через ширинку любовника.

– Лучше бы я тебе ничего не говорила! – пузырится супруга. – Жена Цезаря выше подозрений. Мне никто из кобелей не нужен!

XXII

После праздника ритуального совокупления блудницы и аскета в заранее избранном и освящённом месте появляются на свет дети, хотя порой трудно установить, кто их отец.

Вся улица, даже баба Куля, торгуя на углу жареными семечками, находила, что внешне девочка – вылитая мать. Однако, подрастая, чадце обнаруживало признаки характера папаши. Мать теряла себя, кричала, стоило резвушке сделать что-то вопреки ей. И в раздражительности родительницы был ощутим полемический акцент, элементарный протест, ненависть не к плоду её чрева, а к духу независимости, воли к власти, которые проклёвывались в крохе от отца и которым родительница ни за что не хотела покориться, как скамейка в парке – её красят, а она постоянно облазит, желая остаться сама собой.

Положив на стол отточенный топор, мать скажет сидящей перед ней отроковице:

– Гульнёшь – ноги отрублю!

Эта угроза прозвучит позднее, а пока шалунью приводят из дошкольного учреждения домой, и вечером она массажирует мне спину «топотом бальных башмачков по хриплым половицам».

– В садике все чашки треснутые, – жалуется малышка, гоняясь перед сном за вышитыми на подушке разношерстными мышами.

Или радуется:

– Папа, папа! Мы сегодня в садике первый раз ели вилками!

– Употребление вилки в русских монастырях считали грехом до Петра Первого.

– До Петра Первого?

И по игрушечному телефону кому-то чистит мозги:

– Куда вы дели мою собаку? Я привела её в церковь для охраны Богородицы!

XXIII

Теперь муза дальних странствий увлекла донюшку в Гималаи, в Непал… Предпочитает чаще, чем в Париж или Рим, летать на родину Упанишад… Может, потому что в детстве кутал её у моря, чтоб не обгорела от солнца, в индийский флаг с изображением космического колеса (созерцая подобие которого на рессорной бричке гоголевские мужики хотели понять, докатится ли до Казани)?

Изредка, очень изредка ненадолго, моё беспокойное чадце заворачивает ко мне… Волдырят просторные, похожие на шаровары, штаны, мотня до пяток – мода тех мест… Рассказывает о девушке, что моет в пахнущем лесом Ганге одежду, снятую с трупов перед кремацией на берегу Варанаси; продаёт, тем и кормится…

– Грех, вера, спасение, потусторонняя жизнь, – рефлексирует непоседа, – … дзен-буддист сидит в среди этих понятий «Мыслителем» Родена среди заскорузлых крестьян, как ты среди длинноволосых коллег.

– «Мыслитель» восседает на «Вратах ада»!

– И что? Если бы дзен-дендист увидел омофор на плечах православного архиерея, сей атрибут ничем бы не отличался для него от противоблошиного ошейника для собак.

– Тс-с, подскользнёшся!

– Дзен срамословит божество, высмеивает собственные ритуалы. Кто такой Будда? Подтирка. А нирвана? Столб для привязки ослов. Ну, а «медитация», слово, которым ты достал меня с пелёнок? Услада упрямых дурней.

– Опилася пташка студёной росы! Ты ещё заведи рацею о могиле Христа в Индии да про Рериха, что изготовил «Знамя мира», на котором круг с тремя точками: не то крупный нос с жирными угрями, не то лампочка Ильича, засиженная мухами…

– Отец, повернись к свежей траве и тёплому хлебу «Текстов Пирамид»! Ты страдаешь от результатов собственной кармы… «Бардо Тхёдол» предостерегает: загробное бытие также не лишено мук. После расставания с телом из плоти и крови ты непременно и помимо воли будешь блуждать в потусторонней реальности. Всем, кто оплакивает тебя здесь, скажешь: «Вот я, не лейте слёзы». Никто не услышит и подумаешь: «Я мёртв!», почувствовав себя очень несчастным… Не печалься, дай твоё фото. Повезу на пуджу, шесть лам будут бить в барабаны и дудеть в трубы, чтоб ты долго жил ради освобождения от иллюзий…

Погостив, выпархивает из родового гнезда, и я, православный самурай, опять «одинок, как тигр в бамбуковой роще».

XXIV

В кровати моя краля похрапывает, а, продрав ресницы, безапелляционно крякает:

– Ночью жопа барыня!

Слегка взъерошившись, замечаю, что утечка жизненности через анус роднит её с молью, точнее с Молли, героиней романа Джойса.

Кредо моего «Домостроя»: «Раздвигая ноги – раздвигай горизонты!». Навязал ей знакомство с «Улиссом», в котором опростала лишь последнюю главу, где нет знаков препинания, точно оборванных пуговиц на ширинке брюк бродяги.

Говорят и не менее охотно пишут о влиянии Гомера на ирландского гения.

Что у них общего?

То, что Зевс и спящий с Молли (по очереди с постельным дублёром) её еврейский муженёк, да и сама ненаглядная блядь пускают по очереди вонючий сероводород себе под нос и читателю в глаза?

Поэтому я, с позволения вашей милости подлинно благочестивый кавалер, снимаю шляпу перед культурой ночного отдыха русских помещиков и дворян, паки и паки преклоняю главу перед тем свежим утром, когда муж, приведя себя в порядок после пребывания в объятиях Морфея, приходит из своей опочивальни к чаю в гостиную, где ждёт его чистая, умытая, пахнущая духами нежная благоверная, свободная, как и он, от спанья в стиле Молли.

Есть ли более важная жизненная задача?

XXV

Влияет ли северное сияние на менструальный цикл виноградной улитки?

Вопрос сей всё чаще интересует мою душечку.

Голова её иллюстрирует «облысение зада у вдовиц». На подбородке заметны красные следы выщипанных волос. Икры ног раскабанели. Сетует на боли в пояснице и мозоли на ступнях.

В шкафах и шифоньере чёрт ногу сломит. Груда немытых банок на балконе. Фейерверк французской косметики, пестрядь гламурных журналов с каскадом новостей: за кого из олигархов выскочила провинциальная девка, хвастающая на весь мир сумкой из крокодильей кожи с россыпью бриллиантов, во сколько обошёлся дорогой унитаз преуспевающему адвокату кавказских кровей…

Писклявый смех, бесконечный трёп: кто, где, когда, у кого, зачем…, энергичная готовность к истерике (старая медицина объясняла эту болезнь расстройством матки), битью посуды, потоку ярости, слёз, причитаниями…

Утром нежными трелями Апулея:

– Да лучше мне сто раз умереть, чем лишиться сладчайшего твоего супружества!

Вечером:

– Чтоб ты трижды сдох!

И острым кухонным ножом режет электропровод на недавно приобретённом ею для моей спальни теплонагревателе (подобно тому, кромсает бритвой в платяном шкафу парадный костюм давшего ей отставку любовника, неосторожно брякнувшего: «Дорогая, общение с тобой – ярмарка на безрыбье!»).

XXVI

Покоилась на глубине Понта Эвксинского старинная амфора с затонувшего корабля. Извлекли сетями рыболовы; попала ко мне после долгих выпрашиваний. И так нравилась, так восхищала волнующей формой, узкой шеей над покатыми бёдрами – тенью Индии в Элладе!

Берёг пуще зеницы, поставив на тонкий железный треножник.

Да появилась в доме дама из «блиндажа» (закусочной, где жарили обожаемые ею жирные блины).

И зацепила гузном оранжевую жемчужину со дна синего моря. Успел поймать, когда падала…, но через полчаса, проходя мимо, фря опять толкнула уникальную вазу, и та грянула на пол: картечь в моё сердце!

Дама из «блиндажа»?

Моя жена.

Разбитая амфора?

Брак с нею.

XXVII

Давненько вылетев из брака медным сандалием Эмпедокла из пекла Этны, перебираю старые бумаги, чищу архив…

Да и существовал ли этот брак вообще?

Не выдумал ли я его в качестве хода в литературном сюжете? Ведь за двоежёнство меня могли вполне законно лишить духовного сана, чего как раз не произошло; я с полным основанием требовал от властей себе места в алтаре и был таков.

Но отчего же не заметил зловещие намёки на грядущий крах моего панибратства с Гименеем?… Букет белых каллов, поднесённый мною невесте, дарят, оказывается чаще всего покойникам… Я как-то подзабыл, что у Апулея человек преображает себя в свой подлинный образ с помощью венка прекрасных роз… Чёрная «Волга», на которой катили из-под венца, сродни вороным лошадям, ни за что для свадьбы на Руси не используемых… С какого перепугу моя жизнь стала слепком семейных страданий еврея-часовщика?

Среди вороха засохших писем вижу почерк Чесночихи… Лунный свет, что в мифологии Египта оплодотворяет корову, тоскующую по быку, струится из её строк:

«…Ваш острый ум не перестаёт поражать меня… О чём бы Вы не рассуждали, Ваши мнения так поразительно не сходятся с мыслями окружающих людей!.. Должны ли мы, считая себя людьми интеллигентными (впрочем, что касается Вас, я точно помню, что в одну из наших незабвенных встреч Вы толковали мне о противном)… Ах, если бы Вы знали, как убийственно сладки руки его, самые тёплые во всём мире, и… рубашка!

Позвольте, что же это такое я пишу?

Я столько раз переписывала и уничтожала эти страницы, оставаясь недовольной или гораздо больше, чем всем остальным, написанным прежде, что, очевидно, отправила в камин (которого у меня нет) и тот последний вариант, кое-как устраивающий меня.

Но коль уж потерянный рассказ о моём Любимом был мной Вам обещан, придётся мне вкратце изложить его, чтобы не слишком разочаровать Вас, хоть я и так слышу Ваш недоумённый возглас: «Как? Вы только что сами изволили сказать, что об этом невозможно ни с кем говорить, и тут же собираетесь доверить жгучую тайну малознакомому человеку?»

Ах, я не только разговариваю о нём с другими людьми, я просто не могу разговаривать ни о чём другом! Поверьте, в этом нет большой беды, ибо какой бы искренней ни была я в своих рассказах, это (скажу Вам по секрету) лишь правдоподобие, ничего общего с истиной не имеющее.

И всё же я поделюсь с Вами тайной моей души…

Дело в том, что я знакома с Ним очень давно: двести лет назад он был моим Королём; за него, не задумываясь, отдала бы жизнь (ведь если у женщины и есть на свете нечто дороже собственной жизни, так это жизнь другого человека)… Тогда не удалось мне спасти его от смерти; и с горьким чувством вины и невосполнимой утраты я ушла вслед за ним… Мы встретились год назад. Он не узнал меня! Но, слава Всевышнему, поверил в искренность моих чувств и позволил остаться с ним (возможно ли быть счастливее?). С тех пор я не расстаюсь с ним ни на минуту! Но как горько иногда видеть недоумение на его лице (свет Божий не знает лика прекраснее, поверьте!) в ответ на моё « – Ты не узнаёшь меня, Любимый?»!

Вы не правы, пусть у всех королей мира память коротка – мой Милый не смог бы забыть меня, если бы не был заколдован.

Никаких отчаянных всплесков руками! Они здесь излишни; разве можно отчаиваться, когда держишь в руках ключ ко спасению… Да, я знаю, кто и как может спасти его… Известно ли Вам, что… рождённые в год собаки – ведьмы?

Я знаю, Вы не суеверны, но ведь это легко проверить – все главные события в жизни ведьм происходят в високосный год, а со мной именно так было всегда (собравшись открыть одну тайну, невольно посвятила Вас в другую). В той жизни, о которой Вам говорила (а у меня этих жизней вдосталь, хоть из них, конечно, не всё осталось в памяти) меня сожгли бы на костре, не уйди я вовремя к своему Королю. Впрочем, вот один самый невинный факт гарантирует мою принадлежность к особой касте женщин: разве могла бы я, не будучи ведьмой, знать ещё в мае, что Он приедет на Покров, и случится это непременно во вторник?

Так вот, Король мой будет расколдован, если к нему, спящему, подойдёт ведьма и поцелует его в синеву глаз! Вы скажете, отчего же я не сделала это до сих пор? Что могло помешать мне, если я не расстаюсь с ним целый год? Ужели за 365 дней не было такого случая, чтобы Король заснул? Ах, в этом есть одна подробность, которая не давала мне рискнуть освободить Любимого от злых чар, не смотря на то, что дважды засыпал при мне (один раз в кресле, другой раз – на диване, и оба раза в октябре): попытаться поцеловать можно только один раз! И нужно быть уверенной, что он спит крепко, если он проснётся до того, как губы ведьмы прикоснутся к его спящим глазам – всё пропало! Он никогда не полюбит. Я слукавлю, если не признаюсь, что не только боязнь потерять надежду на его любовь уберегает меня от рискованного шага; забота о Любимом – вот главное, что движет моими поступками и вызывает во мне множество сомнений: а нужно ли, чтобы он меня любил? Ведь случись это, на него обрушилось бы такое, чего он, пребывая в полном неведении относительно любви, не смог бы перенести… Вы сможете убедиться в этом, если открою Вам ещё одну тайну. Он пишет мне письма! Которые требует по прочтении сжечь. И я исправно бросаю из в огонь, как моцартовская Луиза, обливаясь слёзами – ведь расставанье с его словами – ещё одна разлука, но… воля Короля священна, и я не осмелюсь её нарушить.

И всё же одно драгоценное письмо пламя не смогло полностью уничтожить. Как только оно подкралось и лизнуло бумагу, некто невидимый приказал ему словами Короля, адресованными мне: « – Не лижись, зараза!» – и огонь отступил, оставив мне несколько строк в память о Королеве, которую везут на костёр за то, что не может рассказать, зачем плетёт рубашку… из крапивы…

Я хочу, когда приедете, сыграть Вам «Экспромты» Шуберта…»

Письмо, написанное ею ещё до того, как она принесла мне чеснок для спасения от ворья, пусть положат под подушку в мой гроб, а сам гроб, как архиерейской мантией, накроют её старым халатиком, пропахшим табачным дымом, когда она, улыбаясь, приходила ко мне утром с вычищенными зубами… (если ведьмы умеют сочинять эпистолы и пользоваться зубной пастой…).

XXVIII

– Плесни-ка мне ещё коньяку… Давай за встречу! Не думал – не гадал, что, прилетев на недельку в Крым позагорать, разыщу тебя, да где же? Под боком кладбища! По сей день не знал, жив ли ты?

– Скажи, пожалуйста, жив ли отец Лев?

– «Уже в летех превосходныя старости умащен», но по-прежнему в соборе, там, где некогда вы служили вместе… Не понимаю, почему ты с ним поссорился? Он ни с кем не поддерживал столь тёплых отношений… Ты часто посещал их дом на берегу речки…

– В том доме всегда жили мухи. Даже зимой вились под низким потолком вокруг простенькой люстры… И весь дом был сладкой липучкой для всей епархии… Кто только ни приходил, ни приезжал к Пеликановым?

– Да, тут были и преподаватель из политехникума, и женщина-милиционер, и взрослые дети московского писателя, «соловья генштаба», и дама, вышедшая замуж в третий раз (наконец, за дипломата)…

– …и прихожанки, и дылды студентки, всех не перечислить… И всех поили, кормили, внимательно выслушивали, выписывали благостный рецепт душеспасения, а если кто оставался почивать, как пьяница Петухов, одинокий батюшка из села, Зоя, жена отца Льва, штопала гостю дырявые носки… Мать Пеликанова…

– А, помню, старая актриса!

– Долго выступала на кубанской сцене; одряхлев, ушла из театра, приехала к сыну… Всем, кто приходил к её отпрыску, вежливо делала замечание, как правильно ставить ударения в словах… Как-то обратился к ней: «Дорогая моя…», но барабанщица Мельпомены мгновенно, с ледяным достоинством заявила, что я не имею права фамильярничать… Извинился и сказал: «Радость моя!». Старуха взбеленилась… Чем кончился бы скандал, если бы в беседу не вступил осторожно её сын, мягко подчеркнув, что святой Серафим Саровский именно так приветствовал приходящих к нему людей?

– Лицедейка такое не прощала. Не думаю, что впоследствии ты чувствовал себя в её обществе комфортно.

– Отец Лев заступался за обиженных… Впрочем, до поры до времени, до того момента, пока опекаемый смотрел на него как ученик на учителя, раскрыв рот… Стоило вам трепыхнуться, затеяв хотя бы не настоящий бунт, а пародию на «бледнеющий мятеж»…

– Как это случилось с тобой, молодым священником, которому архиерей в наказание за оплошность запретил служить?

– Когда настоятель собора оболгал меня в присутствии епископа и когда Преосвященный спросил, правду ли тот говорит, я выпалил:

– За такую клевету бью по роже!

– Ах так?! – не менее меня вспыхнул Аминь Аллилуевич. – Тогда вы не священник! Снимайте крест!

Я онемел, завис на цепи наперсного креста, как бросившийся в канцлагере на забор из колючей проволоки, сквозь которую пущен электрический ток.

Владыка сдёрнул с меня крест и выставил вон.

Убитый несправедливостью… решил… уехать из епархии к себе на родину. Никому ничего не сказав, даже Захаровне, у которой снимал комнату для жилья, собрал чемодан… Захаровна, почуяв неладное, сперва помчалась к отцу Льву, а затем поймала меня на вокзале.

На перроне ждал отправления поезд, набитый стриженными призывниками. Перед окном вагона гримасничал солдат без пояса и пилотки, но ещё с погонами на плечах.

– А у меня – всё! Дембель! – весело, полупьяно кричал новобранцам, в чьё общество на закваске «дедовщины» я опасался попасть после изгнания из университета.

– Вот и у меня «дембель», – грустно заметил Захаровне.

– А чегой-то тебе не остаться на сверхсрочную? – быстро отреагировала задворенка.

– Не хочу быть «сундуком»!

Тут по мановению волшебной палочки, побывавшей в руках Захаровны, возник запыханный отец Лев. Улыбаясь, отвёл меня в сторонку и убедил не делать глупостей…Он переговорит с Его Преосвященством, подготовит встречу, и всё вернётся на круги своя.

– Вы не нужны Церкви! – с ходу наехал на меня архиерей, когда я понуро уже сидел в его кабинете.

– Церкви, достопочтимый Владыко, может, он и, впрямь, не нужен, – деликатно вставил, присутствуя на беседе, отец Лев, – но вот Церковь ему нужна.

– Церкви философия незачем! – не унимался архипастырь. Ему претило, что в своих проповедях я нередко оперировал аргументами светских мыслителей, книги которых он никогда не открывал и, будучи до рукоположения в духовных чин подсобником в артели по реставрации храмов, как-то странно не заметил облик Платона на стене Благовещенского собора Московского Кремля (Между прочим, в анналах охранки он числился именно под кличкой «Реставратор»; когда памятник Дзержинскому смели с площади на Лубянке, он смело, один из всего епископата, признался в печати в тёплых связях с Конторой Глубокого Бурения).

– Почему шатаетесь по кабакам? – ухватил меня за ухо внезапный вопрос Его Преосвященства. И сие было посерьёзнее, чем упрёк в дилетантском увлечении историей философии.

Я вздохнул, как пустая сущность, что в ходе беседы сама возникает из себя в виде вздоха. Бедняга Пушкин считал курский ресторан важнее харьковского университета. – Он и Апулея охотнее читал, чем Цицерона, хотя – праведные боги! – Цицерон не менее захватывающе интересен!

– Неужели Владыка не узрел насколько перезрелые, пузатые Данаи у Рембрандта проигрывают рядом с ню Модильяни, чей каштановый лобок теплится лампадкой пред иконой оранжевого тела?

– Давайте выпьем за ваш вздох, – великодушно предложил Аминь Аллилуевич, поднимая фужер с армянским коньяком, когда полемика в его кабинете увенчалась обоюдным желанием выкурить трубку мира, и мы, втроём, по приглашению епископа сели обедать в его покоях.

После трапезы Владыка поторопился к письменному столу строчить подробный отчёт о недавней встрече с приехавшим на денёк в Курск из Франции высоким гостем, что обязан был делать для уполномоченного по делам религий не только управляющий епархией, но и благочинный, если имел контакты с таким иностранцем, а я, выйдя на улицу, услышал от своего покровителя:

– Из-за тебя сегодня потерял двадцать рублей, мог бы отслужить молебен… Ладно… Пошутил!

– Разве ему не доставало средств?

– По мнению видного экономиста, если в бюджет семьи не поступает каждую неделю, месяц, год устойчивый поток денег, такая жизнь осточертеет семье, даже если она сплошь состоит из святых… Под крылом отца Льва обитали мать, жена, двое детей. Мать, правда, получала незначительную пенсию, Зое тоже кое-что причиталось за пение в церковном хоре, старший сын, студент, только что женился, младший куролесил в школе. Деньги в доме водились, но, учитывая хлебосольство Пеликанова, частые поездки главы фамилии в Москву, где он проталкивал в богословский журнал свои статьи, и ещё… каверзное обстоятельство…

– Какое?

– Потерпи, чуть позже… Хозяин любил вкусно, сытно поесть. За обедом возле него на подносе высилась груда нежных пирожков с мясом, яйцами, капустой…

– …на которую ты взирал с опаской (беспокоясь о своей фигуре), как на горку риса, куда откладывает яйца скорпион?

– Похожую скорее на пирамиду из кусочков ваты, которыми в Великом посту отец Лев отирал плащаницу и благословлял ими прихожанок… Посты, причём все, здесь строго соблюдали; сие требовало от Зои постоянно новых усилий и экономии при тратах на еду. Денег в посту утекает больше, чем обычно. Семья лакомилась белыми грибами и зеленью, как Греция, которая так обожала аромат сельдерея, что украшала венками из листев сельдерея головы победителей на спортивных играх. Укроп и петрушку в Элладе воспевали наряду с фиалкой и розой… Зоя называла себя «гречанкой», считая, что её предки жили в Византии, а там, по свидетельству апологетов, в четвёртом веке на вопрос, сколько стоит починка сандалий, сапожник (не хуже отца Льва) заводил пространную рацею о сущности Пресвятой Троицы!

– Но ты, я помню, никогда не являлся к ним ни с фиалками, ни с розами… Хороший коньяк! Где покупал?

– Однажды, не будучи монахом, отмахивающимся от полотна Рубенса с изображением обнажённой Андромеды, я нечаянно смутил воркотню Зои над принесённым кем-то в их дом букетом свежих цветов репликой о том, что такое бутон орхидеи, с точки зрения биологии…

– Ты сравнил, как Гердер, половую любовь людей и плодов флоры и фауны?

– Я поведал ей о «Разуме цветов» Метерлинка.

– Это произошло, начинаю подозревать, во время твоей работы над книгой, которая рассорила тебя с отцом Львом?

– Мне кажется, что цветы… режут ли их на стол или в гроб… их всегда убивают, как в древности умерщвляли рабов и коней князя, покинувшего этот мир… Запах ландыша и грубый дым росного ладана… Зое почему-то почудилось, что, упомянув ладан, я пытаюсь задеть честь её мужа, любителя покадить у себя в кабинете… Её глаза, опушенные густыми ресницами, вдруг устремились на меня, точно триремы – боевые корабли гомеровских героев, оснащённые тремя рядами вёсел! Протопопица не переносила даже микроскопический намёк на умаление авторитета её супруга. В её глазах он – столп и утверждение Истины! Больше кого-либо печётся о спасении всего мира…

– Да, тех, кто признавал его недосягаемость, отец Лев, повторяю за тобой, охранял, как солдат с ружьём, которого Екатерина Великая поставила в саду подле цветка, чтобы никто не смял первенца весны.

– Он лепил из поклонника своё подобие и тянулся к нему, как Бог на фреске Микеланджело тянется к Адаму, простирая десницу…, будто шланг самолёта, заправляющего в полёте горючим другую машину… Но, если кто уклонялся от его влияния и порой совершал – на взгляд ментора – глупости, он становился гранитно неприступен: «Я не кафедральный аптекарь. Из слёз на исповеди примочек не делаю!».

Его и архиерея мутило от моих керигм. Мерещилось им, вот-вот накормлю приход антиномиями Канта, хотя до философии прусского Сократа общине было такое же дело, как трактористке до колесницы Иезикииля со множеством колёс и крыльев, переплетённых в странном механизме трансцендентальной эстетики двенадцатью категориями, синтезом внутреннего сгорания, единством апперцепции и схематизмом рассудочных понятий.

Пеликанов (и когорта ему подобных) причисляли себя к явлению, знакомое по названию популярного кинофильма «Мы из Кронштадта». Их идеал, щёголь в шёлковой рясе с бриллиантовым крестом, шестириком лошадей, собственным пароходом, – мастер заурядной дневниковой прозы и таких же намасленных проповедей, принятый в Академию наук по разряду словесности, который так любил ближних, что публично умолял Господа убрать с земли ещё живого Льва Толстого, ничего, кроме досады и скуки, у меня не вызывал.

С подсказки отца Льва преблагочестивые старухи подали на меня жалобу архипастырю, мол, не смываю нечистот водою со своего тела, никогда не обмываю ног, не погружаю ступни в святой источник, сиречь несу с амвона, что Бог на душу пошлёт, даже если в храме никого нет, окромя церковной кружки, беседовать с которой любил брат Экхардт.